Уездный город С*** - Дарья Кузнецова 3 стр.


Аэлита вновь погладила пишущую машинку, кивнула дежурному и, молча развернувшись, двинулась обратно в недра Департамента.

Служащих уголовного сыска в здании сейчас оказалось пять человек, не считая самой Брамс, и начать поиски девушка решила, на всякий случай, со всё той же двадцать третьей комнаты, логова уголовного сыска города С***.

Большое помещение с высоким сводчатым потолком и окнами на запад выглядело одновременно необитаемым, как старая кладовка с рухлядью, и до странности уютным, как с любовью обустроенная гостиная в родительском доме. Несколько разномастных письменных столов и конторок, которые роднила между собой их потёртость, терялись в затейливом лабиринте книжных шкафов. Закрытая спинами стеллажей и незаметная от входа, в дальнем углу пряталась старая тахта, застеленная линялым ковром, подле которой имелся простой, грубо сколоченный стол о четырёх ножках с возвышавшимся посередине примусом.

Не объяснить в двух словах, почему следователи по уголовным делам города С*** квартировали именно в этом необычном помещении, пребывающем в столь странном беспорядке. Это был неизбежный и в чём-то закономерный результат постепенного исторического процесса.

Начинался сыск с двух человек, которые помещались в небольшом светлом кабинете; с ростом города и губернии штат расширялся, следователи перебирались из помещения в помещение со всеми пожитками. Восемь лет назад уголовный сыск занимал три комнаты в разных концах здания, и тогда одновременно в двух из них случился ремонт: в Департамент полиции приползла новая электрическая проводка.

Выселенных сыскарей временно переместили в просторную двадцать третью комнату, прежде являвшуюся частью архива, потихоньку к ним перебрались и остальные товарищи с привычной, родной мебелью — и именно здесь уголовный сыск С-ской губернии неожиданно обрёл уютный дом, мир и покой, впоследствии наотрез отказавшись перебираться куда-то ещё.

Порой полицмейстер заводил речь о наведении порядка — дескать, нехорошо это, не может гордость полиции иметь столь непрезентабельную наружность, однако следователи слишком серьёзно тут обжились и потому накрепко упёрлись. В настоящее время между сторонами действовал негласный договор, устраивавший всех: Чирков обходил двадцать третью комнату дальней дорогой, а её обитатели по возможности общались с гражданскими и служащими иных ведомств в других помещениях, имевших более солидный вид.

В логове уголовного сыска обнаружилось трое.

Платон Агапович Бабушкин имел чин губернского секретаря, занимал должность старшего следователя (коих в уголовном сыске числилось три, и одну из них завели специально для него) и был уважаем всем полицейским управлением как патриарх: он начинал службу ещё при Александре II жандармом. Сейчас ему было под восемьдесят, и этот сухой старик с шаркающей походкой, мутными от возраста глазами и скрипучим голосом выполнял функцию не следовательскую, а больше музейную и реже справочную, когда речь заходила о делах прошлого века. В Департамент он таскался исключительно от скуки, чтобы побыть в хорошей компании среди стен не менее родных, чем брёвна старого домика, в котором Бабушкин появился на свет. Дома Платону Агаповичу не сиделось: жену он схоронил уже лет двадцать тому назад, дети давно выросли, и хоть навещали старика, но не вековать же им подле его постели. Тем более при своём тщедушном виде и почтенном возрасте Бабушкин сохранял завидную бодрость — когда не спал, вот как сейчас, в своём углу между стеной и шкафом, уронив плешивую, покрытую пигментными пятнами голову на впалую грудь.

За одним из столов сидели Владимиры Шерепа и Машков и вяло перебрасывались в подкидного засаленными, вытертыми картами. Белобрысый, с узкими бровями и длинными белёсыми ресницами, Машков был слабым, но умелым вещевиком; рыжевато-русый, с тонким ироничным ртом и хитрыми зелёными глазами Шерепа — отлично стрелял с обеих рук и обладал чутьём бывалой ищейки. Вместе они составляли весьма удачную пару.

Эти два крепких коренастых мужчины средних лет были почти неразлучны с момента поступления на службу, за годы дружбы и на лицо стали как будто похожи, и в полиции города С*** за глаза (а порой и, забывшись, в лицо) именовались не иначе как Шерочка с Машерочкой. На прозвище, возникшее лет десять назад, поначалу злились, даже дрались на дуэлях, но потом устали и смирились — оно оказалось слишком прилипчивым и живучим.

При появлении Аэлиты Владимиры поднялись в знак приветствия и одновременно кивнули.

— Ну, что скажешь? — обратился к девушке Шерепа, на чьи плечи в неразлучной паре обыкновенно ложилась обязанность вести беседы: бойчее и разговорчивей друга, он исполнял её с заметной охотой.

— Ничего, — растерялась вещевичка, но тут же нашлась: — Впрочем, нет, скажу. Вы не знаете, где остальные? Элеонора, Адам? И те, кто сегодня вообще не явился, — спросила она, проходя к своему столу.

Двухтумбовый, широкий, он был заставлен разнообразными ящичками и шкатулками — от махоньких, в пол-пальца, до солидных ларцов. Между ними стояли в стаканах или лежали просто так всевозможные инструменты: там пучок отвёрток, тут букет линеек с пассатижами посередине. Позади стола грозно высился кульман со старой, выщербленной местами доской и неожиданно новым и блестящим чертёжным прибором.

— Где-то здесь, — пожал плечами следователь. — Ты по делу что скажешь?

— По какому делу? — Аэлита, в это время вынувшая из одного ящика стопку плотной коричневой бумаги и толстый механический карандаш с жирным угольным стержнем, изумлённо выгнула брови.

— Вов, не так спрашиваешь. Когда ты уже научишься? Третий год пошёл, — чуть поморщился Машков. Голос у вещевика был тихим, но твёрдым. — Аля, ты петроградца этого видела? Как держится, как себя ставит?

Однако ответить Аэлита не успела: шумно распахнулась дверь, и на пороге возникла Элеонора Карловна Михельсон.

Высокая, сухая и желтокожая от неумеренного употребления табака женщина средних лет — где-то от тридцати до шестидесяти — с породистым тонким лицом и шальными глазами заядлой кокаинистки (это была видимость: коллекция дурных привычек её была не столь внушительна) имела чин внетабельного канцеляриста и значилась в Департаменте делопроизводителем, закреплённым за уголовным сыском. Она составляла отчёты, ведала личными делами следователей, готовила справки и письма во всевозможные инстанции. Обитатели двадцать третьей комнаты настолько привыкли к мерному клацанью, кое извлекала Элеонора из своей пишущей машинки в рабочее время, что, глядя на её длинные, узловатые пальцы, всякий раз непроизвольно прислушивались, ожидая, что вот-вот те же щелчки начнут издавать собственные суставы Михельсон.

Но особенно примечательна делопроизводительница была не этим. В свободное от службы время она очень внимательно следила за модой, заказывала петроградские журналы и состояла в переписке с некими весьма сведущими в этом вопросе особами, и с точки зрения отстающих от столичного прогресса провинциальных жителей выглядела крайне экстравагантно. На взгляд старшего поколения — возмутительно, по мнению прочих — восхитительно смело. Чего, собственно, и добивалась. Вычурные шляпки, прямые летящие одеяния, папироса в мундштуке, браслеты на тонких запястьях — она, несмотря ни на что, была хороша как картинка со страниц модных журналов. Казалось, те, кто придумывал наряды нового времени и решал, что станут носить женщины, вдохновлялся именно лицом и образом Михельсон. Да в моде были не платья; в моде была сама Элеонора — худая, развязная, уверенная в себе — и оттого женщина ощущала себя совершенно счастливой, с громадным удовольствием переживая вторую юность.

Не столько по долгу службы, сколько по велению души Михельсон знала всё обо всех или по меньшей мере к тому стремилась. Не только о своих подопечных, к которым относилась с особой материнской нежностью, но о всяком служащем Департамента и, как порой чудилось, о каждом жителе города С***. И сейчас Элеонора отчаянно страдала, это было заметно по её порывистым движениям и заломленным бровям: в Департаменте появился человек, о котором Михельсон не знала ничего, кроме его имени и должности, поскольку делами старших офицеров занимались совсем другие люди и они не желали делиться сведениями. Не из нелюбви к Элеоноре, просто болтунов здесь не жаловали, а каждый служащий дорожил своим местом.

— Деточка, ну? Каков собой этот петроградец? — с обычным своим лёгким акцентом, чуть картавя, проговорила она, быстрым шагом приблизилась к столу Аэлиты и, бесцеремонно подвинув бедром какой-то ящичек, присела на край, требовательно взирая на вещевичку.

— Что значит «каков»? Две ноги, две руки, голова. Одна, — растерянно проговорила Аля, аккуратно отодвигая подальше от Элеоноры шкатулки с наиболее хрупким содержимым. Но Михельсон такой ответ явно не удовлетворил, та продолжала выразительно смотреть, и Брамс неуверенно добавила, отчего-то с вопросительной интонацией: — Мундир?

— «Одна голова в мундире»! — передразнила Элеонора, театрально всплеснула руками и открыла небольшую сумочку, висевшую через плечо. — Деточка, ты меня поражаешь, — сквозь зажатый в зубах мундштук заявила она. — Молодой, яркий. Какой разворот плеч, какой рост! Мужественный подбородок, тёмные волосы, — не прекращая выразительно жестикулировать, Михельсон достала серебряный портсигар, вытряхнула оттуда папиросу и закрепила её в мундштуке. — Красавец мужчина! А ты — две руки… Ах, деточка, ну как так можно! Юна, свежа, хороша собой — а в таком мужчине видишь лишь руки да ноги, — она на несколько мгновений прервала свой монолог, раскуривая папиросу.

К счастью Аэлиты, Шерепа продемонстрировал похвальное проворство и отличную реакцию: перехватил ищущий взгляд Элеоноры, взмахом руки загасившей спичку, и своевременно сунул ей старую мраморную пепельницу, когда-то белую, а теперь — серо-бурую в разводах. Бог знает, чем бы закончился разговор, не успей Вова с галантным жестом; мог бы и кровопролитием, ткни Михельсон спичкой в какую-то из множества нежно любимых Аэлитой вещей.

— Впрочем, — задумчиво продолжила Элеонора, выпустив сизый дым несколькими неровными кольцами, — руки у него и вправду хороши. Ах, эти сильные мужские руки! — мечтательно проговорила она, на мгновение обняла себя одной рукой, а потом ей же махнула на вещевичку. — Нет, деточка, я решительно тебя не понимаю!

— Это я не понимаю, что не так у него с руками, — окончательно запуталась Аэлита и затрясла головой. — И что ещё ты желала о нём узнать, если, кажется, и так знаешь куда больше, чем я?

— У меня сложилось впечатление, что Элеонора предлагает тебе к нему присмотреться. Как к мужчине, — пряча ироничную улыбку в уголках губ, пояснил Машков: он лучше прочих понимал логику Аэлиты и порой выступал толмачом. На это предположение девушка ответила потерянным и почти испуганным взглядом, и Владимир решил, что нужно спасать положение, а потому обратился к старшей женщине: — Почему ты сама в таком случае к нему не присмотришься?

— Ах, Володенька, я знаю такой тип мужчин, — отмахнулась Михельсон. — Это романтический персонаж, защитник, который будет возвышенно страдать и носить свою прекрасную любовь на руках, — с патетикой завершила она, простёрши свободную ладонь к небесам. Выдержала театральную паузу, выдохнула дым и, буднично махнув той же рукой, завершила: — Я уже не в том состоянии души, когда всё это трогает. Я предпочитаю, когда трогают…

— Элеонора! — с укором оборвал её Машков, в очередной раз подумав, что Михельсон — совсем не подходящая компания для юной благовоспитанной девушки, а Брамс, невзирая на странности, оставалась именно таковой. И иначе как чудом объяснить тот факт, что влияние Элеоноры до сих пор не дало плодов, не получалось.

— Честно говоря, я совсем об ином спрашивал, — присоединился к другу Шерепа. — Ставит этот петроградец себя как? Что из себя характером представляет? Не выметет нас всех отсюда новая метла?

Аэлита хмуро пожала плечами, не зная, что на это ответить, а потом с облегчением кивнула на дверь:

— Да вон он сам как раз, у него и спросите!

Неизвестно, как давно стоял на пороге поручик Титов, выражение лица его оставалось невозмутимым, но присутствующие ощутили неловкость. Впрочем, не все: Бабушкин продолжал тихо спать в своём углу, смутить Элеонору на памяти служащих уголовного сыска не удавалось никому, а Аэлита просто не поняла проблемы. Владимиры поднялись с мест, кивком поздоровались, не решаясь заговорить.

— Добрый день, — первым нарушил неловкое молчание Натан, подходя ближе к компании и с интересом озираясь. Неприязни в его глазах не было: то ли двадцать третья комната не впечатлила столичного франта, то ли он слишком хорошо умел держать лицо, но в любом случае оба следователя немного расслабились.

Поручик смотрелся здесь куда менее уместно, чем в аккуратном кабинете полицмейстера С-ской губернии. Идеально выглаженный, с иголочки, белоснежный мундир, сапоги что твоё зеркало, гладко выбритое лицо, аккуратно подстриженные волосы… не то что Шерочка с Машерочкой — одинаково помятые, чуть взъерошенные, с лоснящимися локтями уже серых от частой чистки кителей.

Если приглядеться, можно было заметить, что Машков всё же несколько аккуратнее друга. Не в силу личных качеств, а благодаря удачной женитьбе: в отличие от Шерепы он был человеком семейным и ходить совсем уж встрёпанным не имел возможности. Поначалу, когда его супруга Шурочка только взялась за воспитание Володи, он тоже смотрелся настоящим франтом, но через год семейной жизни запал женщины угас, приличного вида Машкову хватало до первого выезда на место преступления. Да и вообще, служба следователя в губернии совсем не располагала к сохранению холёности: то в седле, то на коленках, то и вовсе на пузе.

И каждый раз полицейские негодовали и ворчали, недобрым словом поминая человека, определившего для служащих летний мундир белого цвета, даром что форму полицейским всегда делали вещевики, и потому ухаживать за ней было всё же куда проще. Конечно, устав требовал носить этот китель только в департаменте и при работе с населением, на задержание или в засаду допускалась другая одежда, гораздо более удобная и не столь броская. Но «работа с населением» сменялась другой зачастую непредсказуемо, и в большинстве случаев полицейские просто не успевали переодеться.

Почему начальство столь строго следит за цветом формы — объяснения имелись разные, от смешных до вычурных, но Шерочке с Машерочкой всегда казалось самым правдоподобным то, что белые кители полицейских очень нравились государю, он даже сам носил подобный. И казалось бы, где император, а где — рядовые служащие полиции; но стремление угодить самодержцу порой принимало странные формы.

— Титов, Натан Ильич, поручик, живник, — коротко представился он.

Служащие сыска опомнились, какое-то время ушло на взаимные расшаркивания. Поручик приложился к руке поднявшейся с края стола Элеоноры, крепко пожал ладони Владимиров, поинтересовался личностью Бабушкина — в общем, произвёл на новых сослуживцев вполне положительное впечатление, и те позволили себе осторожный оптимизм: по крайней мере, столичный гость не спешил устанавливать свои порядки и строить сыскарей по ранжиру.

Брамс всё это время наблюдала за ним пристально, напряжённо, с прокурорским недобрым прищуром. Пока поручик расшаркивался, пока выяснял, что в городе из служащих уголовного сыска в настоящий момент присутствует ещё только Адам Чогошвили, который находился сейчас где-то в здании Департамента, а остальные следователи по долгу службы разъехались по губернии…

Наконец, Натан не выдержал подобного внимания и поинтересовался:

— Аэлита Львовна, что-то не так?

— А? — вещевичка вздрогнула, будто очнувшись, обвела фигуру поручика взглядом и со вздохом сообщила: — Не понимаю. И голова, и мундир — что я не так сказала?

— Аэлита, позовёшь Адама? — поспешил вмешаться Машков. — У тебя это лучше получается.

— Да, конечно, — опомнилась девушка, которая именно это и собиралась сделать до явления Элеоноры, и принялась расправлять листок, до сих пор лежавший перед ней.

Потом взялась за угольный карандаш, и бумага запестрела крупными печатными буквами, покрылась путанным узором линий и непонятных символов. Закончив с этим, девушка сложила из листка бумаги маленький самолётик. В этот раз доставать флейту Брамс не стала, а, по-простецки засунув оба мизинца в рот, издала резкий, переливчатый свист, после чего, не поднимаясь с места, запустила лист бумаги в полёт. Тот сделал плавный круг по комнате и, резко спикировав, выскользнул в широкую щель под дверью.

Титов проводил самолётик взглядом и с некоторым стыдом признал, что напрасно не верил полицмейстеру: вещевичка и вправду оказалась хороша. Наверное, лучше всех, с кем ему доводилось работать: всё же уголовный сыск обыкновенно не являлся пределом мечтаний людей с такими талантами. Вот этот фокус с самолётиком, который Аэлита проделала играючи, без подручных средств и заготовок был доступен единицам и говорил как об исключительно сильном даре, так и о редкой умелости, каковую трудно заподозрить в столь молодой особе. И верно — гений.

— Скажите, Натан Ильич, как вы находите наш город после столицы? — светским тоном осведомилась Элеонора.

— Прекрасно, очень симпатичный и тихий, — вежливо ответил тот.

— Вы потому и решили покинуть Петроград, устали от суеты? — ещё больше оживилась она.

— В некотором роде, — чуть улыбнулся Титов. — От суеты, да и климат вот переменил.

— Климат стоило менять на Севастополь, — со знанием дела заявил Шерепа. — У нас там море, красота! Вот где жизнь!

— А что же заставило вас, Владимир Семёнович, оставить море и перебраться в эти места? — полюбопытствовал в свою очередь поручик.

— Укачало, — рассмеялся тот. — Наскучило, знаете ли…

— Не слушайте вы его, — оборвала следователя Элеонора. — Он сюда переехал в возрасте пяти лет, сами понимаете, никто его мнением не интересовался. А расскажите, вот вы живник. Как же так получилось, что при этом — поручик, а не врач?

— Наверное, потому, что учебное заведение кончал военное, а не медицинское, — с лёгкой ироничной улыбкой отозвался Натан.

— Так вы, наверное, и в Великой войне участвовали? — продолжила расспрашивать Михельсон.

Назад Дальше