Рубедо - Елена Ершова 10 стр.


— Еще раз повторяю, — с нажимом произнес кайзер, — все мои действия продиктованы беспокойством. Ваше рассеянное поведение тревожит не меньше, чем ваши… гмм… особенности.

— Это только следствие и ее причина. Мои «особенности» сделали из меня изгоя.

— Вы сами сделали из себя изгоя, Генрих. Я мечтал о достойном преемнике и опоре в старости, а получил…

— Кого? Чудовище?

— Заметьте, не я это сказал, — устало ответил его величество, откидываясь на спинку кресла и прикрывая глаза. — Мне каждый день докладывают о ваших перемещениях. Сходки анархистов. Кабаки. Дома терпимости. Курильни в портовых доках. Вы собираетесь взрослеть?

— Не раньше, чем вы признаете во мне взрослого, — сквозь зубы процедил Генрих и продолжил, все более распаляясь: — Говорите, я должен соответствовать статусу. Но когда в последний раз меня допускали до заседания кабинета министров? Или до военного смотра? Меня называют Спасителем, но жизненно важные вопросы решаются за моей спиной! Рабочие повально болеют чахоткой, которую уже прозвали «авьенской болезнью», но никто не собирается создавать условия для улучшения жизни малоимущих. Почему мои предложения не рассматриваются всерьез?

— Вы несправедливы, сударь, — голос кайзера стал на тон холоднее. — И желаете всего и сразу, но так не бывает. Доверие нужно заслужить. И я не допущу вас до власти, пока вы не поймете всю полноту ответственности, которую она налагает.

— Власти у меня нет, — усмехнулся Генрих, поглаживая зудящие руки. — И, как понимаю, никогда не будет.

— Все зависит только от вас. Ваше вольнодумие не просто тревожит, мой дорогой. Оно пугает. Взять хотя бы эти гнусные стишки, — его величество слегка поморщился, однозначно демонстрируя свою осведомленность и отношение к происшедшему. — Ваш приятель редактор оказался куда мудрее. Если бы он напечатал их, то «Эт-Уйшагу» грозило бы закрытие, а ему самому — арест. Я же со своей стороны, как кайзер и отец, пока еще смотрю на ваше ребячество сквозь пальцы, но не желаю, чтобы мой сын вместо того, чтобы поддерживать традиции рода, высмеивал семью и правительство.

— Традиции слишком закоснели. До ритуала еще долгие семь лет, а вспышки недовольств в Туруле и Равии происходят уже сегодня.

— Вспышки успешно подавлены.

— Но это не значит, что они не повторятся.

— Именно поэтому прошу вас оставить глупости и попойки с вашими друзьями-революционерами. Пора бы уже остепениться.

— О! Вижу, вы оседлали любимого конька! — Генрих закатил глаза.

— Да, я снова о женитьбе, — его величество грузно наклонился над столом, ловя ускользающий взгляд сына. — Не позорьте древний род Эттингенов. Ваша матушка поддерживает меня в желании увидеть вас женатым, обремененным семьей и детьми.

— Скорее, вам нужен наследник, не отмеченный Богом, — нервно усмехнулся Генрих и провел рукой по волосам: темным от рождения, но порыжевшим после того, как Господь коснулся их огненным перстом. Под пальцами рассыпались потрескивающие искры, и Генрих быстро сложил руки на груди.

— Хотите пересадить меня из одной клетки в другую?

— Я и без того предоставил вам достаточно свободы и времени, — сдержанно возразил кайзер. — Но вы использовали его нерационально. Теперь я настаиваю на женитьбе в ближайшие дни. В идеале — помолвка должна состояться на ваше двадцатипятилетие.

— Десять дней? — Генрих болезненно приподнял брови, зуд становился невыносим. — Вы даете мне десять дней на то, чтобы выбрать супругу?

— Я даю вам возможность самому выбрать супругу, — его величество акцентировал на слове «самому». — И если через неделю вы все еще не определитесь с выбором, сделаю это за вас.

— Польщен доверием, ваше величество, — Генрих склонил голову в ироническом поклоне. — И понимаю желание обзавестись здоровым потомством.

— Ни я, ни ваша матушка не просили Бога о такой судьбе для вас.

— Поэтому держите меня в золотой теплице, как чудодейственную травку, которую однажды срежут и перетрут в порошок?

— Не дерзите, мой мальчик! — кайзер выпрямился, глаза блеснули холодной сталью. — Я все еще могу наказать вас!

— Так сделайте это! — Генрих рывком поднялся с кресла, оно заскрипело ножками по натертому паркету. — Закройте меня в сумасшедшем доме! Оглушите морфием! Посадите на цепь! Вы доверяете кому угодно: шпикам, министрам, Дьюле — но только не мне! — теперь Генрих почти кричал. — Не собственному сыну!

— Сядьте!

Его величество тоже поднялся: монументальный, пожилой, но все еще крепкий, на голову ниже и Дьюлы, и сына — но всегда глядящий свысока.

— Нет, ваше величество! — Генрих отступил к дверям, весь дрожа от яростного возбуждения. — И давайте закончим этот разговор.

Кайзер остановился, словно раздумывая. Его голова с тяжелыми бакенбардами тряслась.

— Я только хотел спросить, — подбирая слова, медленно произнес он, — почему мы никогда не говорим, как нормальные люди, сын?

Лицо Генриха покривилось. Его стигматы горели, пылали внутренности и глаза. Мигрень вспарывала мозг хирургическим ножом, и Генрих подумал, что если он задержится здесь еще на пару минут, если не найдет способа успокоиться, то вспыхнет прямо сейчас.

— Не знаю, отец, — ответил он. — Вы — император Авьена, а я — сосуд для воли Господа. Разве кто-то из нас нормален?

Особняк графа фон Остхофф, Кройцштрассе.

— Мне нужно увидеть Спасителя.

Графиня Амалия фон Остхофф приоткрыла аккуратный ротик и убористо перекрестилась. Аристократически бледная, анемичная, в пеньюаре из полупрозрачного муслина, она олицетворяла идеал авьенских модниц: до сих пор пила уксус и толченый мел, чтобы сохранять идеально-белый цвет лица, смеялась негромко и рассыпчато, и в высшей степени овладела искусством падать в обмороки. Над чем Марго, обладая природной грубоватостью, приправленной цинизмом покойного мужа, отчасти посмеивалась, но и отчасти завидовала.

— Устройте мне аудиенцию, — продолжала Марго, роняя слова, как медяки. — Чем скорее, тем лучше. В идеале этим же утром.

— Ах, дорогая баронесса! — графиня всплеснула руками, округло распахивая оленьи глаза. — Это так внезапно и странно! Вы без приглашения, среди ночи…

Она украдкой глянула в зеркало: не встрепаны ли волосы, не запачкана ли белизна пеньюара? Марго проследила за ее взглядом, с досадой отмечая разительный контраст между этой великолепной холеной женщиной и самой собой — усталой, измученной бессонницей, пропахшей чужим табаком и пылью авьенских улиц. Что сказал бы фон Штейгер, если бы увидел ее такой?

«Если маленькую грязную свинку забрать из хлева и одевать в шелка, она все равно найдет возможность вываляться в грязи».

Марго посмурнела и сцепила пальцы в замок, под манжетой отчетливо прощупывался стилет — острота и близость клинка дарили иллюзию контроля.

— Вы тоже явились ко мне без приглашения и среди ночи, графиня фон Остхофф, — заговорила она. — И я приняла вас, как родную сестру.

Амалия вздрогнула: качнулась перьевая оторочка, тонкие пальцы смяли муслиновый подол.

— Ох, Маргарита! — вполголоса, нервно подергивая щекой, заговорила графиня. — Как можно такое забыть? Моя душа полна благодарности, а сердце — любви и к вам, и к моему дорогому Никко, — тут она пугливо обернулась через плечо, пламя свечей качнулось, выжелтило щеку, и Марго на всякий случай отодвинулась чуть дальше в тень. — Но, ради Пресвятой Мадонны и Спасителя, — голос упал до шепота, — не упоминайте об этом так громко!

Она заломила руки и с мольбой глянула на Марго — испуганная, пусть привлекательная, но уже немолодая и нервическая женщина. Ее тайна — невысказанная, грязная, запертая под ключ, — хранилась у баронессы на сердце. Покойный старик был прав: после его смерти Марго превратилась в подобие выгребной ямы для многих авьенских аристократов, вот только сливали в нее отходы души, не тела. Стыдясь бесчестия, не смея довериться духовнику, к ней приходили под покровом ночи, и баронесса фон Штейгер охотно раздавала индульгенции за приемлемую плату. Преимущественно, женщинам.

Графине фон Остхофф было, что скрывать: тайная беременность, не менее тайные роды, больной сын, которого Марго устроила в тот самый славийский приют, из которого когда-то ее выкупил барон, и откуда она сама впоследствии забрала Родиона. Раз в полгода Амалия высылала приюту чеки, с них малый процент ложился на банковский счет баронессы, но сейчас Марго волновали не деньги.

— Обеспечьте мне аудиенцию у его высочества, — повторила она. — Завтра утром. И будем квиты.

Амалия сжала пальцами виски, словно усмиряя разыгравшуюся мигрень.

— Завтра? — простонала она. — Невозможно! Дайте мне время!

— Его нет, — отрезала Марго. — От вас зависит моя судьба и судьба дорогого мне человека.

— Вы режете меня на куски! — глаза Амалии закатились, и отблеск свечей выжелтил кожу, обозначив мелкие морщинки возле век. Как ни молодись, как ни ухаживай за телом, но бег времени скоротечен: сегодня добавляешь себе пару лет, а завтра, стыдясь, пудришь старческие пятна. Впрочем, для авьенцев увядание наступало довольно поздно и никогда не служило препятствием для безумств и разврата. Вспомнить хотя бы фон Штейгера, вот уж кто был настоящим живчиком в свои семьдесят три.

За те невероятно долгие, отвратительно скотские ночи, когда барон по-звериному насыщался ею, Марго успела и удивиться выносливости авьенцев, и понять ее причину.

— Рубедо, — произнесла она вслух.

Слово выплеснулось, как жидкий огонь. Амалия отшатнулась и быстро перекрестилась на витраж, с которого взирал Спаситель — губы улыбчивы, но глаза невыносимо серьезны.

— Ваш муж, граф фон Остхофф, — продолжила Марго, не сводя взгляда с витража и вся подрагивая от внутреннего напряжения. — Он вхож в ложу «Рубедо», не так ли?

— Да, — слабо откликнулась Амалия, нервно выкручивая подол. — Как и барон фон Штейгер, земля ему пухом. Как герцог Бадени, граф Вимпфен и его преосвященство…

Она замолчала, в глубине зрачков плясали искры, а за спиной Спасителя полыхал огонь — очищающее пламя, когда-то уничтожившее одного человека, чтобы спасти тысячи.

Он умер за твои грехи и воскрес для твоего оправдания…

У себя на родине Марго лишь слышала о великом акте самопожертвования, который совершил император Авьенского престола. В те давние времена чума едва коснулась Славии гниющем ногтем, но уже пожрала Турулу, Равию и Костальерское королевство. Великий Авьен — соединение торговых путей и очаг заражения — агонизировал и распадался. Люди молили Бога об избавлении, но он оставался глух к мольбам. Тогда-то Генрих Первый Эттингенский взошел на костер.

И сам стал Богом.

— О-о! — протянула Амалия, прижимая ладони к груди. — Дорогая, я поняла, куда вы клоните!

Назад Дальше