Он убедил себя в том, что Ему нужна сделка. И он ее получил, свою сделку. Беда лишь в том, что мистер Тармас изначально не совсем верно понял ее условия, а потом уже было поздно… Вот, что бывает, когда чувства захватывают верховную власть над сущностью, отринув любовь, разум и интуицию. Теперь вы поняли, Уилл? Теперь-то вы поняли?
— Что понял? — мучительно кривясь, воскликнул Уилл, — Что?!
Лэйд не ощутил ни удовлетворения, ни злорадства.
— Почему Бумажный Тигр объявил войну Левиафану.
— Я… Нет, я… Кажется, я…
Понял. Все-таки понял. Потому так тревожно поплыли глаза и исказилось в злом беззвучном крике лицо.
— Левиафан несет гибель человеку. Вне зависимости от того, разумен Он или безмозгл, добродетелен или порочен, — Лэйд произносил эти слова тяжело и глухо, точно выкладывал перед собой на жестяную тарелочку тяжелые чеканные монеты, — Его природа делает Его проклятьем для нас, людей. Вот почему нам никогда не столковаться. Не понять друг друга и не найти общего языка. Он губит нас одним только своим прикосновением. Подумайте сами.
— Я…
Он не пытался думать, понял Лэйд. Напротив, он пытался вышвырнуть это из головы, превратить стройные логические цепочки в месиво первозданного хаоса. Лишь бы вновь вернуться мысленно в упоительный Эдемский сад, созданный его воображением. Чтоб и дальше не замечать. Не чувствовать.
Нет, подумал Лэйд, такого шанса я тебе не дам.
— Подумайте! Он не покарал мятежников, планировавших подвергнуть сомнению верховенство его власти на острове. Он не растерзал их в клочья, не утопил в прибрежных водах, не натравил на них дьявольских чудищ, хотя, бесспорно, мог. Вместо этого он сделал нечто еще более страшное. Дал им то, чего они хотели. Выполнил их желания.
— Они не хотели этого!
— Хотели, — Лэйд одним взглядом заставил зубы Уилла лязгнуть, перекрывая поток возражений, — Хотели, Уилл. Графиня хотела любви — и она стала любовью, бездонной и безграничной, не испорченной никакими прочими чувствами. Должно быть, ей не хватало этого в жизни, чистой искренней любви. Уризен с упоением бьется с самым сложным во Вселенной уравнением, отщипывая от него крохи. Он привык все проблемы сводить к уравнениям, полагая, что трезвый разум — мерило всего сущего во Вселенной, он тоже получил, что искал. Ортоне Он подарил возможность отринуть то, что мучило его всю жизнь, сковывавшие его нормы и условности. Да, теперь он ощущает голод, но он и прежде его ощущал, заглушая вином, морфием и рыбой. Тармас полагал, что способен договориться с кем-угодно, в конце концов он убедил себя в том, что весь мир — это система уступок и компромиссов, в которой он — самый большой и здравомыслящий хитрец.
— Он не карал их, — пробормотал Уилл, — Он… дал им то, чего им не хватало.
— Да. По своему разумению, конечно. Вот вам один из извечных законов человеческих страстей, Уилл, мы часто безотчетно желаем чего-то, что может нас уничтожить — желаем подчас безотчетно, но, видимо, это и есть то, что делает нас людьми. Беда в том, что Ему не под силу с этим разобраться.
— Как грузовой локомобиль не может разобраться в устройстве и желаниях муравьев?
— Что? Ах да, верно. Когда-то вы сказали, что у человека, который вознамерился понять Бога, есть два пути. Узреть его силу и сойти с ума. Убедиться в его отсутствии и потерять надежду. Новый Бангор припас третий путь. Можете считать его путем локомобиля и муравья, если вам понравилось сравнение. В сущности, этот путь довольно прост, хоть и весьма запутан. Человеку никогда не понять божественную сущность, а ей, в свою очередь, не понять человека. Они слишком разняться на всех уровнях бытия, чтобы быть в силах хоть в малой степени постичь друг друга. Поэтому они обречены мучить друг друга бесконечно долго. Локомобили, муравьи… Лично мне больше импонирует представлять, что все мы — рыбы в Его огромном аквариуме. Он то ли коллекционер, то ли исследователь, но беда в том, что он мало что смыслит в том, как устроены его подопечные. Он может невзначай раздавить рыбешку-другую, просто по неосторожности или пребывая в раздражении. Он может закормить их до смерти или заживо сварить, по рассеянности забыв про температуру в аквариуме. Но еще хуже, когда Он пытается удовлетворить их желания — в своем, естественно, понимании этих желаний.
— Вот почему вы ведете войну с островом, — пробормотал Уилл, — Вы сами провоцируете его. Вы нарочно…
Лэйд щелкнул пальцами. Резко и громко, так, что Уилл беспомощно заморгал.
— Да, Уилл. Мне никогда не понять, что такое Левиафан, однако в одном я уверен твердо — это существо лучше иметь своим врагом, чем союзником. Потому что желая помочь, он может с легкостью уничтожить, сам того не заметив.
Уилл несколько раз по-рыбьи схватил губами воздух.
— Но ведь… Ведь…
— Да, он будет пытаться уничтожить меня, сожрать, свести с ума, поглотить, растерзать и, рано или поздно, несомненно добьется своего. Но, по крайней мере, не превратит в лужу похотливой слизи или алчного кровопийцу или…
Заглушая его слова, над портом раздался оглушительный протяжный рев — это старые ревуны «Мемфиды» исторгли из себя под давлением сжатый воздух. В этом звуке не было ничего от грозного рыка морского чудовища, скорее, он напоминал тревожный и тоскливый клич потревоженного кита.
Сигнал отправления. Этот звук, хриплый и дребезжащий, отчего-то поколебал внутренности Лэйда. Интересно, каким он слышится с палубы? Еще более громким? Что должен чувствовать человек, смотрящий на Новый Бангор с высоты в пятнадцать футов[3]? Сознающий, что это — последний отголосок Левиафана, который ему доведется слышать в жизни.
Я могу подняться на палубу, подумал Лэйд. Просто попробовать. С билетом или без. Я могу просто…
— Кажется, вам пора, Уилл, — он шевельнул стволом револьвера по направлению к трапу, — На вашем месте я бы поторопился, корабли, в отличие от театров, не имеют обыкновения напоминать своей публике трижды.
Уилл не шевельнулся. Замер восковой статуей, обмякший и бледный.
— А если…
Лэйд понимающе кивнул.
— Хотите знать, что будет, если вы откажетесь? Если поставите меня перед выбором? Заставите старого Чабба выбирать, имея на одной чашке весов его жизнь, а на другой — чужую? На вашем месте, прежде чем принуждать его к этому, я бы задумался о другом. Он прожил на этом острове двадцать пять чертовых лет, половину своей жизни. Как думаете, сколько раз ему уже приходилось делать подобный выбор? И почему он еще жив?
Уилл сделал шаг по направлению к трапу. И еще один. Но на третьем остановился и внезапно сунул руку в карман.
Лэйд ощутил, как внутри шевельнулось что-то липкое и скользкое, точно его душу задела ненароком плавником проплывающая рыба.
— Не глупите, Уилл, — холодно посоветовал он, — Вы ведь знаете, что я выстрелю еще до того, как вы успеете достать оружие?
Выстрелю, подумал Лэйд. Бессмысленно лгать самому себе, пытаясь заранее найти оправдание. Я уже прикинул, куда всажу пулю и в какую сторону упадет тело. Я заранее осмотрел причал, убедившись, что он пуст. Я приметил место, в котором столкну мертвого Уилла в воду и путь, которым покину порт. Я могу притворяться джентльменом, могу лавочником, могу — благородным пленником сродни графу Монте-Кристо, но внутри меня давно живут безжалостные инстинкты, которые лучше меня знают, как поступать. Под этим дешевым костюмом в кожу давно въелись тигриные полосы.
Должно быть, Уилл верно понял его намерения. Почувствовал, как чувствовал многое другое, даже не отдавая себе в этом отчета.
— Это не оружие, — он с благоразумной медлительностью вытащил руку наружу. В ней не было ни ножа, ни какого-нибудь хитрого амулета, который мог бы представлять опасность для Лэйда, лишь несколько аккуратно сложенных листков, — Это, конечно, мусор, вздор, но… Мне показалось, стоит оставить это вам. Не в качестве платы за договор — мне нечем вас вознаградить за все то, что вы дали мне за эти три дня — просто на память.
Лэйд был так удивлен, что позволил всучить себе трепещущие на ветру бумажки. Наверно, письмо, пронеслось в голове. Какое-нибудь трогательное прощание и дай Бог, чтобы в прозе, а не в стихах.
— Время, — напомнил он сухо, — Вам лучше поспешить.
— Да, — Уилл тряхнул головой, — Конечно. В любом случае, я благодарен вам за все, мистер Лайвстоун. Мне кажется, мне еще предстоит понять, что я понял за это время, но когда-нибудь…
Вода за кормой «Мемфиды» уже беззвучно бурлила — винты неспешно разгоняли черную морскую жижу, вращаясь на малых оборотах и готовясь оторвать корабль от камня. С палубы донеслись приглушенные рокотом машин отрывистые команды.
— Прощайте, Уилл.
Он уже ступил одной ногой на покачивающийся трап, но помедлил. Совсем немного, но Лэйд ощутил, как раскаляется под указательным пальцем стальная пластина спускового крючка.
— Прощайте, — Уилл томительные полсекунды колебался, словно его душили еще не произнесенные слова, потом коротко кивнул, — Прощайте, Доктор Генри.
Он подымался быстро, не оборачиваясь, впившись в веревочные поручни и быстро тая в темноте. До чего легко идти человеку, не отягощенным багажом, безотчетно подумал Лэйд, не спуская с него взгляда. Мы даже не замечаем, как много битком набитых саквояжей, чемоданов и сумок тащим с собой по жизненному пути, ругаясь с швейцарами и спрашивая дорогу у прохожих. Не замечаем того, каким никчемным хламом успели их набить, хламом, который ни черта не облегчает нам жизнь, лишь оттягивает руки…
Бумажные листки, торопливо врученные ему Уиллом, не были письмом. Он убедился в этом, спрятав револьвер в карман. Это были наброски. Небрежные, сделанные наспех карандашами, чернилами или мелом, некоторые в дороге, некоторые, должно быть, в локомобиле или гостиничном номере, они едва ли могли свидетельствовать о таланте живописца. Скорее, напротив. Черты были порывисты и резки, цвета не органично дополняли друг друга, а скорее, соперничали, перспектива зачастую искажалась самым неестественным образом, но Лэйд перебирал эти листки, трепещущие в его руках, пока не замерзли пальцы. Он сразу понял, что было на них изображено, несмотря на отсутствие подписей и существенные расхождения с действительностью.
Вечные Любовники. Уилл изобразил их в виде вихря, скручивающегося тягучими кольцами и несущему в себе переплетенные человеческие тела. Все было изображено почти благопристойно, не считая наготы, почти целомудренно и оттого совершенно не похоже на оригинал. В наброске Уилла Вечные Любовники виделись не огромным, охваченным бездумной и бесконечной похотью организмом, а чем-то гротескным и глубоко символичным, и оттого совершенно непонятным.
Седобородый джентльмен со второго наброска, несомненно, был Архитектором, но не тем, что монотонно скрипел грифелем в святыне китобоев и похожим на бледную, покрытую рубцами, корягу, а другим, которого Уилл никогда не видел. Седобородым джентльменом, окруженным светозарной аурой, который рассекал тьму тщательно выписанным инструментов, в котором Лэйд не без удивления узнал обычный циркуль. Сухому Уризену не шел облик Зевса-небожителя, в котором его изобразил Уилл, оттого вышло нелепо, напыщенно и претенциозно. Совсем непохоже на настоящего Архитектора.
Еще сильнее исказился на бумаге облик Поэта. С его тела пропали хитиновые осколки, торчащие из костей, исчезло сплетенное из проросших зубов жало, превращавшее его лицо в морду насекомого, фигура сделалась куда более человекоподобной, хоть и болезненно раздувшейся. Но это не мешало узнаванию, поскольку художник безукоризненно запечатлел в эскизе ту сцену, которая Лэйду была хорошо знакома и запечатлелась в памяти. Мистер Пульче с тоской, жаждой и вожделением заглядывал в свою пустую миску, точно ожидая найти там хотя бы каплю той сладкой алой жидкости, что несла ему блаженство…
Пастух. Этот набросок Лэйд разглядывал дольше прочих, несмотря на то, что Уилл сделал его на ходу, усугубив спешкой и так неважное качество. По какой-то причине Великий Красный Дракон был изображен со спины, с поднятыми крыльями, отчего нельзя было рассмотреть его лица, зато хорошо выделялись неестественно выделяющиеся под плотной кожей связки мышц.
— Ты славный малый, Уилл, — пробормотал Лэйд, сминая листки в хрустящий ком сродни большому снежку, — Но ты, должно быть, самый скверный художник во всем Лондоне. Если ты вернешься домой живым, тебе стоит задуматься о смене профессии. Например, устроиться клерком в страховую компанию или помощником нотариуса…
Он смял листки с набросками в большой бумажный ком и метнул, точно снежок, прямиком в воду. Тот, однако, не утонул, как рассчитывал Лэйд, волны стали мягко перекатывать его на своих спинах, трепля о поросший ракушками каменный бок причала.
Намек? Знак? Лэйд устало поежился. Слишком много намеков и знаков за последнее время, ему не разобрать и половины. Может, позже, когда в голове прояснится, а мысли вернутся в привычную, годами наезженную, колею… Лэйд поднял воротник пиджака, чтобы защитить лицо от холодной соленой взвеси, парящей в воздухе, но тут же обмер, ощутив где-то под подкладкой негромкий, но отчетливый бумажный шорох. Эскизы Уилла он выбросил, все до единого, значит…
В груди словно лопнул большой паровой котел, вышибив через поры по всему телу раскаленный пар. Лэйд судорожно запустил руку в карман и вытащил оттуда бумажный листок — узкий бумажный листок с несколькими строками текста, знакомый ему до последней буквы и последнего штриха смазанного штриха типографской краски.
«Новый Бангор — Лондон. Девятого марта тысяча восемьсот девяносто пятого года. Билет второго класса».
«Мемфида» уже удалилась от берега по меньшей мере на двести ярдов[4]. Покинув освещенную акваторию порта, она быстро сливалась с темнотой и уже сейчас выглядела размытой китовьей тушей, едва освещенной бортовыми огнями. Нечего и думать было разглядеть Уилла на ее палубе, предупредить его криком или…
И тем не менее Лэйд чуть не закричал. Не от отчаянья — от неожиданности и ужаса. Потому что от окружающей его темноты вдруг отделился небольшой кусок, выкроенный в форме человеческого силуэта, и беззвучно поплыл к нему, не касаясь пирса.
— Любите смотреть на океан, мистер Лайвстоун?
Он дернул головой, пытаясь изобразить кивок. Между сведенных пальцев судорожно трепетал листок — маленький бумажный парус, тоже ощущавший, должно быть, биение того особенного ветра, что дует в окрестностях Нового Бангора раз в тысячу лет, ветра, ведущего к свободе. Но воспользоваться им не мог — как и сам Лэйд.
— Я и сам это люблю, — полковник Уизерс встал по левую сторону от Лэйда и воззрился куда-то вдаль, — Часами могу смотреть на океан, есть в нем что-то такое… Знаете, я всегда был равнодушен к полотнам Кармайкла или Уайли, мою душу не тревожили картины Баттерсворта [5], я пристрастился к этому только здесь, в Новом Бангоре. Сам долго не мог понять, отчего. А потом, кажется, понял. Океан гипнотизирует нас, подавляет волю.