— Тише. Людей перебудишь.
Ночной кошмар отступил. Окончательно проснувшись, Айша села, вытерла со лба пот.
— Все? — спросил Бьерн.
Она кивнула, натянула на плечи шкуру, принялась слезать с телеги. Путаясь в тяжелых меховых складках, пояснила:
— Плохие сны. Пойду слать к костру. Огонь гонит все плохое.
— Не знаю… — покачав головой, усмехнулся Бьерн. — Там, где я вырос, огонь называют вором дубравы и извергом леса…
— Красиво, — вздохнула Айша. Отыскала длинную, обгоревшую с одного конца палку, покопалась в золе. — А я знаю ваш северный язык. Меня дед выучил.
Почему-то ей было стыдно хвалиться своими знаниями, словно она обманом пыталась удержать Бьерна возле себя. Ночь скрыла заливший ее щеки румянец. Но Бьерн все равно не заметил бы его — варяг даже не слышал ее последних слов. Он уходил, таял в темноте, меж свернувшихся подле костров воинов, составленных в круг телег, пофыркивающих во сне коней…
С той ночи прошла почти седмица, утек в пустоту прошлого звенящий березозол, наступил шестой день травня[19]. Для обозных он ничем не отличался от других, только Айша чуяла его колдовскую силу, слышала негромкие лесные голоса, подмечала за деревьями незримые тени — лесные нежити готовились к ночным забавам. В эти первые дни травня в лесу наступило дурное время — беспокойное, звериное, лешачье[20]. В глухой чаще сталкивались рог в рог миролюбивые ранее могучие олени, токовали, пуша друг перед другом черно-белые перья, гордые тетерева, плескалась в вольных волчьих душах неясная, неведомая тоска, и сам Белый Волк выходил из чащи на поляну, чтоб встретиться со своей волчицей. Айше тоже было не по себе. Притку мучило что-то, гнело, будто села ей на грудь старуха Жмара и душила, маяла…
К вечеру, когда вышли на ровную лядину, Рейнар Хитрец — обозный староста — велел распрягать лошадей. Айша вылезла из телеги, принялась высвобождать Каурую из тугой упряжи. Солнце уже уходило за реку, от лошадиного бока поднимался пар. Кругом суетились люди, ставили шатры, разводили кострищи, раскладывали под ночлег мягкие постели. Над походными кострами пополз ароматный дух копченого мяса, спутанная Каурая была отведена в сторонку, к зеленой лужайке, чудом уцелевшей меж двух обозных шатров. Айша погладила лошадиную шею, подставила ладонь под мягкие губы.
— Любишь лошадей?
Притка обернулась. Бьерн стоял в паре шагов от нее. Прислонился плечом к стволу березы, рассматривал девчонку, будто надеялся разглядеть нечто, невидимое простым глазом. От его взгляда Айше стало неловко — отдернула руку от лошадиных губ, спрятала за спину. Бьерн засмеялся. У него на поясе под короткой безрукавкой Айша углядела приткнутые друг к другу ножи.
— Ты удивляешь меня, — неожиданно сказал Бьерн. Его глаза перестали смеяться, хотя губы все еще кривились в улыбке. — Говоришь, что жила в Гиблом болоте, но я там был прошлой осенью, а тебя не видел. Людей любишь меньше, чем лошадей, и, кажется, сама не знаешь, к кому и зачем идешь. И еще — чего ты так боишься? Кричишь по ночам…
— Ничего… — собственный голос показался Айше слишком тихим. И лживым. Притка опустила голову, ткнулась взглядом в землю.
— Ничего? Тогда ты, оказывается, гораздо смелее меня… — Похоже, Бьерн опять смеялся, но Айша упорно продолжала рассматривать жухлую прошлогоднюю траву у себя под ногами. Сквозь коричневые полегшие стебли пробивались зеленые ростки. Ожидая дальнейших расспросов, Айша поковыряла их носком чуни, потерла рукавом рубашки замерзший нос. Подбадривая девочку, Каурая дыхнула теплом ей в затылок, в чаще громко вскрикнула спугнутая кем-то птица.
— Не уходи… — отважилась Айша.
— Уходить? Я и не собирался, — под сапогами Бьерна захрустели мелкие ветки, Айша попятилась.
— Ты боишься меня? — удивился варяг. Остановился.
— Нет. Не тебя. Себя, — выдохнула притка. Вскинула на варяга глаза, сглотнула застрявший в горле комок.
Разве она могла признаться, что по утрам, едва проснувшись, ищет его взглядом? Или могла сказать, что единственное ее сокровище — желтая лента, три дня назад вплетенная в ее волосы, — для него? Да и как сказать, если собственный язык не желает шевелиться, а по телу бегут жадные до людских страданий мурашки?
— Странно все… Будто уже видел тебя где-то… — Бьерн оказался рядом, взял ее за плечи, сжал крепко, будто проверяя хрупкие косточки на прочность. — Видел родовое пятно на твоем плече… Но где — не помню… А у меня хорошая память.
Айша вздрогнула.
Родовое пятно… Наползшая на ее плечо чернота, клеймо, оставленное самой Мореной[21]…
Словно желая успокоить ее, Бьерн притянул девку к себе, неторопливо оголил ее плечо, провел ладонью по спине, будто ненароком коснувшись большой черной родинки, притаившейся под одеждой. И то смутное, дикое, ждущее, что скопилось за день, — да что там за день, за многие дни, — вдруг прорвалось сквозь ласковые шорохи теплого вечера, толкнуло Айшу вперед, вжало в грудь варяга. Руки притки сами обняли шею Бьерна, тело прильнуло к нему, словно ища защиты и спасения от непонятных страхов, от себя самой — такой незнакомой, такой уязвимой, такой…
— Прости… — нелепо тычась губами в его шею, всхлипнула Айша. Она не знала мужчин, не знала, что и как надо делать, не ведала, как зрелые, опытные женщины ублажают своих избранников…
— Простить? — не понял он. Отстранился, заглянул в молящие глаза притки. До Айши Бьерн брал многих женщин — красивых и не очень, в радости и в слезах, — но ни одна не просила у него прощения за любовь.
— Простить? — ощущая под ладонями жар ее тела, еще раз хрипло выдохнул он.
— Да, — прошептала Айша. — Да, да, да…
Вся ее прежняя неуклюжесть, неумение высказаться, боль и надежды сплелись в одно короткое слово, беспорядочно срывающееся с губ. Не снаружи — внутри нее что-то вспыхнуло, жар охватил все тело, стиснул сердце. Одежда сама поползла с плеч, угадывая ее тайные желания. Зашептались, зашуршали вокруг нее любовными наговорами лешачьи служки, дотянулись до самого нутра, и все, что было в Айше лесного, звериного, будто почуяв в Бьерне родную душу, рванулось наружу, вырвалось из ее горла тягучим, сладким стоном и стихло под его губами…
Бьерн ушел той же ночью. А вернулся через день, к рассвету. Айша, как обычно, поутру отправилась за водой. Бьерн столкнулся с ней на береговой отмели реки Заклюки, зацепил девчонку взглядом, чуть более пытливым, чем обычно:
[19] Май.
[20] В славянской мифологии 6 мая считался временем хозяина зверей, лесного хозяина, лешего. В первые дни мая (с 6 по 9 мая) пастухи приносили жертвы лесному хозяину, чтоб тот хорошо откосился к скоту, а охотники не выходили на промысел.
[21] Богиня смерти и холода у славян.
— Доброго дня.
Заметил ее усталый вид, круги под глазами, согнутые плечи. Девочка стала женщиной. А став ею, словно запретила себе думать о произошедшем. Боялась? Стыдилась? Или просто понимала, что она — не ровня варягу, не хотела надеяться?
— И тебе, — она прошла мимо. Бьерн не стал расспрашивать.
В тот же день обоз свернул на узкий лесной тракт, вслед за конным отрядом. Конники умчались вперед, оставив обоз в одиночестве плестись по лесной тиши. Обозные притихли. Телеги месили деревянными обручами колес мутную дорожную жижу, сипели, заглушая трели лесных птиц и похрапывание усталых лошадей. В низинке у осиновой рощи дорогу пересекал расплывшийся по весне ручей. Мутная вода перекатывалась через дорогу, расплывалась в колеях большими лужами. Рейнар спрыгнул с телеги, пошел советоваться с людьми, как лучше обойти преграду. Мужики скучились прямо посреди дороги, о чем-то заспорили.
В чаще, совсем рядом, ухнула сова, лошадь мотнула головой, потянула. Телега сползла колесом в вязкую лужу.
— Чтоб на тебя все молнии Одина! — Рейнар бросился к ручью, ткнул несчастную Каурую кулаком в зубы, сплюнул. — Теперь как вытягивать?
От задней телеги к ручью подошла его жена Гунна — единственная баба в обозе, если не считать Айшу, Рейнар не собирался возвращаться обратно в Приболотье, надеялся обосноваться на землях возле Альдоги, поэтому тащил с собой жену и сына — толстого, розовощекого глуздыря[22] шести лет от роду.
Гунна попробовала воду в ручье босой ногой, прищелкнула языком.
— Ступай, пригляди за Гуннаром, — махнула рукой на сидящего в задней телеге ребенка, Айша кивнула, подобрала юбку, соскользнула в ручей. Вода доходила ей до колен — холодная, цепкая. Гунна подступила к Каурой, взяла лошаденку под уздцы и решительно потащила вперед. Серая юбка Гунны распласталась по воде огромным пузырем, подол медленно налился влагой. Рейнар оставил споры, резко выругался, бросился на помощь жене. Но телега засела прочно. Мужики облепили ее, как мухи медовую крынку, принялись толкать. Попутно Рейнар рычал на притихшую жену, корил в нынешних и давних грехах.
Айшиной помощи там не ждали. Зато глуздырь ее появлению явно обрадовался.
— Ты глупая, — сообщил он и протянул Айше вырванный из подстилки пучок сена. — Ешь!
— Сам ешь, — ответила она и отвела его руку в сторону. Гуннар хмыкнул, выбросил сено в грязь, подумал, признался:
— Я не ем сено.
— Я тоже. — Ей стала нравиться эта игра. Телега наконец-то выползла из ручья на берег.
Гунна задрала подол юбки, — выжимая его, сердито оправдывалась перед Рейнаром.
Гуннар покопался за воротом рубахи, выудил костяной оберег[23] с грушевидным камнем на коротком кожаном шнурке. На торце камня красовались руны[24], Гуннар перевернул оберег, посмотрел на руны, потом на Айшу:
— Это будет твоим. Если хочешь.
— Он красивый, — сказала Айша. — Но он — твой.
— Он — твой, — с нажимом повторил Гуннар, стащил оберег с шеи и положил на телегу возле Айшиной руки.
— Нет.
Глуздырь наморщил лоб, завозился, затем обиженно смахнул амулет в дорожную грязь, Камень угодил в лужу и с жалобным всплеском исчез.
— Ты — плохая. — Гуннар перевалился через край телеги, потопал к ручью. Мать, почему-то прихрамывая, уже шла ему навстречу, тянула руки, словно не видела очень давно. Айше вдруг захотелось догнать Гуннара, схватить за локоть, почувствовать под ладонями мягкое дитячье тепло. Она уже стала приподниматься, когда услышала стук копыт. Потом из-за поворота вылетели несколько конных.
«Вернулись», — Айша сразу ткнулась взглядом в Бьерна. Он приструнил коня у переведенной через ручей телеги, соскочил рядом с Рейнаром, — не слишком высокий, зато гибкий и сильный, в широких кожаных штанах и рубашке, раньше когда-то синей, а теперь черной от пота. В распахнувшемся вороте блестела опоясавшая шею золотая гривна[25], льнул к загорелой коже оберег на тонком ремешке. Глаза насмешливо щурились под ровными стрелами бровей, на обритой по-словенски — ото лба до макушки — голове засыхали водяные брызги, сплетенные в косицы длинные темные волосы спускались с затылка на плечи. Рейнар что-то поспешно толковал ему, словно боясь, что Бьерн отмахнется от его слов, как от назойливой мошки. Возле Бьерна он и казался назойливой мошкой — суетливой, незаметной, ненужной…
— Айша!
Притка пропустила первый оклик Гунны, и теперь та взывала возмущенно, будто упрекая:
— Айша!
— Да!
Бьерн обернулся на нее, перестал улыбаться.
— Помоги-ка, — Гунна задрала мокрый подол и разглядывала свою ногу. Из распоротой, наверное в ручье, щиколотки текла кровь. В руках Гунна держала чистую тряпицу, оторванную от собственной нижней рубахи. — Завязать надобно.
Вечером третьего дня они остановились близ небольшого селища на Ладожке. К ночи Бьерн с Тортлавом ушли в селище — воев позвал сам староста. Проводив их взглядом, Айша помогла Гунне развести костер, разложила на камнях у костра сухие ломти мяса, распрягла Каурую, отвела ее на выпас, побродила немного по лагерю, пожевала пропитавшееся кострищем мясо, залезла на телегу, зарылась в разбросанное тряпье, зевнула…
[22] Младенец, очень маленький ребенок (славянское). Здесь — просто ребенок.
[23] Талисман, оберегающий владельца от бед, дурного колдовства и алых духов. Иногда обереги носили для приумножения чего-либо — славы, богатства, адоровья и так далее.
[24] Скандинавские древние письмена.
[25] Украшение, вроде нашейного ожерелья, которое обычно делалось из золота или серебра. Также гривна служила средством платежа, заменяла монеты. Гривну можно было разломать и расплачиваться ею по кускам. Были в ходу и восьмушка гривны, и половина гривны