Прислушиваюсь, потом встаю с кровати — медленно, чтоб не стонали пружины. На цыпочках подхожу к шкафу, оглядываюсь в полумрак — Наташа спиной ко мне. Беру рисунки, подхожу к окну, нахожу тот, на котором ваза, щурюсь на него с призрачной надеждой, что теперь-то она выглядит по-другому. Но ничего не изменилось. Я возвращаюсь к шкафу, кладу два рисунка на место, потом отступаю на шаг и, помедлив, осторожно надрываю лист, не сводя глаз с вазы. Бумага рвется с тихим невесомым звуком и… ваза поблескивает в полумраке, и в этом блеске мне чудится беззвучный смех — смех над моей глупостью.
— Ну, как, проверила?!
Я вздрагиваю и поворачиваюсь. Наташа лежит, чуть приподнявшись на локте, но по-прежнему спиной ко мне, не смотрит на меня, а в ее голосе обида и холодная злость.
— Все-таки не можешь поверить мне, да? Проверяешь.
— Не тебя. Себя.
— Ну, и как успехи?!
— Убедилась, что все в порядке. Извини, что обидела, но и ты должна меня понять.
Она встает, шлепая босыми ногами по полу подходит к двери и включает свет. Лицо у нее напряженное, губы плотно сжаты. Она уходит на кухню и через минуту возвращается с двумя стаканами, наполовину наполненными прозрачной жидкостью. Один протягивает мне.
— Выпьем?
— Не вижу повода.
— А я выпью, — она вышвыривает содержимое одного из стаканов себе в рот, ставит оба на тумбочку, ложится в постель и отворачивается. — Лисы всегда видят вокруг только лис, так надежней.
— Наташа, послушай…
— Да нет, ты права. Все правильно. Теперь недомолвок не осталось. Только это… было больно.
Я молча бросаю рисунок на шкаф, выключаю свет и забираюсь в постель. Чувствую себя бессердечной сволочью. Но что, спрашивается, я должна была делать?
— А ты не расстраивайся, — вдруг произносит Наташа в темноте. — Так оно и лучше. Все пройдет, это детство. Мне давно пора повзрослеть. Зато теперь все действительно может пойти хорошо.
Я ничего не отвечаю, а засыпаю только через час. На этот раз снятся какие-то сны. Не помню, какие.
На следующее утро просыпаемся поздно, особенно я — открываю глаза, когда Наташа уже, спотыкаясь, сонно плетется в ванную. На потолке шевелятся длинные тени, с улицы через распахнутую форточку легкий запах сирени. Хоть и не помню, но… фиолетовая, наверняка фиолетовая — не белая. Стаканов на тумбочке уже нет. Рисунки, в том числе и порванный, лежат на шкафчике, тут же издевательски поблескивает гранеными боками синяя ваза. В кошельке время — полодиннадцатого… сквозь шум воды из ванной летит песенка — весело, фальшиво и неразборчиво… Все пройдет… Дай-то бог.
Смотрю в окно. Южный ветер, сквозь волнующуюся листу яркое солнце — по такой погоде гулять… ладно. На телефоне сообщение: «У меня все хорошо, как у тебя, Макс». Быстро нажимаю кнопки: «Все хорошо, привет Эдгару». Да, все хорошо, более чем… но почему тревожно? Проверено, но почему тревожно?.. Лисы видят только лис?..
Шлепаю тапочками по коридору. Наташа возится с замком — тугой крючок — как-нибудь можно и не открыть, скрежет, сквозь дверь продолжается песенка — даже, когда дверь открывается: «Отпусти в табун гнедого коня, в небе месяц молодой, а в полях… Доброе утро! Ты в курсе — шампунь кончается, надо купить…» Глаза веселые, мокрые волосы из-под полотенца, шлепает мимо и на кухню. Ледяная вода смывает остатки снов, но не тревогу. Верю, но почему тревожно. Выхожу из ванной, а на кухне в сковородке уже ворчит — попыхивает незагорелый пухлый омлет, прикрытый рубленой зеленью, туда бы еще сочные полумесяцы помидоров, ан еще не по карману, рано… Наташа над приоткрытой дверцей духовки сушит волосы — фена нет. Из приемника музыка — уже становится привычной. И за завтраком — ни слова о том, что было ночью. Но то и дело поглядывает искоса, вопросительно — верю ли теперь? Хочется сделать что-то, чтобы поняла — верю. Но верю ли?
После завтрака, спросив у меня разрешения, Наташа снова начинает работать, а я снова не сажусь за письма — наблюдаю. На этот раз она располагается на балконе и рисует зеленодольский пейзаж — дома, деревья, видную отсюда реку. Я наблюдаю — не складываются ли из карандашных штрихов люди, но нет, только город, а если и есть где-то люди, то мне их не видно. Взгляд у Наташи уже не растерянный, работает увлеченней, чем вчера, но по лицу то и дело пробегает скука. Не то, не то…
Сегодня время идет быстрее. Скоро рисунок у меня. Очень красиво, светит солнце и чувствуется весеннее тепло, и южный ветер, и ленивое движение реки и, кажется, рваные мелкие облака летят стремительно… красиво, но вместе с красотой приходит уверенность, что в этой нарисованной Наташей части города вот-вот, совсем недавно, произошло убийство и не одно. Наташа чертыхается и садится рисовать заново. Следующий рисунок не вызывает таких мрачных ассоциаций, но теперь кажется, что в этом городе живут сплошь плохие, лживые, завистливые и сварливые люди. А пока я рассматриваю это творение, Наташа принимается за третий вариант, и получается он лучше первых двух, но кажется каким-то безжизненным и незаконченным.
— Во всяком случае, уже можно сказать, что ты делаешь успехи, — я собираю рисунки и встаю с балконного порога, собираясь отнести их в комнату. Наташа смотрит сердито.
— Да уж… успехи. Конечно… я думаю… мне кажется, что мне намного лучше теперь, но этого ведь все равно не понять, пока я… — она замолкает и, отвернувшись, начинает собирать свои рисовальные принадлежности. Несмотря ни на что она чувствует, что я все еще не могу поверить ей до конца. Хочет спросить, что еще мне нужно, но не спросит, я знаю. Впрочем, я все равно не смогу дать ответа. Неопределенное, непонятное, и если попытаться вложить это в слова, оно испарится из них бесследно… пустые слова, мертвые метафоры… Бумаги на столике тянут, манят… нужно работать, ведь я уже так близко, мне кажется, что я уже почти пришла…
Язык-то ведь — это не так уж просто, это живое существо, очень мудрое, очень восприимчивое и иногда даже очень опасное…
— Уже как тренировки получаются, да? — смеется Наташа, заходя вслед за мной в комнату. — Только я уж не знаю, на чем еще тренироваться, что еще нарисовать? Какие-то вымученные темы получаются… да и не больно убедительные — и для меня, и для тебя.
— А какие были бы убедительными?
Наташа быстро вскидывает на меня глаза.
— Ты знаешь. Но это… — она безнадежно машет рукой. — Может, нарисовать этот диван?.. Нет уж, я даже, кажется, догадываюсь, каким он получится.
Она садится в кресло и начинает крутить ручку настройки приемника, а я стою. Думаю. Два дня — это, конечно же, не срок. Хотя, по сравнению с прошедшим месяцем, это все равно, что два года. Нужно, чтобы таких дней было больше, нужно, чтобы Наташа продолжала «лечиться», продолжала работать над собой, а для этого, помимо всего прочего, нужно доверие — абсолютное. И я знаю, как это доверие создать — мысль появилась еще когда Наташа заканчивала третий рисунок, и теперь прыгает в мозгу, как назойливый воробей. Но это опасно, чертовски опасно для нас обеих. Стоит ли того доверие? Я думаю, отвернувшись от Наташи, чтобы она не видела моего лица. Вот уж, как выражался в свое время Вовка-Черный Санитар, из огня да на кухню, где тебе раскаленную кочергу сунут в… ладно. Если уж идти, так до конца. Я деловито оглядываю комнату.
— Где мне лучше сесть?
— В смысле? — она смотрит недоуменно. Я ладонями рисую в воздухе квадрат.
— В том самом. Давай, пока солнце хорошее.
— Что?! — она медленно поднимается, уже поняв, потрясенная, глубоко шокированная. — Вита, ты… ты с ума сошла?!!
— Давным-давно. А что, для тебя это новость? Давай, пошевеливайся, пока я не струсила окончательно!
— Ты понимаешь, что ты…
— Прекрасно понимаю, иначе не предложила бы.
Ее глаза суживаются, и в щелках между веками разгорается злость.
— Еще одна проверка?! А тебе еще не…
— Тренировка, душа моя! Лучшая тренировка, чем ты могла себе представить. Или эта дурацкая ваза тебя больше привлекает?! Я думаю, нет.
— Два дня, — бормочет Наташа растерянно. — Это не срок. Я даже не… мне нужно больше времени… у нас ведь есть время, чтобы…
— Я не знаю, есть ли у нас время. Я не знаю, сколько еще его у нас будет. Зато знаю, что удержаться на позициях труднее, чем захватить их.
— А вдруг… а вдруг я сделаю что-нибудь?
— А ты не делай.
Она начинает быстро ходить по комнате, качая головой и что-то бормоча, потом резко останавливается, словно налетев на невидимую стену.
— Я ценю, но это слишком! Я на это не пойду! А ты точно сошла с ума! — Наташа для большей убедительности тычет в мою сторону сразу двумя указательными пальцами. — Совершенно!
— Голуба, ты нужна мне как художник, а не психиатр. Давай, давай, Тициан, не томи девушку! Как говорили древние, кончай базар — гони товар! Так что бери орудие производства и начинай производить.
Но теперь все намного труднее. Потому что наблюдаю не только за ней, но и за собой. Лишаюсь ли я чего-то? А может напротив, приобретаю? Удерживаю на губах отвлеченную улыбку, о которой попросила Наташа, стискивая при этом зубы, чтоб не стучали, и плотно прижимаю ладони к согнутой ноге, чтобы Наташа не видела, как дрожат пальцы. Страшно? Не совсем то. Мое состояние можно выразить добрым десятком длиннющих сложных предложений — ощущения такие, что им никак не вместиться в это простенькое определение. Это можно высказать только на языке тех же ощущений… эмоций…язык… письма… Выискиваю внутри себя чужое присутствие и в то же время стараюсь найти это присутствие и в Наташе — присутствие другой Наташи. Но пока не видно. Ее лицо страшно напряжено — перекошено от напряжения так, словно она откусила здоровенный кусок лимона и теперь никак не решится его разжевать, и, откровенно говоря, смотреть на нее жутковато. Но все это лицо той самой Наташи, которая накануне говорила о любви и о славном дне и желала мне спокойной ночи. Господи, быстрее бы все это кончилось! А ты держись — если сможешь нарисовать меня, то сможешь и других, и может быть, тогда все пойдет как надо.
Долго… Самая длинная картина… или время сейчас идет по-другому… идет ли?..
Наташа роняет карандаш. Только что он был частью ее руки, словно живой, из плоти, и тут вдруг снова превратился в обычный карандаш и выскальзывает из пальцев, будто отломавшись от них, как высохший черешок листа, ненужный, забытый. Несколько секунд она смотрит на свой рисунок, потом, слегка улыбнувшись, опускается на пол рядом с импровизированным мольбертом из стула и доски и, склонившись, закрывает лицо ладонями, и, будто этих ладоней мало, сверху из развалившейся прически наползают еще медные пряди волос.
— Что?! Все?! — панически спрашиваю я и так же панически роюсь в себе — чего не хватает, что пропало,
что вытащили
но разве так сразу поймешь? В глаза не смотрела… и что?! А что ей у меня забирать-то? Я, конечно, далеко не ангел, но… А ведь она говорила… тогда в Волгограде шел снег… давно, очень давно…
Если б мне довелось нарисовать тебя, ты получилась бы со множеством лиц… ты вообще состояла бы из одних чужих лиц… и со своим лицом внутри. Ты хорошо умеешь носить чужие лица, правда? Как и сейчас. Притворство и ложь — твои пороки! Притворство и ложь…
Я пытаюсь выскочить из кресла, но это у меня почему-то не получается, и я только и делаю, что принимаюсь уныло, даже как-то замогильно бубнить, закатывая в этот бубнеж рвущиеся наружу истеричные вопли:
— Давай, я посмотрю, давай ее сюда — я посмотрю, что получилось, давай, я гляну, давай ее сюда…
Наташино лицо, мокрое и блестящее от пота, выныривает из волос и ладоней, и она скрипуче говорит:
— Я очень довольна…
— …я посмотрю, давай ее сюда…
— … этой работой.
Она снимает лист с доски и несет его ко мне, как-то очень медленно, и за это время я успеваю многое себе представить на этом листе — либо я там такая, как она тогда сказала, либо… я увижу какого-то маньяка с моим лицом, с перекошенными губами и лисьими глазами, убийцу, только-только отмывшего руки, смакующего в памяти, как… Лист опускается ко мне, и я застываю. Контраст с тем, что я успела себе представить, настолько велик, что больше минуты я не могу произнести не слова, только беззвучно шевелю губами, и лишь потом появляется звук:
— Кто это?
— Ты, конечно. Разве не узнаешь? — в ее голосе проскальзывает легкая обида.
И правда, у девушки на рисунке мое лицо, мои волосы, шея, плечи, руки и кольца на пальцах тоже мои. И, хотя я и сидела в этот раз по-другому, поза у нарисованного человека тоже моя — ладони сложены и прижаты к левой щеке и голова чуть склонена влево — я так делаю иногда, когда над чем-то глубоко задумываюсь, сидя за столом. Но на этом сходство заканчивается. На рисунке не я. На рисунке улыбчивый озорной ангел из мира, никогда не ведавшего зла, — ангел, не знающий ни лжи, ни притворства, ни ненависти, ни крови, ни тщеславия, — странное чистое неземное существо, которое словно светится изнутри и несет в себе только любовь и покой. Мне кажется, что я держу в руках икону, и вспоминать свой недавний страх стыдно до рези в глазах.
— Разве она не хороша? — произносит Наташа удовлетворенно. — Я еще никогда не рисовала ничего лучше. Даже не знаю, смогу ли еще когда-нибудь…
— Но как же ты смогла… как у тебя получилось… так быстро, без всякого перехода, после всех тех картин?..
Она улыбается — слегка удивленно, словно вопрос ей кажется странным, даже нелепым.
— Ты мой друг.
Я молчу, продолжая смотреть на картину. На картине действительно не я — на картине Наташино отношение ко мне. Я не знаю, что сказать. И слова, и картина ошеломляют, и, казалось бы, теперь все должно бы быть ясно, но для меня все запутывается еще больше, потому что становится слишком открытым, а абсолютная открытость у меня всегда вызывает наибольшие подозрения… Ох, паранойя? Девушка на рисунке улыбается мне моими губами — уж ей-то все известно… Я молчу и, наверное, делаю это слишком долго, потому что лицо Наташи начинает меняться, и я поспешно говорю:
— Значит, получается, что рисуя не своим обычным способом, ты рисуешь не то, что видишь, а только то, что думаешь и чувствуешь?
— Не знаю, я пока еще не разобралась, — Наташа встает и потягивается, не глядя на меня. — Я еще… Ну, во всяком случае, в этот раз я не нарисовала ничего плохого, правда? Пойду сполоснусь, а то вся взмокла, пока работала. Жарко сегодня, да?
Не дожидаясь ответа, она уходит в ванную, и вскоре до меня доносится шум воды. Я откладываю картину в сторону, закрываю глаза, и наново воспоминания — все три дня, до секунды — воспоминания много быстрее времени. Было много хорошего, много тепла… Но почему же тогда мне все равно в этом тепле чувствуется промозглый холод и сквозь свет просачивается тьма? «Вита, — говорю я себе, — увидь солнце, постарайся принять, что это действительно солнце». Но в солнце видится луна, мутная и недобрая, она смотрит на нас и видит… Как уберечься, как не отдать эти дни, не отдать ее и себя, как остаться под солнцем? В ванной шумит вода… Ты принимаешь душ или снова смотришь на себя в зеркало, ищешь какие-то ответы в своем странном мире? Не буду спрашивать, не буду прислушиваться, хочу верить тебе… хочу надеяться, что все еще может быть хорошо.
— Никогда не думала, что меня занесет в такую глубь! Да еще в Татарстан! — сказала Наташа, покачивая пакетом. Вита, которая по дороге сорвала одуванчик и теперь рассеянно общипывала его, пожала плечами.
— О таком никогда не думаешь. Может, немного отдохнем? Ходим уже часа три — для Зеленодольска, по-моему, это более чем достаточно. Мы уже исходили его вдоль и поперек. Конечно, если желаешь, можем еще прогуляться в Волжск — до него отсюда полчаса бодрой ходьбы.
— Вит, не ворчи! Сколько взаперти сидели, наконец-то погулять вышли — не по магазинам, а просто… Я хотела посмотреть город…
— Лично я уже обсмотрелась! — Вита сунула руки поглубже в карманы плаща и потерла подбородком плечо. Наташа покосилась на нее и слегка улыбнулась.