Евгений Владимирович Щепетнов
1971. Восхождение
Пролог
Я сидел перед Аносовым и наблюдал за его лицом. Оно было страшным. Бледным, окаменевшим, будто выточенным из камня. Он смотрел фотографии, которые я ему привез. Те самые фотографии, которые я забрал у маньяка Сливко.
А еще – он посмотрел пленку. Только отдельные кадры из пленки, не все, но этого ему хватило. И я его понимаю. Я видел эти пленки – уже оцифрованные, выложенные в интернет. И они меня тоже потрясли. Но я был готов к их восприятию, я знал о Сливко, и как писатель – я хотел узнать, как выглядит абсолютное Зло. Ради знания. Ради информации.
А еще – я прошел чеченские войны и захватил чуток Афганистана. И видел трупы наших солдат. И видел съемки, сделанные «духами». И все равно меня потрясло. А для человека, живущего в 1971 году, безопасном, «застойном» году, в котором ничего и никогда не случится, – это было запредельно.
Аносов отложил фотографии, касаясь их так, будто они были вымазаны в чем-то отвратительном, ядовитом, – одними кончиками пальцев. Потом принес металлический поднос – старый, поцарапанный, вроде как медный или латунный. Когда-то поднос, наверное, был покрыт серебром, но серебро от времени стерлось, оставив после себя покрытую зеленой патиной поверхность.
Тренер снова взял в руки фотографии и начал их рвать. Рвать и бросать на поднос. А когда на подносе образовалась приличная кучка рваной фотобумаги – чиркнул спичкой. Спичка долго не хотела загораться, потом сломалась, он достал из коробки новую, снова начал яростно чиркать. Я хотел уже забрать у него спички и зажечь огонь, но спичка все-таки вспыхнула, а через несколько секунд занялась и кучка на подносе.
Дым от сгоревшей бумаги поднимался под самый потолок, а тренер смотрел и смотрел в огонь, и я видел, как у него дрожат руки. Наконец он оторвал взгляд от затухающих останков бумаги, повернулся ко мне:
– Как ты его убил?
– Три пули в голову.
– Он не мучился перед смертью?
– Помучился. Я его допросил.
– Как? Ты ему что-нибудь сломал? Расскажи!
– Я воткнул ему в колено переплетное шило и шатал, пока он не потерял сознание.
– Хорошо! Это хорошо! Надеюсь, он как следует почувствовал боль!
Аносов встал, подошел к шкафу, достал оттуда фотографию. С нее смотрел мальчишка лет тринадцати – улыбчивый, в пионерском галстуке. Очень похожий на Аносова.
– Мой сын Вовка. Сейчас был бы уже взрослым. Я бы учил его стрелять. Он хотел стать военным, как и я…
– Что с ним сталось? – спросил я, уже практически зная ответ.
– Его убили. Кто-то перерезал ему горло, когда Вовка шел домой из школы. Забрали мелочь, часы, которые я ему накануне подарил. Их было трое. Все старше Вовки – по шестнадцать-семнадцать лет. Они жили неподалеку. Их нашли. Судили. Дали смешные сроки – пять, семь лет. Старшему – девять. Они отсидели половину срока и вышли.
Аносов замолчал, глядя в пространство, а я ждал, не нарушал тишины. И он продолжил:
– Я в командировке был, в другой стране. Я не мог даже уехать, похоронить своего сына. Так случилось. Так было надо. Я военный. Но я их дождался. Старшего, того, что перерезал горло моему сыну… он долго умирал. И плохо. Я не хочу даже тебе рассказывать, как он умер. Иначе ты меня самого сочтешь маньяком. Двое других умерли просто. Я свернул им головы. Для их родителей, для всех в этом мире – они просто исчезли. Никто так и не узнал, куда они делись. Завели дело, ко мне приходили – менты ведь не дураки. Но ничего не смогли доказать. Пугали, угрожали, а я только пожимал плечами.
Аносов потер лоб запястьем правой руки, сильно зажмурил глаза.
– С женой мы расстались. Она мне не простила, что, когда наш сын умирал, меня не было рядом. Больше я не женился. Где сейчас бывшая жена – не знаю. Она меня возненавидела и оборвала все связи. Да я и сам себя возненавидел, так что ее не виню. Больше у меня детей не было. Женщины были – я же все-таки мужик. Но детей не было, наверное.
– Наверное? – переспросил я.
– Была одна женщина… уехала. Потом мне рассказали, что она беременна, и, скорее всего, от меня. Уехала на Север. Вроде как в Норильск, но точно не знаю. Мы с ней поссорились – она хотела замуж, детей, а я не хотел.
– Почему? Почему не хотел?
– Трус потому что. Я – трус! Потерять еще одного сына?! Я этого не переживу. После смерти Вовки я запил, и меня едва не уволили из армии. Потом все-таки нашел силы, взял себя в руки. И поддерживала меня только одна мысль – дождаться! Дождаться этих тварей! И я дождался.
– Почему ты мне это рассказал? Вернее – почему ты мне рассказал это именно сейчас?
– Один из мальчишек, тех, что на снимках… очень похож на моего Вовку. Так похож, что я чуть в обморок не упал, как какая-нибудь институтка. Ты, наверное, удивился, чего это я так все воспринял, тертый-перетертый старый пень? Потому тебе и рассказал. А еще потому, что теперь у меня есть цель в жизни. Ты знаешь – какая.
– Мне «марголин» самому нужен. Так… на всякий случай! – сказал я неуверенно, ожидая требования вернуть пистолет. Но Аносов махнул рукой:
– Найду я себе ствол. И глушитель сделаю, теперь уже по накатанной, – совсем несложно. Нет, так-то сложно, конечно, но сейчас я знаю, как его делать, приемы изготовления отлажены – все будет как надо! А можно и без пистолета обойтись. Это ты снайпер, тебе без ствола никак. А я… я диверсант, разведчик. Я тихо убиваю. Нож, удавка, дубинка – вот мое. Список я помню наизусть – тот, что ты мне дал. Не забуду. Так что, Миша, ты занимайся своим делом, а я буду своим. Может, спасу какого-нибудь Вовку… и мне зачтется на том свете. Если он есть, конечно, тот свет. А если нет – мне плевать! Главное – я сделаю то, что должен сделать.
Мы помолчали, Аносов встал, взял поднос, аккуратно ссыпал пепел в мусорное ведро. Потом настежь открыл окно и впустил в комнату свежий майский воздух, тут же унесший из тренерской едкую вонь сгоревшей фотобумаги.
– Когда ты уезжаешь? – Аносов взял чайник, подошел к крану, налил воды. – Уже не вернешься?
– Что значит – не вернусь? И куда уезжаю? – улыбнулся я, с облегчением меняя тяжелую тему.
– В Москву, конечно! – покосился на меня Аносов. – Ты же насовсем уезжаешь? Или я что-то не понял?
– Насовсем, – кивнул я, и мне стало грустно. – Не знаю, свидимся ли…
– Свидимся! – уверенно заявил Аносов. – Земля круглая! Адрес оставь – буду в Москве, к тебе забегу. Жаль, конечно, что ты уезжаешь. Но тебе надо делать важное дело! И важнее его нет сейчас ничего. А насчет маньяков – забудь, теперь это не твоя забота. Знаешь, когда ты мне в первый раз рассказал – я тебе поверил, но… все-таки, наверное, не до конца. И только когда ты привез фотографии… Но не будем об этом. Тяжелая тема. Теперь – она моя. Я снимаю с тебя ответственность по этой теме! Забудь про этих тварей. Они мои.
Мы помолчали, а потом Аносов продолжил:
– И вот что тебе скажу, Миша… я не знаю, как у тебя сложится, что с тобой будет, но знай: если понадобится моя помощь – любая! Обращайся. Повторю – ЛЮБАЯ помощь.
* * *
Дорога домой из Ростовской области не заняла много времени. Ночь, день – и я дома. Не скажу, чтобы я был спокоен, пока ехал, – как можно быть спокойным, если у тебя в машине лежит пистолет, из которого ты недавно убил двух человек? И не просто пистолет, а с глушителем! То есть – непременный атрибут всех киношных киллеров. Если ты киллер – у тебя обязательно должен быть пистолет с глушителем. Иначе нещитово!
Смех смехом, но если бы меня прихватили с «марголиным» на кармане – дешево я бы не отделался. Хотя отпечатков моих нет ни на нем, ни на запасном магазине. Уж об этом-то я позаботился.
Когда приехал, Зина ничего меня не спросила. Только посмотрела в глаза, а я ответил на невысказанный вопрос – кивком. Она тоже кивнула и поцеловала меня. И больше мы о том, куда я ездил и зачем, не говорили.
Виктор Астафьев
Курица — не птица
Анастасии Андреевне Логиновой
Колонна, в которую входило пять восстановительных поездов, неторопливо, но настойчиво двигалась за фронтом со всем своим скарбом: измерительными приборами, башмаками, шпалами, рельсами, стрелочным и сигнальным хозяйством да разномастным людом, большей частью не годным для строевой службы.
Все это хозяйство и умаянных тяжелой работой стройбатовцев возглавлял инженерный генерал Павел Аркадьевич Спыхальский, по фамилии судя, выходец из поляков. Но, кроме фамилии, всегда почему-то сконфуженного и утомленного лица да неистребимой вежливости, ничего уже в генерале европейского и тем более шляхетского не осталось.
Жил и работал Павел Аркадьевич в четырехосном пассажирском вагоне, на котором сквозь копоть еще просвечивали болотного цвета краска и черные буквы «Моск. ж. д.» да еще какие-то загадочные знаки, которыми так любят железнодорожники озадачивать технически безграмотную публику: «Гоп-стоп г. р. р. п. КПЧ ВРП мест. ПОС. 60 т. тормоз Матросова».
К вагону этому с двух сторон были прицеплены ржавыми фаркопами платформочки на дребезжащем, прихрамывающем ходу. С них торчали дулами кверху спаренные пулеметы, давно уже вышедшие из употребления в боевых порядках и потому отправленные в тыл. Возле пулеметов постоянно дежурили обезжиренные солдаты, попавшие сюда из госпиталей и делавшие вид, что зорко следят они за небом, бдительно стерегут генеральский вагон и все сложное хозяйство. В классном вагоне обитала еще фронтовая концертная бригада, и были там курящие певички, плясуньи, хотя уже и перестарелые, но лихие, были два баритона, один тенор, частушечник, гитарист, он же и конферансье — еврей Брамсо, выдававший себя за цыгана, был фокусник Маркел Эрастович, он же по совместительству администратор. В годы нэпа Маркел Эрастович содержал собственное заведение с биллиардом в городе Калуге, а после наловчился колоть себя кинжалом, вынимать из ноздрей бумажную ленту и делать огненный смерч, зажигая бензин во рту.
Генерал Спыхальский, хотя и руководил всеми восстановительными путейскими работами и, должно быть, успешно справлялся с должностью, так как ему выдали уже два ордена, сам, однако, тоже был в подчинении и подвергался строгой опеке со стороны проводницы Анастасии Поликарповпы Корбаковой, которую, впрочем, навеличивал лишь он один, а остальные кликали попросту — тетей Тосей.
Небольшого ростика, с чуть тронутым оспой лицом и оспою же полусведенными руками, женщина эта, всю жизнь проработавшая проводницей на поездах дальнего следования, знала и понимала всякий народ, умела с ним обращаться, была с ним в меру строга и без меры насмешлива. Рожденная вятской землей, в долгих своих странствиях она так и не утратила вятского сыпучего говорка, сохранила да еще и приумножила в дни войны трудолюбие, которым отличалась еще в девках. И если уж прямо говорить, генерал и особенно концертная бригада без тети Тоси мало чего полезного сделали бы для фронта. Артисты даже из вагона не смогли бы на свет божий выйти, не говоря уже о сцене, где все видно и заметно. В пути следования оба баритона, певички и танцорши так, видать, кутили, что явились к месту назначения вовсе в непригодном виде.
Нахохотавшись вдосталь над приунывшими артистами, тетя Тося удовлетворенно заметила:
— Ладно хоть гитару с аккордеоном не пропили. — И стала соображать, как и во что одеть концертную бригаду, которая впала в апатию, не шевелясь лежала по полкам и лишь изредка напоминала о себе слабыми стенаниями, умоляя подать воды и пищи.
Из вагонных простыней тетя Тося сконструировала дамам платья и вышила их крестиком, мужчинам она изготовила брюки и куртки из одеял, а манишки — из подшторников, Накаэывая артистам, чтобы не входили в раж и не шибко бы махали руками, так как материя состоит из полубумажной ткани и манишки могут запросто лопнуть во время исполнения номера.
Когда замолкла швейная машинка в купе тети Тоси, когда артисты пододелись, причесались и стали глядеться в зеркала, восхищаясь собою, тетя Тося сообщила, что все эти дни штурмовала генерала Спыхальского и добилась, чтобы артистов обмундировали, как настоящих бойцов.
— Вы гений, тетечка Тосечка! — заявил тенор и поцеловал ей ручку, а поцеловавши, тут же грянул жизнерадостно:
Сердце красавицы
Склонно к измене…
Тенор после первого же выступления перед массами променял и пропил тети Тосину одежку. Его примеру последовала и вся остальная капелла.
— Окаянные! — ругала тетя Тося затаившихся на полках артистов. — Чисто ребятишки! Хуже ребятишек! Где я на вас имущества наберусь?
Но вскоре все образовалось. Артистов одели в военное обмундирование, и, хотя оно поступило из БУ, то есть было уже в употреблении, артисты так гордились им, что пропивать форму у них не хватило решимости.
Потом какой-то московский театр пожертвовал боевой бригаде костюмы, фраки, настоящие манишки и клеенчато блестевшие туфли. Забот тете Тосе прибавилось. Надо было все это имущество чинить и гладить, а кроме того, в узле носить его на концерты и, терпеливо дождавшись конца выступления, тут же снять фраки, ботинки и прочее с артистов, увязать и спрятать в тайное место.
В пути следования концертная бригада как-то сама по себе разрасталась. Особенно запомнилось тете Тосе явление народу чечеточника и гитариста, а затем и конферансье Брамсо, как потом оказалось, фамилии, образовавшейся из Абрамсона.
Это случилось на Украине. Ночью поезд остановился в темной и плоской местности. Вверху гудели самолеты, никто не знал, наши это или чужие, и машинист на всякий случай закрыл поддувало паровоза, чтобы труба не сорила искрами и ничего не демаскировала.
Артисты спали. Генерал Спыхальский отдыхал. Солдаты на платформах крутили на звук самолетов пулеметами, но не стреляли, и кашляли в кулаки.
Тетя Тося выметала мусор из тамбура, освещая его притемненным фонарем, и забылась в работе. Послышались царапанье в дверь вагона и какой-то скулящий голос. Подумавши, что эти опять какой-нибудь всеми брошенный пес, а на ее вагон почему-то всегда набредали все брошенные и обездоленные, она отбросила железную защелку, открыла дверь и чуть было не опрокинулась назад.
Перед дверью стоял нагой человек с двумя полосатыми арбузами под мышками, и по лицу его текли слезы, скатываясь на волосатую грудь, в которой запуталась сенная труха. На человеке обнаружилась набедренная повязка из холщового мешка, а больше ничего на нем не было.
— Господи! — сотворив крестное знамение и поднимая оброненный веник, сказала тетя Тося. — Ты не из преисподней ли?
— Я — Брамсо. Я — Брамсо, — наконец разобрала тетя Тося. Человек протягивал арбузы и шевелил спекшимися черными губами: — Хлеба. Крошечку хлеба…
Тетя Тося помогла Брамсо подняться в вагон, налила ему чаю, дала хлеба и услышала повесть, которой печальнее еще не слышали на свете.
Калькулятор Бердичевского кожевенного комбината Абрамсон бежал от фашистов из родного города. Он пошел на восток, чтобы вступить в ряды Красной Армии. Ему приходилось в пути прятаться, а фронт так быстро катился на восток, что изнемог он в пути без пищи и крова, и тогда «мивые советские патриоты» спрятали его на бахче, да и забыли о нем. Он честно сторожил эту проклятую бахчу, обносился, как пустынник, арбузов же до того наелся, что теперь до конца дней своих не сможет их не только есть, но и смотреть на них едва ли без отвращения сможет…
Ночью тетя Тося и пустынник накатали полный тамбур арбузов, и Брамсо определился спать в вагоне.
— Я еще одного артиста подобрала! — объявила утром тетя Тося. — Вот это уж артист так артист!..
Так Брамсо оказался в концертной бригаде, выучился отбивать чечетку, вращать печальными глазами, дубасить кулаком по струнам, а больше по корпусу гитары, и выкрикивать: «А-а-а, черелло-марелло-о-о, асса-а!..»