1
Голландский берег, плоский и голый, продуваемый всеми ветрами, нагоняет скуку и тоску. Трудно во всем мире найти более заурядный, непримечательный пейзаж. Даже североафриканское пустынное побережье кажется приятнее. Может, благодаря яркому солнцу. Голландский берег даже в солнечную погоду выглядит на удивление серым, тусклым.
Приливное течение подгоняло к нему мою шлюпку. Я помогал редкими гребками. Устал чертовски. Не могу сказать, сколько уже часов гребу, но ладони, несмотря на обмотанные тряпками валики весел, горят так, что мне кажется, если опустить их в воду, зашипят, испуская пар. Впереди широкое устье с островами. Надеюсь, его образовали, слившись, Рейн и Маас, то есть, это пролив Маус-Лек. В будущем он заилится, и голландцы пророют канал Ньиве-Ватервег, который соединит порт Роттердам с Северным морем. Впрочем, себя они называют нидерландцами. Голландия — всего лишь одна из провинций королевства. Но весь остальной мир настолько туп, что не может понять это, поэтому называет их голландцами. В этом вопросе я останусь на стороне большинства.
На подходе к каналу поставят судно-матка, с которого на надувных моторных лодках лоцмана — мужчины лет двадцати пяти-тридцати — будут доставляться на суда, следующие малым ходом в Европорт и к другим портовым районам Роттердама, и забираться с вышедших в море. Движение там такое интенсивное, что суда в обе стороны идут буквально вереницей. В других портах лоцман прибывает только на специально оборудованном катере, да еще и выпендривается, что штормтрап не так оборудован, а эти ребята с рюкзачком за спиной днем и ночью, в любую погоду, кроме сильного шторма, подходят на низенькой моторке, хватаются за нижние балясины, которые при крене погружаются в воду, и быстро забираются на борт судна.
— Привет, капитан! Увеличиваем ход! — бодро произносят лоцман, заходя на мостик.
И я добавлял ход, чтобы быстрее добраться до места швартовки.
Зато к диспетчерам у меня были претензии. На подходе связываешься с ними, докладываешь, что и кому привез, кто агент. Как-то я пришел уже во втором часу ночи. Не хотелось по темноте заходить в порт, швартоваться. Это мероприятие затянулось бы до утра. Решил встать на якорь на рейде и возобновить движение после завтрака. К обеду как раз бы и встали к причалу. Сообщил диспетчеру о своем намерении встать на якорь до утра. Его это никаким боком не касалось, но уже минут через десять со мной связался агент и раздраженным голосом, потому что разбудили среди ночи, потребовал, чтобы я заводил судно в порт. И кто ему стуканул?!
Сейчас диспетчеров нет. Скорость добавлять тоже нечем. Двигатель в одну человеческую силу с трудом перемещает весла. Вся надежда на прилив. Как только он станет слабее речного течения, вытащу лодку на берег и буду отдыхать, пока не начнется следующий. Он нес меня мимо островов, которые были по правому борту, и дамбы на материке по левому борту. Берег здесь укреплён просмоленными бревнами, вертикально вбитыми в дно. Склон дамбы покрыт молодой зеленой травой, а на вершине растут плакучие ивы.
Справа, в проливе между низкими островами, поросшими ивами и кустами, метрах в ста от меня, плавала пара крякв. Когда я приблизился, заторопились в камыши. Если бы не устал так сильно, подстрелил бы их из лука, чтобы было из чего приготовить ужин. В двадцать первом веке живность здесь станет доверчивой. В парках Роттердама дикие утки и кролики подпускали меня на метр, и только потом удалялись вальяжно и оглядываясь, скорее, не испуганно, а с вопросом: «Чего надо-то?!». Я тогда представил, через сколько дней или даже часов они исчезли бы из парков русских городов. Да что там из городов! На пруду неподалеку от моей деревни однажды весной поселилась дюжина лебедей. Пруд был длинный и широкий. Большие белые птицы грациозно плавали по нему, радуя глаз. Через неделю остался одни лебедь. Он подолгу держался на одном месте на середине пруда. Плыть ему было не с кем и некуда. Выглядел очень грустным. А может, это мне было грустно смотреть на одинокого лебедя. Вскоре и его сожрали.
Сзади, непонятно откуда, потому что в море я их не видел, появились два шестивесельных яла. У каждого на мачте шпринтовый парус. На пару весел по одному человеку, а четвертый рулил и управлял парусом. Они довольно резво догоняли меня. Я переместил саблю и лук под правую руку, чтобы без затруднений воспользоваться ими, и прижался к дамбе. Прилив еще был не полный, но я смог бы без напряга выбраться на высокий берег. Ведь я опять помолодел. По моим ощущениям, мне сейчас где-то лет двадцать пять. Впрочем, мне лет до сорока кажется, что не больше двадцати пяти. Потом лет десять — что не больше тридцати. Только разменяв полтинник, начинает казаться, что перевалил за тридцать.
Нападать на меня люди на ялах и не думали. У них в носовой части лежали высокой горкой мокрые сети, а между банками стояли корзины с речной рыбой. Рулевой первого посмотрел на меня с ненавязчивым любопытством усталого человека и что-то тихо сказал гребцам, когда ял обгонял меня. Взгляды гребцов я почувствовал спиной. Не напряжные, не воинственные. Лет сто назад меня бы грохнули, не задумываясь. Или мне просто повезло, или нравы начали меняться в лучшую сторону. Видимо, я значительно переместился во времени.
Когда второй ял обгонял мою лодку, спросил рулевого — круглолицего лохматого малого с лицом, покрытым белесым пушком, — на том немецком языке, на котором говорили в Гамбурге в прошлую эпоху:
— До Роттердама далеко?
— Если наляжешь на весла, до конца прилива догребешь! — повернув ко мне голову, ответил вместо него загребной — пожилой мужчина в серой шерстяной шапке, натянутой на уши, и с растрепанной русой бородой.
Я не сразу понял, что деревянные дома, одно— и двухэтажные, — это и есть окраина Роттердама. Уже привык, что попадаю не в те огромные города, какими они будут в будущем, а в более скромное поселение, но Роттердам оказался еще меньше. Не сильно ошибусь, если скажу, что ему предстоит расшириться раз в сто. Он, как и в будущем, вытянут вдоль берега реки. Набережная вымощена булыжниками, но большая часть улиц — нет. Много каналов разной ширины и длины.
Каналы сохранятся до двадцать первого века. Еду, бывало, по городу на велосипеде. Вдруг впереди опускается шлагбаум перед каналом. Мост поднимается, по каналу проходит низкая широкая и длинная баржа. Велосипед можно было взять на прокат на несколько часов или дней. По всему городу велосипедные дорожки и пристегнутые к деревьям или ограждениям велосипеды с передним или задним колесом, перееханным автомобилем. Почему никто не убирал сломанные велосипеды — не знаю, но голландцы ничего просто так не делают. Какая-то экономическая выгода, непонятная неизвращенному скупердяйством мозгу иностранца, в этом обязательно была.
Жадность голландцев, которую они сами называют практичностью и возводят в ранг национальной религии, иногда поражала даже мой изобретательный и практичный ум. Мне кажется, они ничего не делают, заранее не просчитав до цента цену каждого движения. Более того, им непонятно, когда другие не поступают так же. В соседней деревне жила голландка, вышедшая замуж за русского. Молодая симпатичная женщина. Могла бы и на родине найти хорошего мужа. Хотя она была баптисткой, а они на людях другой конфессии не женятся. Они с мужем занимались фермерством, не зарегистрировавшись, что в моих краях было нормой. Как-то встретившись на почте, которая обслуживала несколько деревень, в том числе и наши, я поинтересовался, почему она не увозит мужа в Голландию, а живет в этом богом забытом медвежьем углу, где заканчиваются железная дорога, газопровод, электрификация и даже однопартийная диктатура?
— У вас здесь лучше! — искренне ответила она. — Не надо налоги платить!
Наши женщины считают, что в России лучше, чем в Голландии, по другой причине. Работавший со мной голландец, тот самый, который дорос до капитана, а потом до старшего механика, собирался жениться на русской в самом начале девяностых, когда Советский Союз превратился в груду развалин и пыль еще не осела. Его выбор пал на русскую не потому, что русские женщины красивы, а потому, что не такие требовательные, как голландки. Он был уверен, что на нашей сэкономит кучу денег. Я, когда услышал это, даже не засмеялся. Познакомились они, когда его судно работало на линии Роттердам-Санкт-Петербург. Он сделал ей марьяжную визу и даже оплатил перелет, о чем горевал больше всего. В Голландии ей все нравилось, пока не пошли знакомиться с его родителями. После чего она сразу уехала. Он не мог понять, почему?
— У нас же рай в сравнение с Россией! — не унимался голландец.
Я расспросил, как проходил визит к его родителям. Оказывается, для встречи сына и будущей невестки они накрыли на стол салат из свежей капусты и вареную картошку. Ровно четыре картофелины, по одной на каждого. Бутылку вина принес сын.
— По мнению русских женщин, рай — это не то место, где по одной картошке на человека, — как можно проще объяснил я.
В эту эпоху (пока не знаю, какой сейчас год) голландцы уже обрели национальную религию, если судить по узким фасадам домов. В жилых помещениях голландцев нет такого места, где бы два человека могли разойтись, не повернувшись друг к другу боком. Стены или покрыты смолой, или покрашены в один цвет, синий, зеленый, коричневый. Наверное, при такой влажности дерево быстро гниёт, поэтому их смолят или красят. Ни одного красного деревянного здания я не увидел. Может, мне не повезло. Зато все каменные дома были сложены из кирпича разных оттенков красного цвета. Стоят дома плотно, но общих стен нет, обязателен зазор хотя бы в несколько сантиметров. Крыты чем попало: на бедных окраинах — соломой или камышом, ближе к центру — гонтом или черепицей. Богатые дома и склады каменные, в два и даже три этажа. Окна узкие и высокие, со свинцовыми рамами, в которые вставлены разноцветные куски стекла больших размеров, чем были раньше. Впрочем, у бедняков в окнах чаще была просмоленная бумага или белая ткань. Часть домов с полуподвалами. Там и входная дверь. У богатых вход всегда над землей, с каменным крыльцом перед дверью. На двери висит молоточек на цепочке, чтобы гости могли известить хозяев о своем прибытии. В одном доме молоточек был серебряный. Второй этаж обычно нависает над улицей. Если нет, то между этажами приделан навес. Некоторые ремесленники трудились, сидя на лавке под навесом. В чердаке у многих жилых домов, стоявших на берегу канала, есть дверь, над которой торчит балка с нехитрым подъемным устройством. Благодаря этому устройству, два человека поднимали на чердак мешки с ошвартованной к берегу канала баржи или лодки. Видимо, на чердаке склад товаров. На берегу реки часто попадались водяные мельницы, которые кажутся приземистыми в сравнение с многочисленными высокими ветряными, раскиданными по всему городу и окрестностям. Догадываюсь, что большая их часть предназначена не для помола зерна, а для каких-то иных работ. В здании, пристроенном к одному ветряку, что-то очень громко стучало.
Возле складов стоят примитивные подъемные краны, которые не отличаются от тех, что я видел раньше. Обрабатывали эти краны ошвартованные к набережной суда. По большей части это были широкие плоскодонные речные баржи, которые таскали бурлаки, волы или лошади. Увидел и несколько морских судов, которые я отнес к трем типам. Первое было гукер. Побольше того, что я когда-то перехватил в Ла-Манше с грузом шерсти, тонн на сто двадцать. У этого добавились паруса: на грот-мачте появился третий, брамсель, на бизань-мачте ставят крюйсель — небольшой прямой парус, а к удлиненному бушприту крепился еще и бом-кливер. В обращенном к реке фальшборте были четыре порта для пушек. Еще столько же должно быть на другом борту. На корме и баке орудий я не заметил. Может быть, там ставят легкие фальконеты, которые сейчас за ненадобностью спрятали. Зато увидел большой штурвал. Наверное, такой крутят сразу два рулевых. Второй тип судов я определил, как пинк. Он напоминал двухмачтовую шебеку, но был чистым парусником грузоподъемностью тонн семьдесят и кроме того выше, имел более плоское днище, выпуклые бока и узкую корму. Паруса на нем были не латинские, а косые, шпринтовые, в виде неправильной трапеции. Такой парус крепится передней шкаториной к мачте, а верхнюю и заднюю растягивают длинным шестом, шпринтовом. Нижним концом шпринтова упирается в стропку, которая находится на мачте немного выше палубы. Вооружен он был фальконетами калибра два-три фунта, которые крепились на вертлюгах, вделанных в палубу на корме и баке. Наверное, были и обычные фальконеты, которые я не заметил. Третьим типом был галеон длиной метра тридцать два, шириной около десяти и грузоподъемностью тонн шестьсот-семьсот. Он явно был потомком каракки. Удлинили бушприт и добавили на нем парус бом-блинд, который не свисал вниз, а поднимался вверх на короткой мачте. Сильно изогнутый форштевень напоминал галерные и был украшен деревянной фигурой — дамой с крестом, выкрашенной в золотой цвет. Форкастель сделали ниже и сдвинули к корме. Он больше не нависал над форштевнем. На грот-мачте ставили брамсель. Борт судна от киля к грузовой ватерлинии имел большой развал, а к верхней палубе — завал. В борту были вырезаны порты для восьми пушек и в фальшборте еще для шести. На баке и корме стояли фальконеты. Ахтеркастель остался высоким и сужающимся кверху, но ахтерштевень заимел сильный наклон. Кроме того корма была украшена замысловатой резьбой и обзавелась балконом, примыкающим, как догадываюсь, к капитанской каюте. Стояла и одна каравелла. Она была раза в полтора больше самой большой из тех, что я видел в прошлую эпоху. Мачты выше, и на фоке и гроте брамселя. В бортах и фальшбортах пушечные порты. Выгружали из нее зерна какао, которые рассыпались по набережной из порвавшегося мешка. Значит, Колумб уже открыл Америку. Можно будет и мне туда смотаться.
2
Полюбовавшись кораблями, я повернул в канал, который вел вглубь города. На его берегу над входной, выкрашенной в темно-зеленый цвет, дубовой дверью двухэтажного, покрытого смолой, деревянного дома я заметил висевший на короткой железной цепочке темно-коричневый деревянный силуэт кружки. Наверное, трактир. Возле него в канале был «карман» длиной метров пятнадцать и шириной два с небольшим, сейчас пустующий. В канале от воды попахивало болотом. Рядом с «карманом» плавал раздутый труп серо-белого котенка. Я привязал тузик к толстому чугунному рыму, приделанному к деревянной просмоленной свае. Надев на всякий случай портупею с саблей и кинжалом, все остальное имущество оставил в лодке, накрыв его спасательным жилетом. Я не был уверен, что этот трактир — именно то, что мне надо. Подойдет — вернусь и заберу вещи. Вид у жилета непритязательный. Вряд ли кто-то догадается, как ценна его начинка. Лестница на набережную была деревянная и очень крутая. Забирался я по ней почти, как по стремянке, с помощью рук. Ступеньки были сырые. От них тянуло гнилью.
Фасад трактира был шириной метра три с половиной. Дверь была смещена от центра немного вправо, а в левой части находилось узкое окно, через которое протиснется разве что маленький ребенок. Кусочки мутного стекла были разной высоты. Второй этаж на полметра выступал вперед. Окно в нем тоже было смещено влево и застеклено разнокалиберными кусками. К входной двери вели две ступеньки — на плиту из известняка положили вторую, немного уже. Деревянная рукоятка заяложена до черноты. Дверь немного клинило, поэтому открылась с трудом, коротко взвизгнув.
В нос мне ударил сильный дух скисшего пива и знакомый запах, который я определил не сразу, — запах горевшего торфа. Помню его с детства. Торфом топилась русская печь в доме моей бабки по отцу. Я помню черно-коричневые прямоугольные брикеты, которые горели в топке. Мне, привыкшему к каменному углю, казалось, что горит торф печально, давая больше дыма, чем тепла. Именно этот запах придавал домашнему хлебу, который пекла бабка, неповторимый вкус.
Пол в трактире был земляной, плотно утрамбованный и, словно бы, недавно подметенный — ни соринки. Слева от двери, торцом к узкому проходу, который шел вдоль правой стены, стояли два стола и по две лавки возле каждого. Над дальним столом висела на веревочке, привязанной к балке потолочного перекрытия, модель гукера, очень точная, с парусами и рангоутом. За этим столом сидели четверо мужчин в черных головных уборах с узкими полями и низкими коническими тульями. Одеты в коричневые кожаные или темно-синие шерстяные жилеты поверх желтовато-белых полотняных рубах. Мужчины пили пиво из глиняных кружек емкостью грамм сто пятьдесят. Закуска отсутствовала. Дальше была еще не стойка, но массивный стол с обшитой досками почти до пола, боковой стороной, обращенной к входу. На одном краю стола находился бочонок литров на двадцать пять, а рядом — с десяток перевернутых глиняных кружек. У дальней стены комнаты находился камин, в топке которого чадили сложенные колодцем брикеты торфа. Над огнем висел закопченный котел емкостью литров пять, закрытый крышкой. На каминной полке стояла гипсовая статуэтка какого-то святого с прижатыми к груди сложенными ладонями и большие песочные часы, рассчитанные примерно на половину суток. По часам, видимо, определяли, сколько еще осталось работать. Справа от камина были прибитые к стене полки, на которых построена чистая посуда, оловянная, глиняная и деревянная. Слева находилась закрытая дверь, ведущая, видимо, во двор, а рядом с ней — крутая деревянная лестница на второй этаж. Между стойкой и камином стояла большая бочка, литров на двести. В бочке что-то перебирал на самом дне мужчина. По крайней мере, так я понял по кожаной жилетке и темно-зеленым коротким штанам, потому что голова находилась в бочке.