Конечно, он помнил. Он всегда доверял ей, своей Ваноцце, своей распустившейся пьяной розе, больше, чем кому бы то ни было. Но сейчас его иссохшая рука с по-старчески костлявыми пальцами до боли стиснула ее кисть, легшую ему на грудь. Паук заворочался под тонким батистом ночной сорочки, зашуршал холодными лапками. Он тоже помнил.
— Ты правда думаешь, что Хуана убил наш сын? — хрипло спросил Родриго, глядя на Ваноццу запавшими глазами в черных кругах. Та, не пытаясь высвободить схваченную им руку, накрыла другой ладонью его пергаментно-белую щеку.
— Сын. Или дочь. Или никто из них. У тебя много врагов, Родриго, их становится все больше с каждым днем. И хуже всего, что их больше, чем ты можешь даже представить. Взгляни, что происходит. Тот рыбак, что видел, как убивали Хуана — кого он описал, всадника с золотыми шпорами? Да, это мог быть Чезаре или Хофре. А подбить их на это могла и наша Лукреция. Любой из них на это способен, Хофре меньше других, но Хуан очень жестоко и долго оскорблял его, этого достаточно, чтобы пробудить Борджиа даже в Хофре. Только подумай, Родриго, подумай как следует. Кто мог подстроить так, чтобы ты заподозрил в братоубийстве собственных детей? Кому нужно разобщить, расшатать устои нашей семьи? Кому выгодно, чтобы мы рассорились, ослабились и пали? Потому что именно это произойдет, Родриго, если мы перестанем верить друг другу и начнем верить другим, тем, кто не наша семья.
Родриго напряженно слушал ее, не отрывая от ее спокойного лица воспаленного взгляда. Потом перевернул ее запястье, которое все еще держал в руке, и поцеловал сухими губами.
Паук снова заскреб лапками по его впалой груди. И внезапно Родриго обуяла злость. Черная, лютая злоба — та, которая, должно быть, охватывала Чезаре, когда он… что бы он ни делал под ее властью.
— Это все он, — с ненавистью прошептал Родриго, сжав фигурку, лежавшую у него на груди. Фигурка висела на шнуре, обхватывавшем его шею так, чтобы не могла случайно соскользнуть через голову. Снять паука можно было, лишь разрезав шнур — или отрубив голову его хозяину. И сейчас Родриго был готов и на то, и на другое. — Это все он! Проклятая, дьявольская тварь! Почему он мне ничего не сказал?! Почему не предупредил, ведь я мог бы…
— Да, ты мог бы, — Ваноцца повысила голос, выпрямилась, ее карие глаза распахнулись, и в них сверкнул огонь, которого никто не видел уже много лет. — Ты мог лучше изучить своих детей, ты мог предвидеть замыслы тайных врагов. И тогда паук помог бы тебе обуздать и тех, и других. Но ты не сделал этого! Ты расслабился, Родриго, разомлел в объятиях своей шлюхи. Так что вини себя, вини меня, вини, если уж так хочешь, Чезаре, но не смей винить его, потому что он создал тебя, создал всех нас. И ты лучше всех это знаешь.
Если бы кто-то мог подслушать их разговор, он решил бы, что последние слова Ваноццы были о Боге. Родриго и сам так решил на мгновенье — и только потом, увидев, куда она смотрит, понял. Она говорила о пауке. О ледяном серебристом металле, который впитывал свет, как песок впитывает кровь. Этот металл и сделанные из него странные предметы привели Борджиа на вершину, они привели Родриго в эту постель, чуть не ставшую его смертным одром. Он мог противиться этому, мог ненавидеть это, но так было.
— Не смей никогда отказываться от него, — проговорила Ваноцца. — Не смей обвинять его. Не отвергай его. Вспомни, к чему это привело нашего сына Хуана.
Потом она встала, поцеловала Родриго в лоб, поправило одеяло и, прежде чем уйти, сказала, что позовет к нему Джулию Фарнезе.
Глава 7
1499 ГОД
— Ну и? Что она сказала? — нетерпеливо крикнул Чезаре, не дожидаясь, пока гонец подскачет вплотную.
Оливер да Фермо что-то пробубнил на скаку, с трудом заставил разгоряченного коня перейти на шаг. Самый молодой из кондотьеров Чезаре, он чаще других исполнял роль посланника в начале переговоров, всякий раз при этом рискуя собственной головой. Чезаре пытался польстить ему столь ответственными поручениями, но Фермо выполнял их без особого энтузиазма — как и все юные буйные головы, он куда охотнее согласился бы быть изрубленным на поле брани, чем сброшенным с крепостной стены с петлей на шее, в назидание дерзким захватчикам. Впрочем, спорить он, конечно же, не решался.
— Ну что, что? — жадно повторил Чезаре, подаваясь вперед, когда Фермо спешился и, кисло оглядевшись по сторонам, подошел к нему.
— Она согласна, — ответил он без какой бы то ни было радости. — Говорит, что встретится с вами на середине подъемного моста.
Чезаре с размаху сел на барабан, служивший ему в последние полчаса походным креслом, присвистнул и взглянул на стоящего рядом Мичелотто.
— Слышал? — спросил он, и тот молча кивнул. — Что думаешь?
— Что это ловушка, — коротко ответил Мичелотто.
— Сам знаю, что ловушка. Мне только интересно, в чем именно она заключается.
— Этого вы не узнаете, мессир, пока в нее не попадетесь.
Чезаре хмыкнул.
Папская армия стояла лагерем на расстоянии пушечного выстрела от стен замка Форли, вытянувшись полумесяцем на лугу. Еще несколько дней назад здесь шелестел ветер над короткими пучками свежескошенной травы, и сладко пахло молодым сеном. Сейчас под ногами грязь всех римских дорог мешалась с конским навозом, и крепкий забористый смрад солдатского духа разливался над лугом от замковых стен до самого города, мирно, хотя и настороженно лежавшего позади. Город сдался без боя, приветственно распахнув ворота перед громадной армией Чезаре Борджиа, герцога Валентино. Это был не первый город, где его так привечали, но причину сговорчивости форлийцев Чезаре понял позже, когда наутро после торжественного приема, устроенного в ратуше, под воротами обнаружились головы членов городского совета, завернутые в окровавленный плащ коменданта, командовавшего гарнизоном и сдавшего город без единого выстрела.
Таким стало первое, но не последнее послание от графини Форли, Катерины Риарио-Сфорца.
Как и большинство мелкопоместных тиранов Романьи, она не питала иллюзий относительно любви горожан к своей особе, поэтому, узнав, что папская армия идет на Форли, благоразумно укрылась в своем замке на холме. Она успела завезти припасы, заделать бреши в стене и углубить ров, готовясь к осаде, но все эти хлопоты не отвлекли ее и не умерили ярости. Вырезав предавших ее горожан, она не угомонилась на этом, и весь следующий день со стен Форли доносились залпы, целящие по стенам сдавшегося города. Под этими залпами Чезаре, в глубине души восхищаясь таким темпераментом, лично ездил к стене и пытался вызвать графиню на переговоры, справедливо полагая, что она сочтет ниже своего достоинства беседовать с порученцами. Чезаре даже приоделся для такого случая, натянув поверх легких лат белоснежный камзол и украсив свои густые каштановые волосы щеголеватым беретом. Верный Мичелотто, неизменно ехавший рядом, бормотал в бороду, что ничего глупее и придумать нельзя, но Чезаре хорохорился и храбрился, и все звал и звал гордую графиню, пока, наконец, очередное пушечное ядро не просвистело над самой его головой, ненадолго оглушив и срезав с берета перо. После этого Чезаре внял уговорам Мичелотто, вернулся к своей армии и разбил под стенами замка лагерь, взяв Форли в глубокую осаду.
Следующую неделю он пил, кутил и развлекался беседой со своими кондотьерами и теми из членов городского совета, кому удалось избегнуть мести графини. Всю эту неделю замок с упорством, достойным лучшего применения, продолжал усеивать пушечными ядрами луг, разрушая свежесобранные стога. К концу недели все было усыпано соломой, словно здесь потрудились очень нерадивые жнецы, скосившие траву, но не потрудившиеся ее убрать. Поток ядер стал иссякать, а затем прекратился вовсе. Чезаре не сомневался, что Сфорца оставила пару-тройку ядер напоследок, персонально для его головы, буде он подойдет достаточно близко.
Прошла еще неделя, войска начинали всерьез скучать, и тогда графиня прислала гонца, предлагая встречу парламентеров посреди луга, по одному с каждой стороны. Чезаре отправил Оливера да Фермо, поскольку тот был не только самым юным, но и самым неопытным среди всех его кондотьеров, так что его потеря стала бы вполне восполнимой. В том, что Фермо не вернется живым, Чезаре почти не сомневался. Но Фермо вернулся.
А это значило, что графиня Сфорца затевала что-то действительно скверное.
— Знаешь, что она написала в том письме? — спросил вдруг Чезаре. Мичелотто неожиданному вопросу не удивился, только вопросительно поднял бровь. — Дословно не вспомню, но что-то вроде: «Я надеюсь, что Бог есть, и если это так, то пусть услышит он мои молитвы, и пусть ты сдохнешь, тварь, в самых кошмарных муках, выблевывая свои вонючие кишки на носки твоих сапог». Немного грубовато для обращения к его святейшеству Папе, не находишь?
— Это письмо было в той коробке?
— Да, в коробке, вместе с саваном чумного. Хотела, чтобы мой отец подцепил заразу, передал ее Джулии Фарнезе, та — половине папского двора, с которой спит, а остальные разнесли по всему городу. Об этом госпожа графиня тоже написала в письме в самых доходчивых выражениях.
— К слову, мессир, — оживился молча слушавший до той минуты Фермо. — Я слышал эту историю, но не знаю, что потом случилось с этой коробкой?
— О, да ничего особенного. Ее тотчас сожгли. Того, кто открыл ее, тоже, конечно, сожгли, мы ведь не могли рисковать распространением чумы по Риму. Теперь отец куда тщательнее организовывает предварительную проверку своей корреспонденции, — Чезаре поискал на земле меж своих ног соломинку почище, поднял, отряхнул и принялся рассеянно вертеть между пальцев. — Я все не мог взять в толк, на что она вообще рассчитывала, эта странная Катерина Сфорца. Ведь понятно же, что она не первая, кто пытается отравить Папу, да еще таким неуклюжим способом. Чего она пыталась добиться?
Он замолчал и сунул соломинку в рот. Его глаза, сощуренные в прорезях неизменной маски, неотрывно следили за дымом, поднимающимся из печных труб замка.
— И чего же? — не выдержал Фермо.
Чезаре выплюнул соломинку.
— Ничего. Просто она сумасшедшая стерва, и все, что она вытворяет, это просто из любви к искусству. Фермо, скомандуйте, чтобы просигналили в замок: я согласен.
Мичелотто безмолвно покачал головой. Фермо растерялся.
— Вы даже не созовете совет, мессир? Не спросите мнения ваших кондотьеров?
— А я обязан? — удивился Чезаре.
— Нет, но…
— Брось, Оливер, мы оба знаем, что они скажут. Нечего терять время зря. И так торчим тут уже две недели, так, глядишь, наши швейцарцы скоро выучат итальянский со скуки, и тогда драк в пехоте станет вдвое больше. Сигналь, говорю.
Фермо скорбно вздохнул, поклонился и исчез.
Через несколько минут над линией передовой взвились три знамени: красное, белое, снова красное. На каждом, воздев копыто для сокрушающего удара, угрожающе нагнув голову на толстой шее, переливался золотом бык. Знамена замелькали, заполоскались на ветру. С крепостных стен донесся протяжный звук горна: сигнал увиден и принят.
Чезаре встал, сладко потянулся, хрустнув позвонками.
Окинул свою армию взглядом.
Хороши, до чего же они хороши! Тысяча конников тяжелой пехоты на бронированных боевых конях с обрезанными ушами; полторы тысячи легких всадников, вооруженных мечами и короткими копьями — самая маневренная и стремительная часть папской армии, входящая во вражеский строй с фланга, как кинжал в бок ничего не подозревающего бедняги; три с половиной тысячи пехотинцев, в основном швейцарских наемников, хотя французы, испанцы и немцы среди них тоже попадались. Весь этот разношерстный сброд был просто толпой волосатых смутьянов в безвольных руках бестолочи Хуана, да покоится он с миром. Стоило взять их в железный кулак и встряхнуть хорошенько, дать дело, добычу, напомнить о дисциплине и обуздать пороки — и в распоряжении нового гонфалоньера оказалась сильная, хотя и несколько разнородная армия, перед которой большинство городов раскрывало ворота без боя, сраженные одним ее видом. Особую значительность ей придавал артиллерийский отряд Вито Вителли, состоящий из дюжины мортир и фальконетов, которые, впрочем, нечасто доводилось пускать в ход. На этой войне Чезаре лишний раз убедился, что способность завораживать видом и пускать пыль в глаза внушительной наружностью порой стоит больше, чем истинная сила, стоящая за всей этой мишурой. Вот и графиня Сфорца, судя по всему, наконец прониклась величием папской армии, сделавшей честь Форли в намерении присоединить его к расширяющимся владениям папской области. Вся Романья, говорил Чезаре отец, вручая ему гонфалоньерский жезл, вся Романья от Имолы до Маджони должна лежать у твоих ног к концу следующего года. И когда ты сделаешь это, тогда, сын мой, мы поговорим о Франции. О, мы многое тогда припомним нашим друзьям французам, как и всем прочим друзьям, присылающим нам в подарок чумные саваны.
«Да, отец», — в восторге отвечал Чезаре, и сердце его колотилось, как в двенадцать лет, когда он впервые схватил фигурку быка, серебрящуюся в траве.
Кстати. Фигурка.
Под пристальным взглядом Мичелотто Чезаре встал и скрылся в своей палатке. Достал походный сундучок, в котором хранил золотые монеты и драгоценности на случай, если обстоятельства сложатся против него и придется немедленно спасаться бегством. Побег из-под стражи короля Карла и последующее путешествие босиком за двести лиг слишком хорошо отложились в его памяти. Он оглянулся, удостоверяясь, что в палатке один, и открыл в сундучке потайное дно. Подцепил шнурок, закрутившийся на пальце, поднял быка, мутно блестевшего в полумраке. Лукреция просила, чтобы он не надевал быка слишком часто, чтобы вообще не прикасался к нему сверх особой необходимости. «Что ж, такая необходимость настала, прости, сестренка», — подумал Чезаре и, надев быка на шею, спустил под панцирь. Неведомый металл негромко стукнулся о железо, издав низкий, мягкий, почти неразличимый звук. Густой, словно кровь…
…кровь побежала быстрее по жилам Чезаре. Он вдохнул, не пытаясь замедлить ее бег. Откинул полог и стремительным шагом пошел через лагерь вперед. На пути ему встретился кто-то, что-то ему сказал, но Чезаре не увидел и не услышал. Он шел, чтобы взять для своего отца Форли.
Он дошел до середины луга, когда мост начал медленно опускаться. Солнце стояло над стенами замка, близясь к зениту, и Чезаре, щурясь, уже мог разглядеть желтую пыль, клубившуюся в крепостном рву, опоясывающем замок. Лето выдалось засушливым, большинство колодцев в окрестностях пересохло, и защитникам замка, должно быть, приходилось туго. Но они не поэтому сдаются, думал Чезаре, выбивая подошвами пыль из сухой земли. Они бы скорее предпочли умереть там и съесть своих мертвецов, обстреливая недостижимый для их пушек вражеский лагерь до тех пор, пока у них не кончатся ядра. Чезаре зорко поглядывал на бойницы, стараясь вовремя заметить вспышку, чтобы упасть наземь прежде, чем припасенное для такого случая ядро снесет ему голову. Но все было тихо, только раскаленный воздух мутнел и дрожал над нагретыми солнцем камнями. Чего же ты хочешь, Катерина Сфорца? Ведь не мести же за твоего непутевого кузена Джованни, отвергнутого Лукрецией — нет, ты слишком сильная и гордая, и наверняка презираешь его не меньше других, а то и больше, ведь он опозорил твое имя. Все теперь смеются, заслышав имя Сфорца. И это злит тебя, верно? Просто-таки бесит, так, что темнеет в глазах.
И что ты должна теперь сделать, чтобы имя Сфорца стало вызывать не презрительный смех, а трепет? Убить Чезаре Борджиа? Или…
Время вышло: нога Чезаре ступила на бревна подъемного моста. Доски хрустнули под кованым каблуком, подались и заскрипели. Рассохшиеся от времени, такие же старые, как побитое ржавчиной железо, которым была облицована внешняя сторона ворот. Эта жалкая преграда не выдержала бы и пяти ударов тараном, но, пока в гарнизоне замка оставались ядра, подобраться к воротам невозможно. Вернее, не то чтобы невозможно, но Чезаре не хотел пускать своих людей на пушечное мясо. Даже швейцарцев. Это бы испортило блестящую репутацию его армии, бравшей города без потерь, что, в свою очередь, позволяло брать без боя все новые и новые города…