Эссе - Честертон Гилберт Кийт 3 стр.


Следующий пункт, подлежащий рассмотрению, - условия встречи влюбленного и Ворона, и прежде всего - место действия. В этом смысле естественнее всего представить себе лес или поле, но мне всегда казалось, что замкнутость пространства абсолютно необходима для эффекта изолированного эпизода; это все равно что рама для картины. Подобные границы неоспоримо и властно концентрируют внимание и, разумеется, не должны быть смешиваемы с простым единством места.

Тогда я решил поместить влюбленного в его комнату - в покой, освященный для него памятью той, что часто бывала там. Я изобразил комнату богато меблированной - единственно преследуя идеи о прекрасном как исключительной и прямой теме поэзии, которые я выше объяснял.

Определив таким образом место действия, я должен был впустим" в него и птицу, и мысль о том, что-она влетит через окно, была неизбежна. Сначала я заставил влюбленного принять хлопанье птичьих крыльев о ставни за стук в дверь - идея эта родилась от желания увеличить посредством затяжки любопытство читателя, а также от желания ввести побочный эффект, возникающий оттого, что влюбленный распахивает двери, видит, что все темно, и вследствие этого начинает полупредставлять себе, будто к нему постучался дух его возлюбленной.

Я сделал ночь бурною, во-первых, для обоснования того, что Ворон ищет пристанища, а во-вторых, для контраста с кажущейся безмятежностью внутри покоя.

Я усадил птицу на бюст Паллады, также ради контраста между мрамором и оперением, - понятно, что на мысль о бюсте навела исключительно птица; выбрал же я бюст именно Паллады, во-первых, как наиболее соответствующий учености влюбленного, а во-вторых, ради звучности самого слова Паллада.

Примерно в середине стихотворения я также воспользовался силою контраста для того, чтобы углубить окончательное впечатление. Например, нечто фантастическое и почти, насколько это допустимо, нелепое привносится в первое появление Ворона:

Без поклона, смело, гордо, он прошел легко и твердо,

Воспарил с осанкой лорда к верху входа моего.

В двух последующих строфах этот эффект проводится с большею очевидностью.

Оглядев его пытливо, сквозь печаль мою тоскливо

Улыбнулся я - так важен был и вид его и взор.

"Ты без рыцарского знака - смотришь рыцарем, однако,

Сын страны, где в царстве Мрака Ночь раскинула шатер!

Как зовут тебя в том царстве, где стоит Ее шатер?

Каркнул Ворон: "Nevermore".

Изумился я сначала: слово ясно прозвучало,

Как удар - но что за имя "Никогда"? И до сих пор

Был ли смертный в мире целом, где в жилище опустелом

Над дверьми, на бюсте белом, словно призрак древних пор,

Сел бы важный, мрачный, хмурый, черный Ворон древних пор

И назвался "Nevermore"?

Обеспечив таким образом развязку, я немедленно оставляю все причудливое и перехожу на интонацию, исполненную глубочайшей серьезности, начиная со строфы, следующей прямо за только что процитированными:

Но, прокаркав это слово, вновь молчал уж он сурово...

И т.д.

С этого времени влюбленный более не шутит, более не усматривает в облике Ворона даже ничего фантастического. Он называет его: "мрачный, хмурый, гордый Ворон древних нор", чувствует на себе его "горящий, пепелящий душу взор". Эта смена мыслей или фантазий влюбленного имеет целью такую же смену и у читателя - дабы привести его в нужное состояние для развязки, которая и следует как можно более скоро.

После собственно развязки - когда Ворон прокаркал "nevermore" в ответ на последний вопрос влюбленного - суждено ли ему встретить свою возлюбленную в ином мире, - стихотворение в его самоочевидном аспекте, как законченное повествование, можно счесть завершенным. Покамест все находится в пределах объяснимого, реального. Какой-то Ворон, механически зазубривший единственное слово "nevermore", улетает от своего хозяина и в бурную полночь пытается проникнуть в окно, где еще горит свет, - в окно комнаты, где находится некто, погруженный наполовину в чтение, наполовину - в мечты об умершей любимой женщине. Когда на хлопанье крыльев этот человек распахивает окно, птица влетает внутрь и садится на самое удобное место, находящееся вне прямой досягаемости для этого человека; того забавляет подобный случай и причудливый облик птицы, и он спрашивает, не ожидая ответа, как ее зовут. Ворон, по своему обыкновению, говорит "nevermore", и это слово находит немедленный отзвук в скорбном сердце влюбленного, который, высказывая вслух некоторые мысли, порожденные этим событием, снова поражен тем, что птица повторяет "nevermore". Теперь он догадывается, в чем дело, но, движимый, как я ранее объяснил, присущею людям жаждою самоистязания, а отчасти и суеверием, задает птице такие вопросы, которые дадут ему власть упиться горем при помощи ожидаемого ответа "nevermore". Когда он предастся этому самоистязанию до предела, повествование в том, что я назвал его первым и самоочевидным аспектом, достигает естественного завершения, не преступая границ реального.

Яндекс.ДиректКран-балка мостовая электрическаяПроектирование. Производство. Доставка и монтаж. Ручные и электрические. МСК и РФ.Узнать большеluxkran.ruСкрыть объявление

Но предметы, трактованные подобным образом, при каком угодно мастерстве или нагромождении событий всегда обретают некую жесткость или сухость, которая претит глазу художника. Всегда требуются два момента: во-первых, известная сложность или, вернее, известная тонкость; и, во-вторых, известная доза намека, некое подводное течение смысла, пусть неясное. Последнее в особенности придает произведению искусства то богатство (если воспользоваться выразительным термином из разговорной речи), которое мы слишком часто путаем с идеалом. Именно чрезмерное прояснение намеков, выведение темы на поверхность, вместо того чтобы оставить ее в качестве подводного течения, и превращает в прозу (и в самую плоскую прозу) так называемую поэзию трансценденталистов.

Придерживаясь подобных взглядов, я добавил в стихотворение две заключительные строки, скрытый в которых намек стал пронизывать все предшествующее повествование. Подводное течение смысла делается ясным в строках:

Не терзай, не рви мне сердца, прочь, умчися на простор!

Каркнул Ворон: "Nevermore".

Можно заметить, что слова "не терзай, не рви мне сердца" образуют первую метафору в стихотворении. Она вместе с ответом "Nevermore" располагают к поискам морали всего, о чем дотоле повествовалось. Читатель начинает рассматривать Ворона как символ, но только в самой последней строке самой последней строфы намерение сделать его символом непрекращающихся и скорбных воспоминаний делается ясным:

И сидит, сидит с тех пор он, неподвижный черный Ворон,

Над дверьми, на белом бюсте - там сидит он до сих пор,

Злыми взорами блистая, - верно, так глядит, мечтая,

Демон; тень его густая грузно пала на ковер

И душе из этой тени, что ложится на ковер,

Не подняться - nevermore!

1846

НОВЕЛЛИСТИКА НАТАНИЕЛА ГОТОРНА (пер. - З.Александрова)

В предисловии к моим очеркам о нью-йоркских литераторах, говоря о большом различии между общим признанием наших писателей и мнением о них меньшинства, я говорил о Натаниеле Готорне следующее:

"Так, например, м-р Готорн, автор "Дважды рассказанных историй", не находит признания в прессе и у читателей, и если его вообще замечают, то лишь для того, чтобы "кислой похвалою осудить". Я же считаю, что хотя тропа его не широка и его можно обвинить в маньеризме, в том, что у него для всех сюжетов один и тот же тон задумчивых намеков, однако на этой тропе он обнаруживает редкостный талант и не имеет соперников ни в Америке, ни где-либо еще; и такое мнение ни разу не оспаривалось ни одним литератором нашей страны. А то, что мнение это существует только в устной, а не в письменной форме, объясняется тем, что м-р Готорн, во-первых, беден, а во-вторых, не является вездесущим шарлатаном".

Действительно, вплоть до самого последнего времени известность автора "Дважды рассказанных историй" не выходила за пределы литературных кругов; и я, кажется, не ошибся, когда привел его в качестве примера par excellence американского таланта, который восхваляют в частных беседах и не признают публично. Правда, в последние год-два то один, то другой критик, побуждаемый справедливым негодованием, высказывал писателю горячее одобрение. Так, например, м-р Веббер (как никто способный оценить тот род сочинений, который особенно удается м-ру Готорну) отдал искреннюю и полную дань его таланту в одном из последних номеров "Североамериканского обозрения"; а после выхода в свет "Легенд старой усадьбы" отзывы в таком же тоне не раз появлялись в наших наиболее солидных журналах. Но до появления "Легенд" я почти не припоминаю рецензий на Готорна. Помню одну в "Арктуре" (редакторы Мэтьюс и Дайкинк) за май 1841 года; одну в "Америкен мансли" (редакторы Хофман и Херберт); еще одну в девяносто шестом номере "Североамериканского обозрения". Однако эти статьи, по-видимому, оказали мало влияния на читательские вкусы, если об этих вкусах можно судить по их выражению в печати или по тому, как раскупается книга. О нем до последнего времени никогда не упоминали при перечислении наших лучших писателей. В таких случаях газетные рецензенты писали: "Разве нет у нас Ирвинга, Купера, Брайента, Полдинга и - Смита?" Или: "Разве нет у нас Халлека, Даны, Лонгфелло и - Томпсона?" Или: "Разве не можем мы с торжеством указать на наших собственных Спрага, Уиллиса, Чаннинга, Банкрофта, Прескотта и - Дженкинса?" Но никогда эти риторические вопросы не заканчивались именем Готорна.

Такое непризнание его публикой несомненно объясняется главным образом двумя указанными много причинами - тем, что он не богач и не шарлатан. Впрочем, только этим оно объясняться не может. В немалой степени его надо приписать и характерной особенности творчества м-ра Готорна. С одной стороны, быть особенным значит быть оригинальным, а подлинная оригинальность есть высшее из литературных достоинств. Однако эта подлинная и похвальная оригинальность состоит не в однообразии, а в постоянном своеобразии - своеобразии, рожденном деятельной фантазией или, еще лучше, непрерывно творящим воображением, которое придает свой оттенок и свой характер всему, к чему оно прикасается, а главное, само стремится ко всему прикоснуться.

Часто необдуманно заявляют, что крайне оригинальные писатели никогда не завоевывают популярности, что такие-то и такие-то чересчур оригинальны, чтобы быть понятными широкому читателю. Следовало бы говорить "чересчур специфичны". Ибо сильнее всего чувствует оригинальность именно широкая публика с ее возбудимостью, необузданностью и ребячливостью. А осуждают ее консерваторы, литературные ремесленники и образованные старые пасторы из "Североамериканского обозрения". Духовному лицу, - говорит лорд Кок, - не подобает огненный дух саламандры". Поскольку собственная их совесть не позволяет им ничего смещать, они испытывают священный ужас перед всяким смещением. "Дайте нам безмятежность", - говорят они. Открывая рот с должной осторожностью, они произносят одно только слово: "Покой". И это в самом деле единственное, что им надо предоставить - хотя бы по христианскому правилу "око за око".

Будь м-р Готорн действительно оригинален, это непременно было бы понято читателями. Но дело в том, что он ни в каком смысле не оригинален. Те, кто называет его оригинальным, имеют в виду только, что своей манерой и выбором тем он отличается от всех известных им авторов, в число которых не входит немец Тик, чья манера в некоторых его произведениях абсолютно схожа с обычной манерой Готорна. Между тем ясно, что условием литературной оригинальности является левизна. Условием ее признания читателем является его чувство нового. Все, что доставляет ему новые и приятные ощущения, он считает оригинальным, а всякого, кто доставляет их часто, считает оригинальным писателем. Словом, звание оригинального присуждается писателю по сумме этих ощущений. Однако я должен здесь заметить, что существует предел, за которым новизна перестает быть оригинальностью, если, как мы это делаем, судить об оригинальности по достигаемому эффекту: это предел, за которым новизна уже не нова, и тут художник, чтобы остаться оригинальным, опускается до банальности. Никто, мне кажется, не заметил, "что только из-за пренебрежения этим законом Мур потерпел неудачу в своей "Лалле Рук". Почти никто из читателей, а также из критиков, не похвалил эту поэму за оригинальность - и она действительно не производит такого впечатления, - а между тем ни одно произведение такого размера не содержит стольких отдельных черт оригинальности. Но их так много, что они под конец притупляют в читателе всякую способность их оценить.

Назад Дальше