Ее сопровождал тогда Арне, сын Яввалда, и он, конечно, не удержался и дал волю языку — уж таков был у него нрав. Наследники господина Борда, мол, просто из себя выходили, когда зимой появился на свет этот ребенок. Но господин Борд дал ему при крещении имя Осюльв. Он вел себя так, точно ни на миг не сомневался: между Эр-лендом, сыном Никулауса, и фру Сюннивой никогда не было ничего, кроме обычной дружественной приязни, которая всем была ведома. Но Эрленд — человек болтливый и несдержанный, ничего мудреного, что он проговорился женщине о своих планах. И она лишь исполнила свой долг, предупредив служилых людей короля, как только у нее зародилось подозрение. Будь они слишком близкими друзьями, Сюнниве, уж конечно, было бы известно, что ее собственный брат тоже замешан в этом заговоре. Когда Хафтур Грэут в тюрьме лишил себя жизни и вечного блаженства, она чуть с ума не сошла от горя и готова была взвести на себя какой угодно поклеп. Никто не станет придавать значение подобному оговору. С этими словами господин Борд обвел взглядом всех присутствующих и положил руку на рукоять своего меча, рассказывал Арне…
Арне пересказал эту историю и Эрленду. Кристин возилась как-то на чердаке стабюра, а мужчины стояли под галереей и не подозревали, что она слышит их разговор. Арне говорил, что рыцарь из Ленсвика души не чает в мальчике, которого жена родила ему прошлой зимой, — Борд ни минуты не сомневался в своем отцовстве.
— Ну что ж, ему лучше знать, — ответил Эрленд. И по его голосу она сразу представила, как он, опустив глаза, улыбается одним уголком рта.
— Господин Борд терпеть не может своих родичей, которые стали бы его наследниками, умри он бездетным, — продолжал Арне. — Но люди говорят, что это все-таки несправедливо…
— Ему самому лучше знать, — повторил Эрленд прежним тоном.
— Что верно, то верно, Эрленд, а все-таки этот малыш один унаследует больше, чем семь сыновей, которых ты прижил с женой…
— О
Тогда она спустилась вниз. Она не могла стерпеть, чтобы этот разговор продолжался. Увидев Кристин, Эрленд слегка смутился. Он подошел к ней, стиснул ее руку и встал позади жены, касаясь грудью ее плеча. Она поняла, что, стоя так и глядя на нее сверху вниз, он как бы подтверждает свое последнее заверение, как бы хочет ее поддержать…
…Кристин почувствовала, что Мюнан смотрит на нее: глаза у него были испуганные. Видно, она улыбнулась про себя — не слишком доброй улыбкой. Но когда мать перевела взгляд на малыша, он тотчас улыбнулся ей, робко и неуверенно.
Тогда она страстно прижала его к груди. Ведь он еще совсем крохотный, ее младший сыночек, и она еще может целовать и ласкать его! Она подмигнула ему одним глазом, и он силился подмигнуть ей в ответ, но у него зажмуривались сразу оба глаза. Мать весело рассмеялась, тогда и Мюнан залился звонким, как колокольчик, смехом, а Кристин стискивала и душила его в своих объятиях…
Лавранс сидел поодаль, прижимая к себе собаку. Они оба прислушивались к звукам, доносившимся снизу, из леса.
— Это отец! — И собака, а за ней мальчуган вприпрыжку помчались вниз по крутому склону.
Кристин помедлила немного. Потом встала и приблизилась к самому краю обрыва. Внизу, на
На тропинке, показались Эрленд, Ноккве, Ивар и Скюле. Они весело и задорно поздоровались с ней. Кристин ответила на приветствие. Спросила, не за лошадьми ли они пришли. «Нет», — сказал Эрленд. За лошадьми Ульв вечером пришлет Свейнбьёрна. А они с Ноккве собрались идти на оленя, и близнецы решили проводить их, чтобы навестить мать.
Она не ответила. Она поняла еще прежде, чем спросила. Ноккве вел на поводке собаку. Оба они с отцом были одеты в куртки из грубого серого сукна с вотканными черными прядями шерсти — почти неотличимые от каменистых склонов. Все четверо были вооружены луками.
Кристин спросила, что нового в усадьбе, и, пока они поднимались в гору, Эрленд рассказывал ей обо всем. Жатва уже в самом разгаре. Ульв доволен урожаем, хотя на дальних пашнях солнце пожгло озимые хлеба и до времени созревшее зерно осыпается с колосьев. А овес уже скоро поспеет. Ульв твердит, что надо торопиться, чтобы все вовремя убрать… Кристин молча кивнула головой, но не сказала ни слова.
Кристин сама доила в хлеву. Она любила эти часы, любила сидеть в полумраке у крутого бока коровы, вдыхая теплый запах парного молока. «Ширк-шурк», — доносилось откуда-то из темноты, где доили пастух и скотница. Здесь все навевало удивительный покой: резкий, жаркий запах хлева, поскрипывание ивовых дверных петель, стук рога, ударившегося о дерево, чмоканье копыт, увязнувших в навозной жиже на земляном полу стойла, взмахи коровьего хвоста, отгоняющего мух… Только трясогузки, которые летом свили себе гнезда в хлеву, теперь уже улетели…
В этот вечер коровы вели себя беспокойно. Серая попала ногой в подойник. Кристин, сердито прикрикнув, ударила ее. Другая корова пугливо шарахнулась, едва только хозяйка прикоснулась к ней, — у нее были трещины на сосках. Кристин сняла с пальца обручальное кольцо и первую струю молока пропустила через него.
С тропинки над косогором доносились голоса Ивара и Скюле. Они с гиканьем бросали камни в чужого бычка, который каждый вечер увязывался за их стадом. Близнецы сами напросились помочь Финну доить коз в загоне, но, как видно, работа им быстро прискучила…
Когда, кончив доить, мать вышла из хлева, близнецы уже нашли себе другое занятие: они мучили хорошенького белого теленка, которого она подарила Лаврансу, а Лавранс поодаль хныкал, глядя на них. Мать опустила ведра на землю и, схватив за плечи обоих сорванцов, оттолкнула их, приказав оставить в покое теленка, коли этого требует его хозяин…
Эрленд и Ноккве сидели на завалинке у порога дома. Между ними лежал круг свежего сыра, они отщипывали от него по кусочку, ели сами и угощали Мюнана, который стоял у колен Ноккве. Старший брат надевал на голову малыша волосяное сито и уверял, что это вовсе не сито, а волшебная шапка, и все трое смеялись. Но, завидев мать, Ноккве тотчас протянул сито ей и, встав, взял ведра у нее из рук.
Кристин долго мешкала в клети, куда снесла молоко. Верхняя створка двери, ведущей во внутреннее помещение, была приоткрыта; в очаге полыхало яркое пламя. Эрленд, его сыновья, служанка и трое пастухов ужинали, расположившись у самого огня.
Когда она вошла в горницу, все уже отужинали. Двух младших уложили на боковые скамьи, и они, как видно, давно заснули. Эрленд съежился в постели. Она споткнулась о его куртку и сапоги, подняла их, отложила в сторону и вышла.
В небе еще не сгустилась тьма, и на западе над гребнями гор тянулась красная полоска; в прозрачном воздухе изредка проплывали темные облачка. Все обещало на завтра ясную погоду: и удивительная тишина и морозец, который стал крепчать с наступлением ночи. Ветра не было, но с северо-запада тянуло ледяным холодом от мерного дыхания голых скал. На юго-востоке над холмами вынырнула луна, почти полная, большая и розоватая из-за легкой дымки, всегда стоявшей над тамошними болотами.
Где-то вдалеке раздалось мычание чужого бычка. Но кругом было так тихо, что сердце сжималось тоской, и только шумела река у подножия их сетера, журчал ручей, сбегавший по лугу, да глухо шелестел лес: пошепчется хвоя, затихнет и снова зашепчет…
Она стала прибирать деревянные ведра и корыта, стоявшие у стены хижины. Из дома вышли Ноккве и близнецы.
— Куда вы? — спросила мать.
Они объяснили, что хотят устроиться на сеновале, — в клети хоть топор вешай от запаха свежего сыра и масла, да к тому же там ночуют пастухи.
Однако Ноккве не сразу поднялся на сеновал. Мать видела, как он светлой тенью мелькнул внизу, на покосе у опушки, за которой темнела зеленая чаща леса. А спустя несколько мгновений на пороге показалась служанка. Она испуганно отпрянула, увидев у стены хозяйку.
— Ты еще не ложишься, Астрид? Час уже поздний…
Девушка пробормотала, что ей понадобилось выйти на двор. Кристин дождалась, пока служанка вернулась в дом. Ноккве шел шестнадцатый год. С недавнего времени мать стала приглядывать за служанками, которые охотно заигрывали с живым и красивым юношей.
Кристин сошла по тропинке к реке и опустилась на колени у самой воды. Прямо перед нею чернел широкий черный омут, и лишь редкие круги отмечали кое-где течение реки; но чуть подальше вода вскипала в темноте белой пеной и бурлила, подергиваясь холодной рябью. Теперь луна поднялась так высоко, что свет ее прорвался сквозь мглу; то там, то здесь вдруг вспыхивал росистый лист. А вот искорка блеснула и в водовороте реки…
Эрленд окликнул ее по имени — она не слышала, как он спустился со склона и приблизился к ней. Кристин сунула руку в ледяную воду и выудила деревянные ведра, которые весь день пролежали в потоке, с грузом на дне, чтобы течение хорошенько отчистило их, — а потом поднялась и пошла вслед за мужем, с ведрами в обеих руках. Всю дорогу они молчали.
Вернувшись в дом, Эрленд тотчас разделся и залез в постель.
— А ты еще не ложишься, Кристин?
— Я сперва поем. — Она подвинула скамеечку к очагу, опустилась на нее с ломтем хлеба и куском сыра в руках и стала медленно жевать, неотрывно глядя на тлеющие угли, которые мало-помалу гасли в каменном углублении пола.
— Ты спишь, Эрленд? — прошептала она, вставая и стряхивая крошки с подола.
— Нет!
Кристин вышла в сенцы и напилась сыворотки из ковша, который висел на крюке над лоханью. Потом вернулась к очагу, выбрала большой плоский камень, положила его сверху на уголья и рассыпала по нему цветы медвежьего уха для просушки.
Больше она не могла придумать себе никакого дела. Она разделась в темноте и легла в постель рядом с Эрлендом. Когда он обнял ее, по всему ее телу ледяною волной разлилась усталость. Голова стала пустой и тяжелой, точно все в ней сгустилось в один сплошной комок боли в затылке. Но когда муж зашептал ей что-то на ухо, она покорно обвила руками его шею.
Кристин проснулась ночью, не зная, далеко ли до рассвета. Но сквозь затянутую пузырем дымовую отдушину она видела, что луна все еще не стоит высоко в небе.
Кровать была короткая и узкая, поэтому они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Эрленд спал: Он дышал тихо и ровно, его грудь чуть заметно поднималась и опускалась во сне. В былое время, просыпаясь по ночам, она всегда пугалась, что не слышит его дыхания, и плотнее прижималась к его горячему сильному телу, и ее наполняла сладкая истома, когда она чувствовала, как он дышит во сне у ее груди.
Теперь она соскользнула с кровати, тихонько оделась и на цыпочках вышла за дверь.
Над миром плыла луна. В ее свете мерцала вода в болотах и ручейках, которые бежали днем по склонам гор, подернутым теперь корочкой льда. Луна заливала своим светом чернолесье и хвойный лес. На лугах поблескивал иней. Холод пробирал до костей — она постояла немного, скрестив руки под грудью.
А потом пошла вверх по ручью. Он журчал и звенел, разбивал хрупкие иголочки льда…
На плоской вершине холма лежал огромный, ушедший в землю камень. Никто без нужды не приближался к этому месту, а выезжая на сетер или уезжая домой, все осеняли себя крестным знамением и лили под камень сметану. Правда, Кристин ни разу не слыхала, чтобы кто-нибудь повстречался здесь с нечистой силой, но таков был старинный обычай на этом сетере…
Она сама не знала, что заставило ее встать и уйти из дому посреди ночи. Она остановилась у каменной глыбы, опершись на нее ногой. От страха ей свело живот, внутри все оборвалось и похолодело, но она не хотела осеняться крестом и, вскарабкавшись на камень, уселась на его выступе.
Отсюда открывались широкие-широкие дали. Мрачные громады скал, озаренные светом луны. Довре вздымал кверху могучую круглую вершину, блекло рисовавшуюся в блеклой дымке; снега белели на гребнях скалы Грохей. В синих расселинах Кабанов искрился свежевыпавший снег. В лунном свете горы казались гораздо страшнее, чем она воображала раньше. На бескрайнем, дышавшем холодом небе мерцали только одиночные звездочки. Она продрогла до мозга костей — холод и страх подкрадывались к ней со всех сторон. Но она продолжала упрямо сидеть на месте.
Она не хотела, возвратившись в холодную темную горницу, лечь в постель, согретую телом спящего мужа. Она знала, что все равно всю ночь не сомкнет глаз…
Она знала: ее супруг вовеки не услышит из ее уст ни одного слова укора за свое поведение. Это так же точно, как то, что она дочь своего отца. Она помнит, какой обет дала в те дни, когда молила всевышнего и всех святых заступников о спасении жизни Эрленда…
Вот она и бродит как неприкаянная в этой колдовской ночи, чтоб отвести душу в тот миг, когда чувствует, что готова нарушить клятву…
Сидя на камне, она предавалась знакомым горестным мыслям, Призывала на помощь другие знакомые мысли — шаткие оправдания Эрленду…
Он ведь не требовал этого от нее. Не возложил на нее ни крупицы того бремени, какое она добровольно взвалила на свои плечи. Он только прижил с ней семерых сыновей, «О моих семи сыновьях я сам позабочусь, Арне…» Одному богу ведомо, о чем он думал, произнося эти слова. Вернее всего — ни о чем не думал, просто так сказал…
Эрленд не просил ее вернуть былой достаток и блеск его усадьбе в Хюсабю. Он не просил ее не щадя жизни своей бороться за его спасение. С горделивым спокойствием вельможи взирал он на то, как разоряют его имение, как угрожают его жизни, как отнимают все, чем он владел. Ни кола ни двора не осталось у него, но он встретил свое несчастье горделиво и невозмутимо, и по-прежнему горделиво разгуливал он теперь по усадьбе ее отца, точно заезжий гость…
Но ведь все то, что принадлежит ей, принадлежит по праву и ее сыновьям. Им по праву принадлежат пот ее и кровь, все силы души ее и тела. Но, стало быть, и усадьба и она сама имеют право на ее сыновей.
Конечно, у нее не было нужды самой ехать на сетер, точно какой-нибудь скотнице. Но дома, в усадьбе, что-то неотступно точило и снедало ее, так что минутами ей казалось, будто она вот-вот задохнется. К тому же она желала доказать самой себе, что ей под силу любая работа, какую выполняют простые крестьянки. В трудах и заботах прошел каждый день и каждый час ее жизни с той поры, как она молодою женой вошла в дом Эрленда, сына Никулауса, и увидела, что тут должно положить все силы, чтобы спасти наследство для ребенка, которого она носит под сердцем; коли этого не может сделать его отец, стало быть должна сделать она сама. Вот почему она хотела теперь убедиться, что, если понадобится, она в силах своими руками выполнить любую работу, которую поручала в былые дни своим служанкам и батрачкам. Тот день, когда, кончив сбивать масло, она почувствовала, что у нее впервые уже не ломит поясницу, был радостным днем в ее жизни. И радостно было ей в то утро, когда она сама ходила выпускать скот из загона; коровы за лето стали гладкими, тучными, и когда на заходе солнца она скликала стадо, возвращавшееся с пастбища, ей показалось вдруг, что бремя на ее душе стало чуть-чуть легче. Она утешалась, глядя, как трудом ее собственных рук наполняются закрома, и ей казалось тогда, что она расчищает новину, на которой суждено возродиться благоденствию ее сыновей.
Йорюндгорд был богатой усадьбой, однако не столь богатой, как она полагала: раньше. А Ульв был чужаком в долине. Он то и дело попадал впросак, и тотчас терял терпение. По местным представлениям, обитатели Йорюндгорда никогда не знали недостатка в сене: им принадлежали заливные луга вдоль реки и на островах. Но сено это было намного хуже того, к какому Ульв привык в Трондхеймской области. Он не мог примириться с тем, что в него надо добавлять такую пропасть мху, листьев, вереску и ботвы, как это делали жители долины…
Ее отец как свои пять пальцев знал каждый клочок их усадьбы, он обладал мудрым опытом землепашца, которому ведомы все причуды солнца и ветра в родном краю, который знает, как примет каждый участок земли засуху и половодье, помнит родословную каждого животного: ведь он сам спаривал, кормил, выхаживал и продавал скот поколение за поколением. Вот этот-то опыт и нужен был здесь теперь. Она еще не знала так своей родной усадьбы. Но она хотела узнать — и хотела, чтобы узнали сыновья…
Однако Эрленд никогда не требовал этого от нее. Он взял ее в жены не для того, чтобы обречь ее на труд и заботы. Он взял ее в жены, чтобы она спала в его объятиях. А потом в урочный час на свет появлялось новое дитя и требовало места в ее объятиях, у ее груди, доли в ее тревогах…
Кристин простонала сквозь стиснутые зубы. Она сидела на камне, дрожа от холода и гнева.