— Спасибо, — с искренней благодарностью откликается Нельсон.
— Поговаривают, есть тайные места, в которых ДПР прячет весьма значительные группы расплётов. Хорошо бы разыскать эти убежища, потому что велик шанс, что наш беглец работает сейчас на ДПР.
— Если он действительно жив, я его поймаю и преподнесу вам, — заверяет Нельсон. — Но обещайте мне одну вещь.
Дюван приподнимает бровь.
— Да?
Взгляд Нельсона становится стальным, так чтобы было ясно — вопрос обсуждению не подлежит.
— Я получу его глаза.
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
ЛЕВИАФАН
Хирурги Изымают Органы Пациентов После Эвтаназии
Майкл Кук, 14 мая 2010 года, веб-журнал BioEdge
Как часто это происходит в Бельгии и Нидерландах? Блогер Уэсли Смит, занимающийся вопросами биологической этики, привлёк наше внимание к докладу, изложенному на конференции бельгийских хирургов. В докладе речь идёт об изъятии донорских органов после акта эвтаназии. На Всемирном конгрессе хирургов-трансплантологов 2006 года на заседании экономической секции врачи из Антверпенской университетской клиники сообщили, что убили сорокашестилетнюю женщину, давшую согласие на эвтаназию, и забрали у неё печень, почки и кое-какие другие органы.
В докладе, датированном 2008 годом, врачи рассказывали о том, что между 2005 и 2007 годом эвтаназии подверглись три пациента...
В статье отмечается, что специалисты были настроены весьма оптимистично по поводу дальнейших перспектив развития трансплантационной хирургии в странах, где эвтаназия разрешена законом...
Самое любопытное — данные факты прошли почти незамеченными для широкой публики, несмотря на то, что бельгийские врачи опубликовали отчёт о своих достижениях в ведущем мировом журнале по вопросам трансплантационной хирургии. См. Transplantation, 15 июля 2006; Transplantation, 27 июля 2008.
Полностью статью можно прочесть здесь:
http://www.bioedge.org/index.php/bioethics/bioethics_article/8991/
21 • Лев
Хлопатель, который не хлопает — явление чрезвычайно редкое, потому что к тому моменту, когда человек решает превратить собственную кровь во взрывчатку, душа его уже уходит за ту черту, откуда нет возврата.
Но Левий Иедедия Калдер сохранил в себе искру света. Её оказалось достаточно, чтобы полностью изменить его взгляды.
Хлопатель, который не стал хлопать.
Вот почему он сделался знаменитостью. Его лицо стало известно всей нации и за её пределами. ПОЧЕМУ, ЛЕВ, ПОЧЕМУ? — кричали заголовки на журнальных разворотах. Мир, жадный до всяческой грязи и копания в личных трагедиях, смаковал историю его жизни и жаждал ещё и ещё.
— Он всегда был прекрасным сыном, — говорили его родители, и эти слова цитировались повсюду. — Мы ничего не понимаем.
Видя слёзы, которые проливали на многочисленных интервью родители Лева, можно было вообразить, что мальчик действительно взорвал себя и погиб. Что ж, отчасти так оно и было, потому что тот Левий Калдер, которого его родители принесли в жертву, больше не существовал.
Прошёл почти год с того момента, как Лева схватили в заготовительном лагере «Весёлый Дровосек». Сейчас, в это дождливое воскресное утро, он сидит в тюремной комнате отдыха. Нет, он не заключённый; он здесь с воспитательной миссией.
Напротив него расположился юнец в оранжевом комбинезоне, руки его вызывающе скрещены на груди. Между ними — руины паззла, оставшиеся от кого-то, кто сидел за этим столом до них; подобных неоконченных проектов в тюремной комнате отдыха — великое множество. Сейчас февраль, и по стенкам развешаны украшения к дню святого Валентина — жалкая попытка придать помещению хоть чуточку праздничный вид, впрочем, больше похожая на издевательство, потому что в колонии сидят только мальчики. Лишь единицы находят любовь в этих стенах.
— Ну что, ты, вроде, должен сказать мне что-то эдакое умное, — произносит парень в оранжевом комбинезоне — нагловатый, весь в татуировках и весьма дурно пахнущий. — Слушай, да ты же совсем сопляк. Сколько тебе? Лет двенадцать, не больше?
— Вообще-то, мне четырнадцать.
Парень кривит губы в усмешке.
— Ни черта бы не дал тебе четырнадцать. Вали-ка ты куда подальше. На фига мне такой духовный учитель — младенец Иисус какой-то. — Он взъерошивает волосы Лева, которые, кстати, за последний год отросли до плеч, так что мальчик действительно похож на исусика.
Лева эта реплика не задевает — такое он слышит через день да каждый день.
— У нас ещё полчаса. Может, поговорим о том, почему ты попал сюда?
— Потому что меня поймали, — бросает панк. Он сверлит Лева пристальным взглядом прищуренных глаз. — Что-то рожа у тебя больно знакомая. Где это я тебя видел?
Лев пропускает его вопрос мимо ушей.
— Тебе, наверно, лет шестнадцать, — говорит он. — Я прав? В твоём досье написано, что ты «кандидат на состояние распределённости». Тебе об этом известно? Это значит, что тебя могут отправить на расплетение.
— Спятил? Чтобы мамаша отдала меня в расчленёнку? Да у неё духу не хватит. Кто тогда будет оплачивать её долбаные счета? — Парень закатывает рукав: оказывается, у него вся рука в наколках — от запястья до плеча живого места нет от костей, черепов и всяких прочих ужасов. — К тому же — ну кому на фиг сдались такиеручки?
— Ты удивишься, — возражает Лев, — но люди платят большие деньги за такие замечательные наколки, как у тебя.
Панк, кажется, огорошен. Он снова вперяется в Лева.
— Слушай, ну правда, откуда я тебя знаю? Ты живёшь здесь, в Кливленде?
Лев вздыхает.
— Ты не знаешь меня, ты знаешь обо мне.
Проходит миг, и глаза панка округляются — вспомнил.
— Вот это да! Ты тот самый чувак! Ну то есть хлопатель! Ну то есть тот, что не стал хлопать! Это про тебя во всех новостях уши прожужжали!
— Да, это я. Но здесь я не для того, чтобы говорить о себе.
В одно мгновение панк превращается в другого человека.
— Да, да, знаю. Ты того... извини, я вёл себя как последняя жопа. Так почему ты не в тюряге?
— Заключил сделку о признании вины — знаешь, юридический термин такой. Мне нельзя об этом говорить. Скажу только, что вести беседы с такими, как ты — это часть моего наказания.
— Во бля! — говорит парень, лыбясь во всё лицо. — Тебя, небось, в пентхаусе поселили?
— Слушай, мне действительно нельзя об этом распространяться. Зато я вправе слушать всё, что тебе только вздумается мне сказать.
— Понял, понял. Ну то есть, если тебе так уж хочется услышать всю эту фигню...
И парень ударяется в исповедь и выкладывает всю свою историю — наверняка он ничего такого в жизни никому не рассказывал. Так что в печальной известности Лева есть хотя бы одна положительная сторона — уважение со стороны тех, кто не оказывает его никогда и никому.
Ребята в колонии всегда очень живо интересуются жизненными обстоятельствами Лева, но, отпуская его на свободу, власти поставили предельно чёткие условия. Он снискал столько симпатии со стороны одних людей и столько неприятия со стороны других, что в «интересах народа» было как можно скорее удалить его из новостей и всячески избегать того, чтобы он стал общенациональным рупором против расплетения. Дело кончилось тем, что его приговорили к домашнему аресту, вживили в затылок следящий чип и припаяли 520 часов общественных работ в год, до тех пор пока Леву не исполнится восемнадцать. Общественные работы состоят в том, чтобы подбирать мусор в местных парках и вразумлять сбившуюся с пути молодёжь, предостерегая её против наркотиков и деструктивного поведения. В обмен на относительно лёгкое наказание Лев обязался выдать властям всю известную ему информацию о деятельности хлопателей и других террористических группировок. Это как раз было проще всего — он практически ничего не знал о происходящем в организации за пределами его ячейки, а все её члены погибли. Ещё мальчика обязали молчать — он не имел права ничего рассказывать о расплетении, жертвовании десятины, а также о том, что случилось в «Весёлом Дровосеке». То есть, Лев Калдер должен был исчезнуть.
— Нам надо бы называть тебя Русалочкой, — подтрунивал над ним брат Маркус, — потому что эти кудесники за возможность свободно ходить забрали у тебя голос.
И вот теперь каждое воскресенье пастор Дэн забирает Лева из дома его брата Маркуса, и они отправляются делиться сомнительными сокровищами своей духовности с ребятами из колонии для несовершеннолетних преступников.
Поначалу Лев чувствовал себя мучительно неловко, но через некоторое время он научился проникать в сердца своих незнакомых собеседников, докапываться до затаившихся в их душах бомб и выдёргивать запал прежде, чем начнётся обратный отсчёт.
— Пути Господни неисповедимы, — как-то сказал ему пастор Дэн, придавая старому изречению новый смысл. Если Лев и восхищается кем-то, то это, безусловно, своим братом Маркусом и пастором Дэном. Маркусом — не только за то, что тот заменил ему отца и мать, но за то, что Маркус ради него, Лева, не побоялся порвать все связи с семьёй. Они теперь стали изгоями. Их семейка, с её закоснелыми понятиями и верованиями, записала обоих в мертвецы, вместо того чтобы принять и примириться с их выбором.
— Это они нас потеряли, а не мы их, — часто говорит Маркус Леву. Однако при этом он отводит взгляд, чтобы скрыть боль.
Что до пастора Дэна, то его Лев считает героем за то, что священник сумел преодолеть свои убеждения, не потеряв веры.
— Я по-прежнему верую в Господа, — говорит пастор, — но не в того, который одобряет жертвование человеческой десятины.
Лев со слезами на глазах спрашивает себя: а он сам смог бы сохранить веру в жадного до жертв Господа? Он не отдаёт себе отчёта, что ему, Леву, такого выбора не было дано.
Когда они в первый раз пришли в тюрьму для проведения бесед, им пришлось заполнить анкету. Дэн, которого больше никто, кроме Лева, не называет пастором, определил себя как внецерковное духовное лицо.
— Так что у нас за религия? — спрашивает его Лев каждый раз, когда они входят на территорию колонии. Это у них такая дежурная шутка. Каждый раз пастор Дэн отвечает по-разному:
— Мы пятоподзадники, потому что даём пяткой под зад обману и лицемерию.
— Мы умиш, потому что набрались ума.
— Мы гнустики, потому что гнём свою линию несмотря ни на что.
Но больше всего Леву нравится: «Мы левиафаны, потому что для нас в центре всего — то, что случилось с тобой, Лев». [26]
От этих слов мальчик чувствует себя ужасно неловко, и в то же время он гордится тем, что находится в самом сердце духовного движения, пусть в нём и насчитывается только два члена — он да пастор Дэн.
— Но ведь Левиафан — это большое и страшное чудище? — уточняет Лев.
— Да, — соглашается пастор Дэн, — поэтому давай надеяться, что ты никогда им не станешь.
Конечно, не станет он большим и страшным чудищем. Если уж на то пошло, то Леву ничем больш им стать не суждено. Никогда. Причина, почему он не выглядит на свои четырнадцать, кроется не только в том, что он просто кажется моложе своего возраста. В течение нескольких недель, последовавших за его поимкой, ему делали одно переливание крови за другим с целью очистить её; и всё же организм мальчика был необратимо отравлен взрывчатым раствором. Несколько недель всё тело Лева было с ног до головы укутано в толстый марлевый кокон, словно мумия, а руки широко разведены в стороны и зафиксированы — чтобы помешать ему взорвать себя.
— Да тебя распяли, вернее, распялили, как чучело на палке, — говаривал пастор Дэн, но Леву тогда эта шутка смешной не казалась.
Лечащий врач пытался скрыть своё презрение к Леву под маской холодной клинической объективности.
— Даже когда мы очистим твой организм от химикалий, — сказал он мальчику, — они всё равно возьмут свою дань. — Он горько усмехнулся. — Жить ты, правда, будешь, и тебя никогда не расплетут. Ты до того навредил всем своим органам, что они потеряли ценность для кого угодно, кроме тебя самого.
Его рост и физическое развитие остановились. Тело Лева навсегда останется телом тринадцатилетнего мальчика. Такова плата за то, чтобы быть хлопателем, отказавшимся хлопать. Единственное, что у него по-прежнему растёт — это волосы, и Лев принял сознательное решение отращивать их. Он никогда больше не будет тем аккуратно подстриженным и легко управляемым пай-мальчиком, которым был когда-то.
По счастью, наихудшие пророчества не сбылись. Ему предрекали вечный тремор в руках и невнятность речи. Этого не случилось. Ему говорили, что его мускулы атрофируются и постепенно он очень ослабнет физически. Этого не случилось. Постоянные тренировки в спортивном зале, не делая из него, конечно, атлета-бодибилдера, способствуют тому, что мышцы поддерживают постоянный, нормальный тонус. Само собой, он никогда не станет сильным и рослым парнем, каким мог бы стать, но с другой стороны — у него и так этой возможности не было. Его бы расплели. Принимая во внимание все эти обстоятельства, дела у него не так уж плохи.
И он ничего не имеет против того, чтобы проводить по воскресеньям беседы с ребятами, от которых в другое время бежал бы без оглядки.
— Слушай, чувак, — говорит татуированный панк, наклонившись к нему через стол и смахивая несколько кусочков паззла на пол. — Ты вот что мне скажи: а как оно там, в заготовительном лагере?
Лев поднимает глаза на камеру, объектив которой направлен на их стол. В этом помещении такие камеры следят за каждым столом, за каждой беседой. В этом смысле здешние порядки мало чем отличаются от порядков в заготовительном лагере.
— Я же сказал, что не могу об этом рассказывать. Но уж поверь, тебе лучше постараться дожить до семнадцати без заморочек, если не хочешь узнать, каково там, в заготовительных лагерях, на собственной шкуре.
— Понял, не дурак, — отзывается собеседник. — До семнадцати без заморочек — возьму-ка это себе девизом.
Панк откидывается на стуле; в глазах его горит восхищение, которого Лев, по собственному мнению, не заслуживает.
Когда часы, отведённые для визита, истекают, Лев и его бывший пастор отправляются домой.
— Ну и как, продуктивно? — спрашивает Дэн.
— Трудно сказать. Может быть.
— «Может быть» всё же лучше, чем вообще ничего. Хороший мальчик-умиш выполнил своё дневное задание.
В центральной части Кливленда есть дорожка для бега трусцой, проходящая вдоль берега озера Эри. Она огибает Научный центр Великих Озёр, затем проходит позади здания Зала Славы рок-н-ролла, где увековечены имена участников куда более значительного бунта, чем личный маленький мятеж Лева. Мальчик бегает здесь каждое воскресенье после обеда. Рок-н-ролльный музей наводит его на размышления о том, каково это — стяжать себе одновременно и добрую и дурную славу и всё же быть более обожаемым, чем ненавидимым, снискать больше восхищения, чем неприятия? Его передёргивает при мысли, какого рода музейная экспозиция могла бы быть посвящена ему самому, и надеется, что никогда этого не узнает.
Погода стоит относительно тёплая для февраля. Температура воздуха за сорок [27]. Дождь вместо снега утром и противная изморось к вечеру вместо снежной пороши. Маркус бежит рядом — его тяжёлое дыхание вырывается облачками пара.
— Что за блажь бежать так быстро? — пыхтит он. — Это же не Олимпийские игры. К тому же дождь!
— А дождь тут при чём?
— А при том, что потеряешь контроль, поскользнёшься и костей не соберёшь. Вон сколько мокрого снега кругом!
— Ну я же не автомобиль, чтобы терять контроль!
Лев шлёпает по грязной луже, забрызгивая Маркуса, и улыбается, слыша ругательства брата. Годы поглощения фаст-фуда и бесконечное корпение над сводами законов в юридическом колледже дают себя знать: хотя Маркуса и нельзя назвать обрюзгшим, его спортивная форма, как говорится, оставляет желать.
— Клянусь, если ты ещё раз меня так обсвинячишь, это наш с тобой последний совместный забег! Позвоню копам, пусть они за тобой бегают, это у них получается отменно!