Робин Маккинли
КРАСАВИЦА
Моей маме, чтобы скрасить ожидание «Килкеррана», и обоим мистерам Рочестерам — за то, что помогли Магомету дойти до горы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА 1
Я была младшей из трех дочерей, стараниями нашей романтичной матушки нареченных Грейс, Хоуп и Онор, однако мало кто из знакомых (кроме, пожалуй, священника, который крестил нас с сестрами) помнил мое настоящее имя. Зато историю появления моего нелепого прозвища отец охотно рассказывает до сих пор. Обнаружив, что наши имена не только служат заменой «пойди-ка сюда», а что-то значат сами по себе, я пришла к отцу за разъяснениями. С Грейс (изяществом и милостью) и Хоуп (надеждой) он еще как-то справился — но объяснить пятилетнему ребенку, что такое Онор (честь и благородство), ему оказалось не под силу. Стойко выслушав до конца, я обиженно надула губки и сказала: «Нет уж! Называйте меня лучше Красавица!» Отец рассмеялся и несколько недель кряду развлекал всех знакомых забавной выходкой своей младшей дочки. Вот так мое высказанное в запальчивости желание неожиданно исполнилось — по крайней мере, прозвище приклеилось накрепко.
Поначалу мы с сестрами были одинаково прелестными девчушками, белокурыми и голубоглазыми. И хотя Грейс отличалась самым светлым оттенком волос, а Хоуп самыми выразительными глазами, лет до десяти разница между нами почти не чувствовалась. Грейс, на семь лет старше меня, выросла в поистине утонченную и изящную красавицу с роскошными густыми локонами цвета сливочного масла («совсем как в детстве», — умилялись друзья семьи) и голубыми («как умытое дождем майское утро», — восхищались поклонники) глазами в обрамлении длинных ресниц. У Хоуп волосы потемнели, обретя каштановый отлив, а глаза засияли изумрудно-зеленым. Кроме того, Грейс была чуть выше нас обеих, и на ее щеках цвел нежный румянец, тогда как кожа Хоуп светилась фарфоровой белизной. Но несмотря на разницу в цвете глаз и волос, сестры поражали удивительным сходством — обе стройные, гибкие в талии, с точеными носиками, ямочками на щеках, аккуратными маленькими ручками и ножками.
Я отстала от Хоуп на пять лет, и у меня почему-то все оказалось иначе. Волосы с возрастом стали невзрачного русого цвета, ни светлые, ни каштановые, детский завиток распрямился и упрямо не желал поддаваться никаким щипцам. Глаза обрели мутно-ореховый оттенок. Кроме того, я совсем не округлилась — так и оставалась худой, нескладной и малорослой, с длинными, как у лягушонка, руками и ногами. Хуже всего, что в тринадцать лет моя кожа покрылась прыщами. В матушкином роду такой напасти не видали веками. Грейс и Хоуп тем временем напропалую любезничали с вьющимися вокруг них подходящими (и не очень) поклонниками.
Меня, как младшенькую, в семье баловали. Матушка умерла через два года после моего появления на свет, а спустя две недели забрала к себе четвертую сестру — крошку Мерси. Нас вверили заботам опытных и порой даже ласковых нянюшек и гувернанток, однако сестры привыкли считать, что вырастили меня сами. Когда стало очевидно, что внешностью я пошла не в мамину породу, меня уже шесть лет звали Красавицей; хотя к тому времени я это прозвище успела возненавидеть, отказаться от него не позволяла гордость. К тому же свое настоящее имя, Онор, я, если на то пошло, любила еще меньше — оно выглядело напыщенным и вымученным, как будто, кроме «благородства и чести», мне и похвалиться нечем. Сестры по доброте душевной обходили молчанием растущее несоответствие между прозвищем и моей внешностью. Досаднее всего, что благородство их было искренним и, как и красота, не знало пределов.
Наш отец, слава богу, не замечал разительного и вопиющего несходства между старшими дочерьми и младшей. Наоборот, за обеденным столом он, глядя на нас с улыбкой, каждый раз повторял, как рад, что мы растем такими разными, и как ему жалко семьи, где все похожи, как лепестки цветка. Сперва отцовская слепота меня удручала, и я даже подозревала его в лицемерии, однако со временем досада сменилась благодарностью. Я могла свободно, без утайки, поверять отцу свои мечты и чаяния, не опасаясь снисходительной жалости.
Единственное, что примиряло меня с незавидной участью сестры своих сестер, — из нас троих я слыла самой умной. Если подумать, достоинство сомнительное, ведь, как и с моим настоящим именем, получалось, будто больше мне гордиться нечем. В устах наших гувернанток похвалы моим знаниям всегда звучали сочувственно. Однако что есть, то есть. Учеба служила мне отдушиной, а порой и оправданием. Я мало с кем общалась, предпочитая общество книг, и в мечтах, которые открывала отцу, видела себя студенткой университета. Женщине о таком и помыслить было нельзя — как не преминули сообщить мне ошеломленные гувернантки, услышав мои опрометчивые заявления, — но отец только улыбнулся и кивнул: «Посмотрим». Поскольку я верила, что отцу все на свете по плечу (кроме, пожалуй, одного — сделать из меня красавицу), я с еще более вдохновенным усердием взялась за книги, теша себя надеждами, избегая общества и зеркал.
Наш отец был купцом, одним из самых богатых в городе. Он родился в семье корабела и впервые вышел в море десятилетним юнгой, а к сорока годам его корабли уже знали во всех крупных мировых портах. Как раз тогда он взял в жены нашу матушку, леди Маргарет, которой в ту пору едва исполнилось семнадцать. Рода она была знатного, однако знатностью все матушкино приданое и ограничивалось. Поэтому родители ее приняли зажиточного жениха с распростертыми объятиями. Впрочем, брак был счастливым, как рассказывали нам, дочерям, давние друзья семьи. Отец надышаться не мог на свою юную прелестную жену — сестры мои, конечно же, удались в нее (только что волосы у матушки были золотисто-рыжие, а глаза — янтарные), — а она души не чаяла в муже.
Когда мне исполнилось двенадцать, девятнадцатилетнюю Грейс обручили с самым выдающимся капитаном отцовской флотилии, Робертом Такером — голубоглазым рослым брюнетом двадцати восьми лет от роду. Почти сразу после сговора он ушел в море — в долгое трехлетнее плавание, сулящее хорошие барыши. Сговор получился обменом любезностями между тремя вовлеченными сторонами — отцом, Робертом и Грейс. Отец предлагал сыграть свадьбу не откладывая, чтобы молодые хотя бы несколько недель могли побыть вместе (и, возможно, зачать ребенка — тогда Грейс будет чем заняться в ожидании мужа из плавания). А с выходом в море можно слегка повременить.
Робби возражал, что хочет сперва прочно встать на ноги, ведь негоже молодому супругу идти в примаки к отцу жены. Если он не в состоянии пока обеспечить ей достойную жизнь, то в мужья ему рано. И поскольку он еще не обзавелся собственным домом, а три года — срок долгий, он готов освободить Грейс от всех обязательств. Несправедливо, сказал он, обрекать столь прелестную юную девушку на долгое ожидание. И тогда, конечно, Грейс встала и заявила, что будет ждать хоть двадцать лет, поэтому пусть ей окажут честь и объявят о помолвке немедленно. Так и поступили, а спустя месяц Роберт отбыл в море.
Грейс пересказала нам с Хоуп все подробности сговора. Мы сидели в ее розовом шелковом будуаре, Грейс грациозно разливала чай из серебряного чайника в любимые фарфоровые чашечки и бережно передавала их нам, восседавшим, словно знатные дамы на званом ужине. Я поспешно поставила свою на стол: несмотря на частые чаепития с сестрами, я по-прежнему поглядывала на хрупкий фарфор с опаской и, возвращаясь к себе в комнату, звонила горничной, чтобы та принесла чаю с печеньем в привычной большой чашке.
Хоуп слушала с рассеянным и мечтательным выражением. Никто, кроме меня, не углядел ничего забавного во взаимном расшаркивании сговаривающихся сторон (тем более, понятное дело, они сами), но ведь и поэзией, кроме меня, никто не увлекался. На словах о ребенке Грейс зарделась. Разумеется, Робби во всем прав, однако она всего лишь слабая женщина (собственное признание Грейс), и ей бы так хотелось (самую-самую капельку!), чтобы свадьбу сыграли до отхода корабля. В смущении она стала еще прелестнее, и розовый румянец выигрышно смотрелся на фоне розового шелка.
Первые месяцы после ухода Робби в море тянулись для Грейс бесконечно долго. Она почти перестала появляться в свете, хотя раньше была душой любого приема. На увещевания отца и Хоуп, что совсем не обязательно замыкаться, словно монашка, в четырех стенах, она отвечала кроткой улыбкой. Ей действительно совсем не хочется шумных толп и развлечений, уверяла она. Поэтому большую часть времени сестра проводила за «подготовкой приданого». Шила Грейс великолепно — наверное, ни одного кривого стежка за всю жизнь, с первой обметанной ею в пятилетием возрасте сорочки, — и приданого у нее накопилось столько, что хватило бы трем девицам на выданье.
Поэтому Хоуп выходила одна, под присмотром дуэньи (из гувернанток мы уже выросли) либо какой-нибудь из пожилых кумушек, которые в Хоуп души не чаяли. Однако года через два и несравненная Хоуп стала пропускать светские рауты — ко всеобщему недоумению, ведь ее не связывала помолвка и не точил никакой неведомый недуг. Все разъяснилось, когда однажды ночью она вся в слезах пробралась ко мне в комнату.
Я засиделась допоздна за переводом Софокла. Хоуп обязательно нужно было кому-то излить душу, но беспокоить Грейс, которой хватало переживаний за ушедшего в море Робби, она не осмеливалась. «Да-да, понимаю», — кивнула я, хотя, положа руку на сердце, Грейс куда полезнее было бы отвлечься сейчас на чужие треволнения. Хоуп же, как выяснилось, страдала от любви — к Жервену Вудхаусу. И страдала вот почему.
Жервен был человеком во всех отношениях достойным — однако при этом служил простым литейщиком на верфях отца. Он происходил из простой честной семьи, и будущее его ждало весьма скромное. В последнее время он вынашивал дельную мысль по улучшению балласта корабля, поэтому несколько раз приходил к нам обсудить с воодушевившимся отцом технические подробности, а потом оставался на чай или ужин. Судя по всему, так они с сестрой и познакомились. Дальше Хоуп рассказывала сбивчиво, и я совсем не узнавала в пылком влюбленном того сдержанного и вежливого юношу, которого отец приглашал с нами отужинать. Беда в том, подытожила Хоуп, что отец наверняка прочит ей в мужья более завидную партию; теперь же сердце ее занято, и как быть…
— Вздор! — заявила я. — Отец желает тебе только одного — счастья. Ведь Робби он принял с распростертыми объятиями, хотя Грейс могла бы выйти хоть за графа.
— Преклонных лет! — заиграла ямочками на щеках Хоуп.
— Уж какого есть. Все лучше, чем тот барон, который замуровал жену на чердаке. И если твое счастье в том, чтобы отскребать сажу с кузнечного фартука, отец не будет противиться. И даже, пожалуй, — протянула я задумчиво, — наймет тебе пару-тройку прачек стирать фартуки.
— Нет в тебе романтики… — огорчилась Хоуп.
— Чего нет, того нет. Я лишь хотела напомнить, что отец не чудище лесное — ты бы и сама это осознала, если бы успокоилась и подумала как следует. Он тоже начинал простым корабелом — как до сих пор припоминают злые языки. В нашей семье только матушка была знатных кровей. Отец все поймет правильно. И Жервен ему по нраву пришелся.
— Ох, Красавица, — вздохнула Хоуп. — Это еще не все. Жера держат в городе лишь чувства Ко мне, ему здесь не по нутру, не нравятся корабли и море. Он родился и вырос далеко на севере. Он тоскует по лесам, хочет вернуться туда и снова работать кузнецом.
Я задумалась. Не место, конечно, этим золотым рукам и светлой голове в деревенской глуши. При всей своей начитанности я, как и любой городской житель, представляла северные земли дикой глухоманью, где бродят одни гоблины да колдуны, бормочут себе под нос мудреные заклинания. В городе маги себе такой вольности не позволяют, у нас это неприметные востроглазые тетушки и дядюшки, которые за скромную плату готовы сварить приворотное зелье или средство от бородавок. Но раз Хоуп глушь не пугает, то и мне тревожиться не след.
— Нам будет тебя не хватать, — наконец сказала я. — Надеюсь, вы не заберетесь в самую чащобу? Впрочем, нам и расстояние не преграда. Все, перестань заламывать руки и посмотри на меня. Хочешь, я первая с отцом поговорю, если ты робеешь?
— Вот было бы чудесно! — просияла сестра. — Я взяла с Жервена обещание, что он пока никому ничего не скажет, но ему это затянувшееся молчание не нравится.
В семье считалось, что ловчее меня к отцу никто не подольстится — я младшенькая, любимица и так далее. На самом деле сестры тактично подкидывали мне еще один повод не переживать за неудавшуюся внешность, однако доля истины здесь имелась: хотя отец сделал бы все ради любой из нас, сестры и впрямь перед ним робели.
— Хорошо, — протянула я, с сожалением оглядываясь на стопку книг. — Я поговорю. Только дай мне недельку, сделай милость, потерпи еще немножко — ты ведь и так долго ждала. У отца сейчас, сама, наверное, знаешь, дела не ладятся, надо выбрать подходящий момент.
Окрыленная Хоуп кивнула, назвала меня сокровищем, чмокнула в щеку и выпорхнула из комнаты. Я вернулась к Софоклу. Однако сосредоточиться не вышло: в греческий хор то и дело вплетались пугающие слухи о диком севере. А еще меня тревожило отношение Жервена — здравомыслящего и уравновешенного — к нашим городским ведьмам. Они его не забавляли, он, скорее, робел перед ними. Я, по праву избалованной младшей сестрицы, попыталась как-то его поддразнить, и в ответ выслушала: «В моих краях средство от бородавок может сварить любая хозяйка, она учится этому у матери, это как подрубить простыню или испечь пряник. А если не умеет сама, то умеет соседка-знахарка. И муж ее, набивая огородное пугало, сунет для верности в солому парочку заклинаний, чтобы воронам еще неповаднее было». Увидев, что все слушают затаив дыхание, Жервен подмигнул мне и добавил: «У нас на севере даже драконы еще водятся. Я видел одного мальчишкой, хотя так далеко к югу их нечасто встретишь». Про удивительные чудеса, которые творят драконы, и про то, что укротить их под силу только могущественному чародею, я слышала и сама.
Поговорить с отцом насчет Хоуп мне так и не довелось. Гром грянул через несколько дней после наших с сестрой полночных откровений. На маленькую купеческую флотилию отца обрушилась череда несчастий, начавшихся, по сути, еще три года назад, когда «Белый ворон» Роберта Такера вышел в море вместе с «Ветродуем», «Стойким» и «Везучим». Расторгались контракты, снижались поставки из-за неурожаев, налаженной торговле мешали бунты и революции, отцовские корабли гибли в бурях или попадали в плен к пиратам, склады рушились, а управляющие либо исчезали бесследно, либо возвращались домой без гроша.
Последней каплей стало известие от измотанного, разбившего ноги в кровь путника, который три года назад отплыл третьим помощником на «Стойком». Четыре судна флотилии разметало бурей. «Стойкий» и «Ветродуй» разбились о прибрежные скалы, лишь несколько моряков остались в живых. «Везучего», как потом выяснилось, захватили пираты, подобрав бесхозным на мели после бури. О «Белом вороне» не было ни слуху ни духу — ни о самом корабле, ни о команде; решили, что он пропал бесследно. Капитан «Ветродуя» спасся ценой раздробленной ноги, когда корабли выбросило на берег, и год спустя отправил двоих уцелевших моряков — в том числе и третьего помощника, который теперь стоял перед нами, теребя в руках истрепанную шляпу, — отыскать дорогу домой, сообщить о случившемся и привести помощь, потому что письма, судя по всему, терялись в пути. Когда снаряжали гонцов, уцелевших в кораблекрушении насчитывалась примерно дюжина, однако были они одни в чужой стране, и опасность им грозила немалая. Второй гонец погиб в дороге от рук лиходеев, а об оставленных на чужбине товарищах наш моряк больше ничего не знал.
Следующие несколько недель после появления гонца помню смутно, однако и вспоминать их не особенно хочется. Отец, всегда бодрый и полный сил, за несколько дней стал выглядеть точно на свой немалый возраст (а ведь он уже седьмой десяток разменял). Бедняжка Грейс побелела как полотно, услышав скорбные вести, и с тех пор бродила по дому безмолвной тенью, словно те девы из древних баллад, которые тают, будто свечи, пока не остается один печальный огарок в назидание живым. Мы с Хоуп по очереди уговаривали отца и старшую сестру хоть что-нибудь съесть и подбрасывали дров в камины, чтобы отогреть павших духом родных.