Мистер Далмахой заключил свою речь неожиданно — затрубил, подражая рожку почтовой кареты; я взглянул вверх и увидел над краем корзины голову и плечи Байфилда.
Он сразу же сделал вполне естественный вывод из моего наряда и поведения и громко застонал.
— Уходите, Дьюси! Убирайтесь отсюда. Хватит с меня и одного болвана. Вы двое обращаете мой полет в посмешище.
— Байфилд! — нетерпеливо перебил я. — Я не пьян. Скорей спустите мне лестницу! Сто гиней, если вы возьмете меня с собой! — Я уже заметил в толпе человек за десять от меня рыжую голову второго сыщика.
— Ну, ясно, такое можно ляпнуть только спьяну! — отвечал Байфилд. — Убирайтесь или хоть ведите себя пристойно. Я буду говорить речь. — Он прокашлялся: — Леди и джентльмены…
Я сунул ему под нос пачку ассигнаций.
— Вот деньги. Ради бога, прошу вас! За мной гонятся судебные приставы! Они тут, в толпе!
— …зрелище, которое вы почтили своим просвещенным вниманием… Говорю вам, не могу! — Он глянул через плечо в глубь корзины. -…Вашим просвещенным вниманием, не требует долгих объяснений и похвал.
— Слушайте, слушайте! — закричал Далмахой.
— Ваше присутствие здесь доказывает искренность вашего интереса…
Я развернул ассигнации у него перед носом. Он моргнул, но решительно возвысил голос.
— Вид одинокого путешественника…
— Двести! — выкрикнул я.
— Вид двухсот одиноких путешественников… зрелище, зародившееся в мозгу Монгольфье и Чарльза… А, к черту! Никакой я не оратор. Какого дьявола…
Толпа сзади колыхнулась, заволновалась.
— Гони этого пьяного осла! — выкрикнул кто-то.
Тотчас я услышал голос моего кузена — он требовал, чтобы ему дали дорогу. Уголком глаза я на миг увидел его багровую, вспотевшую физиономию — он перепрыгивал через баллоны, из которых в шар перекачивали водород. И тут Байфилд выбросил мне веревочную лестницу, закрепил ее, и вот я уже карабкаюсь по ней, как кошка.
— Руби канаты!
— Держите его! — завопил мой кузен. — Держите шар! Это Шандивер, убийца!
— Руби канаты! — еще того громче заорал Байфилд, и, к моему несказанному облегчению, я увидел, что Далмахой старается изо всех сил. Чья-то рука ухватила меня за пятку. Под рев толпы я отчаянно лягнул ногой и почувствовал, что удар достиг цели — каблук пришелся кому-то по зубам. И в тот миг, когда толпа рванулась за мною, шар закачался и прянул ввысь, а я подтянулся на руках и перевалился через край корзины внутрь.
Я мигом вскочил и выглянул наружу. У меня язык чесался крикнуть Алену на прощание словечко-другое, но, увидав сотни запрокинутых искаженных лиц, я онемел, как от удара. Вот где моя истинная погибель — в этой животной ярости внезапно сбитой с толку толпы. Это стало мне ясно как день, и я ужаснулся. Да Ален и не услыхал бы меня: когда я ударил ногой Молескиновый жилет, сыщик повалился прямо на моего кузена, и оба они скатились с лестницы наземь, причем грузный наемник всей своей тяжестью придавил Алена, и тот лежал, раскинув руки, как пловец, зарывшись носом в жидкую грязь.
Глава XXXIII
Несуразные воздухоплаватели
Все это я заметил с одного взгляда, секунды за три, а то и меньше. Крики под нами обратились теперь в низкий рокочущий гул. И вдруг сквозь этот гул прорвался женский крик — отчаянный, пронзительный вопль, — и за ним наступила тишина. Потом, точно залаяла стая гончих, новые — голоса подхватили этот крик, он все разрастался, и вскоре весь луг гремел тревогой.
— Что за дьявольщина? — спросил меня Байфилд. — Что еще там стряслось? — И он кинулся к борту корзины. — Господи, да это же Далмахой!
И в самом деле, под нами, на обрывке каната, между небом и землей болтался этот злосчастный олух. Он первым обрубил привязь — и притом ниже того места, за которое ухватился; пока остальные рубили другие канаты, Далмахой изо всех сил удерживал свой конец и даже из какой-то дурацкой осторожности дважды обмотал его вокруг кисти. И когда шар рванулся вверх, у Далмахоя, разумеется, земля ушла из-под ног, а он спьяну не догадался высвободиться и спрыгнуть. И теперь, изо всех сил цепляясь обеими руками за обрывок каната, он уносился ввысь, точно ягненок, выхваченный коршуном из стада.
Но все это мы поняли после.
— Абордажный крюк! — крикнул Байфилд.
Ибо канат, на котором повис Далмахой, был укреплен под днищем корзины, и просто дотянуться до него было невозможно. Второпях доставая абордажный крюк, мы наперебой кричали несчастному:
— Ради бога, держитесь! Сейчас спустим якорь, хватайтесь за него! Держитесь, не упадите, не то вам конец!
Далмахоя качнуло, и из-под днища корзины выплыло его белое от ужаса лицо.
Мы перекинули за борт абордажный крюк, спустили его и подсунули поближе к Далмахою. Беднягу снова качнуло, он пролетел мимо, как маятник, попробовал было на лету схватиться за крюк одной рукою, но промахнулся; пролетая обратно, он снова попытался схватить крюк — и снова промахнулся. При третьей попытке он налетел прямо на крюк, уцепился за его лапу сначала рукой, потом ногой, и мы тут же стали втягивать крюк в корзину, перехватывая его руками.
Наконец мы его втянули. Далмахой был бледен, но и страх не победил его словоохотливости.
— Право, я должен просить у вас прощения, друзья. Сплоховал я, преглупая вышла история, да и кончиться это могло для меня худо. Благодарствую, Байфилд, дружище, я выпью всего один глоточек — это ничуть не повредит мне, а только прибавит сил.
Он взял флягу и уже поднес было ко рту. Но тут у него отвалилась челюсть, и рука застыла в воздухе.
— Он теряет сознание! — закричал я. — Нервы не выдержали…
— Нервы, как бы не так! Это еще что?
Далмахой с изумлением уставился на что-то за моей спиной, и в ту же секунду я услышал еще новый голос: он шел откуда-то сзади, словно бы из облаков.
— Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд…
Подумайте сами: целых шесть дней меня кружило в водовороте всех мыслимых страхов и тревог. Так можно ли винить меня, ежели чувства мои и ощущения были обострены до предела? Я вздрогнул и, точно стрелка компаса, поворотился на этот голос, предвидя новую опасность.
На полу корзины, у самых моих ног, лежала груда пледов и теплой одежды. И вот из этой-то кучи постепенно, с трудом, высунулась рука, сжимавшая порыжелую касторовую шляпу, потом лицо, как бы несколько негодующее, с очками на носу, наконец, из кучи вылез, пятясь задом, крохотный человечек в поношенной черной одежде. Стоя на коленях и упираясь руками в пол, он выпрямился и с безмерной укоризной посмотрел сквозь очки на Байфилда.
— Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд!
Байфилд отер лоб, на котором проступила испарина.
— Дорогой сэр, — заикаясь, выговорил он. — Это все ошибка… Я тут не виноват… Сейчас все вам объясню… — И вдруг его будто осенило: — Позвольте вам представить, мистер Далмахой, мистер…
— Меня зовут Овценог, — чопорно сказал человечек. — Но если вы позволите…
Долмахой игриво присвистнул.
— Слушайте, слушайте! Внимание! Его зовут Овценог! На Грампианских горах его отец пас свои стада — тысячу овец и, естественно, вчетверо больше ног. Позволить вам, Овценог? Но, дорогой мой, на этой высоте каждая лишняя нога для нас обуза, а у всякой овцы их четыре, стало быть, на вас учетверенная вина!
Еле сдерживая истерический смех и стараясь восстановить равновесие, Далмахой ухватился для верности за канат и отвесил вновь прибывшему поклон.
Мистер Овценог обвел всех присутствующих изумленным взором и встретился глазами со мною.
— К вашим услугам, сэр: виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив, — представился я. — Не имею ни малейшего понятия, как и зачем вы здесь очутились, но вы можете оказаться ценным приобретением. Со своей же стороны, — продолжал я (мне вдруг пришло на память четверостишие, которое я тщетно пытался вспомнить в гостиной миссис Макрэнкин), — имею честь напомнить вам несколько строк из неподражаемого римлянина Горация Флакка:
Virtus recludens immeritis mori
Caelum negata temptat iter via,
Coetusque volgares et udam
Spernit humum fugiente penna. [65]
— Вы знаете по-латыни, сэр?
— Ни слова. — Овценог опустился на кучу пледов, возмущенно развел руками. — Призываю вас в свидетели, мистер Байфилд!
— Тогда обождите меня минуту-другую, я буду иметь удовольствие растолковать вам смысл этих строк, — сказал я и, отворотясь, стал глядеть, что творится на земле, от которой мы удалялись с неправдоподобной быстротой.
Теперь мы смотрели на нее с высоты шестисот футов — по крайности так сказал Байфилд, сверясь со своими приборами. Он прибавил, что это еще совершенные пустяки: самое удивительное то, что шар вообще поднялся, хотя на борту оказалась половина всех лоботрясов города Эдинбурга. Я пропустил мимо ушей явную неточность и пристрастность этих подсчетов. Байфилд объяснил далее, что ему пришлось сбросить за борт по меньшей мере центнер песчаного балласта. Я всей душой уповал, что он угодил в моего кузена. По мне и шестьсот футов — высота, вполне достойная уважения. И вид сверху открывался просто умопомрачительный.
Воздушный шар, поднимаясь почти вертикально, пронзил утренние туманы и безветренную тишину и теперь, освобожденный от уз, легко парил в чистейшей синеве небес. Благодаря какому-то обману зрения земля под нами словно прогнулась и казалась огромной неглубокой чашей с чуть приподнятыми по окоему краями — чашу эту наполнял туман с моря, но нам он казался легкой пеной, ослепительной, белоснежной, точно сбитые сливки. Летящая тень шара была на нем не тенью, а всего лишь пятнышком, словно бы аметистом, очищенным от всех грубо материальных свойств и сохранившим лишь цвет и прозрачность. Временами, колеблемая даже не столько ветром, как трепетом солнечных лучей, пена вздрагивала и расходилась, и тогда в глубоких размывах можно было разглядеть, словно в виньетке, сияющую землю, два-три акра людских трудов и пота — вспаханные склоны Лотианских холмов, корабли на рейде и столицу, подобную улью, обитателей которого выкурил озорной мальчишка, — чудилось даже, что и сюда доносится гудение этого потревоженного роя.
Я выхватил у Байфилда подзорную трубу, навел ее на один из таких размывов и — подумать только! — в самой глубине, словно в освещенном колодце, различил на зеленом склоне холма три фигуры! Там трепетало крошечное белое пятнышко, трепетало долго, пока не закрылся просвет в тумане. Платок Флоры! Да будет благословенна бесстрашная ручка, что махала — этим платком — махала в ту минуту, когда, как я услышал позднее, а впрочем, догадывался и сам, душа ее уходила в пятки и от страха за меня подкашивались ножки, обутые в башмаки молочницы Дженет. Флора во многих отношениях была девушка необыкновенная, но как истой представительнице прекрасного пола ей свойственно было бесповоротное и неискоренимое недоверие ко всяческим хитрым изобретениям.
Должен вам признаться, что и моя вера в аэростатику была всего лишь слабой былинкой, весьма нежным, тепличным растением. Если мне удалось правдиво описать мои ощущения во время спуска с Локтя Сатаны, то читатель уже знает, что я до смерти боюсь высоты. Признаюсь в этом еще раз. По ровному месту я готов передвигаться в самой тряской карете со всей беззаботностью перекати-поля; подбросьте меня в воздух — и я пропал. Даже на шаткую палубу корабля, уходящего в море, я ступаю скорее с привычной покорностью, нежели с доверием.
Но, к моему невыразимому облегчению, «Люнарди» летел все дальше и выше почти безо всякой качки. Казалось, он совсем не движется, и только по измерительному прибору да по клочкам бумаги, которые мы бросали за борт, заметно было, что это не так. Время от времени шар медленно поворачивался вокруг своей оси, как показывал компас Байфилда, но сами мы об этом ни за что бы не догадались. Никаких признаков головокружения я уже не испытывал просто потому, что для него не было причин. Мы оказались единственным предметом в воздушном просторе, и наше положение в пространстве не с чем было сравнивать. Мы словно растворились в объявшей нас прозрачной тишине, и смею вас заверить — конечно, я могу отвечать только за виконта Энна де Сент-Ива, — что минут пять мы чувствовали себя чище и невинней новорожденного младенца.
— Но послушайте, — заговорил Байфилд. — Ведь я как-никак на виду у широкой публики, и вы ставите меня в дьявольски неловкое положение.
— Да, это неловко, — согласился я. — Вы во всеуслышание объявили себя одиноким путешественником, а здесь, даже если смотреть невооруженным глазом, нас четверо.
— Но что же мне делать? Разве я виноват, что в последнюю минуту ко мне ворвались двое сумасшедших…
— Не забывайте также про Овценога.
Байфилд определенно начинал выводить меня из терпения. Я оборотился к безбилетному пассажиру.
— Быть может, мистер Овценог соизволит объясниться? — спросил я.
— Я уплатил вперед, — начал Овценог, радуясь случаю вставить хоть слово. — Я, видите ли, человек женатый.
— Итак, у вас уже двойное преимущество перед нами. Продолжайте, сэр.
— Вы только что были так любезны, что назвали мне ваше имя, мистер…
— Виконт Энн де Керуаль де Сент-Ив.
— Ваше имя нелегко запомнить.
— В таком случае, сэр, я мигом приготовлю для вас памятку специально для этого путешествия.
Но мистер Овценог вновь заговорил о своем:
— Я человек женатый, сэр, и… понимаете… миссис Овценог, как бы это получше выразиться, не очень одобряет полеты на воздушном шаре. Она, видите ли, урожденная Гатри из Дамфрис.
— Ну, тогда все понятно! — сказал я.
— Для меня же, сэр, напротив, аэростатика давно уже стала самой притягательной наукой. Я бы сказал даже, мистер… Я бы сказал, она стала страстью всей моей жизни. — Его кроткие глаза так и сияли за стеклами очков. — Я помню Винченце Люнарди, сэр. Я был в парке Гериота в октябре тысяча семьсот восемьдесят пятого года, когда он поднялся в воздух. Он спустился в Купаре. Городское общество игроков в гольф поднесло ему тогда адрес, а в Эдинбурге он был принят в Сообщество блаженных нищих, — это было подобие клуба или лиги, оно уже давно покончило счеты с жизнью. Лицо у Люнарди было худое-прехудое, сэр. Он носил очень странный колпак, если можно так выразиться, сильно сдвинутый сзади наперед. Потом этот фасон вошел в моду. Однажды он заложил у меня часы, сэр, я принимаю вещи в заклад. К сожалению, потом он их выкупил, а не то я имел бы удовольствие показать их вам. Да, теория воздухоплавания — моя давнишняя страсть. Но из уважения к миссис Овценог я воздерживался от практики… до нынешнего дня. По правде говоря, супруга моя уверена, что я поехал проветриться в Кайлз оф Бьют.
— А там и в самом деле много сквозняков? — неожиданно спокойным голосом спросил Далмахой.
— Я просто позволил себе выразиться фигурально, сэр. Она думает, хотел я сказать, что я там отдыхаю. Я уплатил мистеру Байфилду пять фунтов вперед. У меня и расписка есть. И мы условились, что я спрячусь в корзине и взлечу только с ним одним.
— Уж не хотите ли вы сказать, что мы для вас неподходящая компания, сэр? — вопросил я.
— Помилуйте, никоим образом! — поспешно возразил Овценог. — Но ведь это — дело случая, я мог бы оказаться в куда менее приятном обществе. — Я поклонился. — А уговор есть уговор, — закончил он.
— Это верно, — согласился я. — Байфилд, возвратите мистеру Овценогу пять фунтов.
— Вот еще! — возразил астронавт. — Да и кто вы такой, чтобы тут распоряжаться?
— Я, кажется, уже дважды ответил на этот вопрос, и вы меня слышали.
— Мусью виконт Как-бишь-вас де Ни-то-Ни-се? Слышал, как же!
— Вам не по вкусу мое имя?
— Нисколько. Будь вы хоть Роберт Берне или Наполеон Бонапарт, мать Гракхов или сама Валаамова ослица, мне-то какое дело? Но прежде я знал вас как мистера Дьюси, и вы, пожалуй, вообразите, что я мистер Непонимайка.