Посидели мы с ребятами ещё немного, как раз перерыв устроили небольшой, решили покурить выйти, стоим, ребята мои впечатлениями обмениваются, я с ними немного постоял, решил в зал вернуться. Сел за стол, плеснул себе водки, только заглотил, посыльный влетает с телефонограммой из штаба. Приказ Главкома- с пленными нашими делать что хотим, но не отпускать. Хоть в лагерь сдать, хоть к стенке поставить. Тут опять наши вернулись, давай опять мы спиртным накачиваться. Поддали хорошо. И решил я ребят порадовать своих, ведь каждый день под смертью ходят. Вспомнилось тут, как я к Севе в Испании в гости ездил, поднялся и говорю;
— Друзья мои, мы все здесь собрались, чтобы отметить праздник. Первый наш Новый год. Но какой же праздник без дам?
Все смотрят на меня и не понимают, а я ординарца поманил и командую ему громко: пленных женщин сюда, всех. Детей- в лагерь.
Тут господа офицеры мои сразу повеселели, заулыбались, сразу посуда наша зазвенела, ребята стали до кондиции себя доводить срочно. Минут десять прошло, дверь в наш офицерский зал распахнулась, вталкивают к нам японочек. Те в кучу сгрудились, плачут, видно, солдатики их по дороге успели пощупать малость. А ребята мои собрались толпой и рассматривают их. Выбирают. Нас то, офицеров-лётчиков почти двести человек, а их- всего двадцать шесть, да двоих детишек оставили в казарме. Я сижу, любуюсь на картинку, тут офицерики мои пошептались, помитинговали, потом политуполномоченный ко мне подходит:
— Господин майор, офицеры нашего соединения единодушно постановили предоставить вам право выбрать себе первому.
Тут то я и понял, что несмотря на всё моё нежелание придётся и мне выбирать, а то не поймут меня геноссе. Поднялся я, стакан водки полный заглотил для храбрости, закусил кусочком сала, сразу кураж какой то напал, и к дамочкам нашим. А те ещё больше плачут, прямо захлёбываются. Смотрю я на них, думаю, кого выбрать, а Ююкин мне шепчет на ухо: "Это ещё не всё, командир, мы решили тебе на всю ночь девицу отдать. В единоличное пользование." Меня внутри так всё и перевернуло, но виду не показываю, что противно мне… Не этого мне хотелось. Прошёлся я разок, смотрю на них, вдруг вижу, молоденькая совсем стоит, ну, лет может, шестнадцать ей, семнадцать от силы. И личико такое, европейскому вкусу соответствует вполне. Я на неё пальцем и указал. Выдернули девочку из толпы и ко мне приволокли, а она кричит в голос, вырывается, и чего то это меня вдруг как завело, никогда себя таким не видел. Взял я её за руку, к столу подтащил, на стул рядом пихнул и наливаю здоровенный стакан коньяку. Показываю пальцем, мол пей. Та головой крутит, в отказ! Да как она, тварь недоразвитая, посмела, думаю?! Взял, прямо рукой ей рот разжал и залил силой, у неё глаза на лоб, всё горит во рту видно, запихал следом гвардейского пыжа русского, чтоб закусила, а сзади уже визг несётся — там во всю делёжка идёт. Но я на это внимание перестал уже обращать, ординарца опять свистнул, велел ему ко мне в домик принести ещё коньяку, закуски… Наливаю по второму кругу, у подруги моей глаза совсем круглые стали, вижу начинает коньяк действовать потихоньку, я свой поднял, ей второй толкнул, на этот раз не сопротивлялась, сама выпила и кусок рыбы с блюда ручонкой своей прозрачной цап, и жуёт, на меня глазками из под чёлки сверкает. Ну, махнул я свою порцию, гляжу, у девицы уже всё, поплыла. Я поднялся, её на плечо закинул и в квартиру свою военную, домик командирский. Хорошо, ординарец мой догадался сверху тулуп накинуть на меня и ношу мою, какраульные тулупы сами знаете- немаленькие… Добрался я до дома, девицу на кровать скинул, сам пошёл умылся. Чуть полегче мне стало. Вернулся в комнату. А та уже тоже сидит на койке и видно, что ничего не соображает, раскачивается только, ещё бы- пол-литра коньяка шустовского в неё закачали. Потянул я за завязки, кимоно с неё стащил- ноль эмоций, подогретый труп, одним словом. Сидит и что-то по своему бормочет, потом плюх, и вырубилась. Накрыл я её одеялом, посмотрел вокруг, вроде ничего такого опасного колюще-режуще-стреляющего не наблюдается, скинул мундир и в постель полез, а как подушки башкой коснулся, тут же и сам вырубился, моментально… Мои ребята сутки веселились без перерыва, развлекались на всю катушку, кроме моего подарка всех японок опробовали, а после их солдатикам отдали, они тоже ведь люди… Что потом с женщинами стало, меня уже не волновало. У меня своя проблема появилась, личного характера… Я утром проснулся — лежит моя девица рядом, молча слёзы из глаз льются, губы дрожат, но смирно лежит, не трепыхается, и так меня вдруг за душу взяло, что приподнялся я на локте и нежно так её по щеке бархатной погладил и поцеловал. Она вдруг меня обняла и, ну в общем, сами понимаете. Всё у нас тут и случилось… Я хоть и не мальчик, но такого у меня в жизни не было, тот роман с Серовой вообще, молчу. Чувствую, запала мне эта девочка в сердце. И я ей тоже. Не объяснить просто словами это, но понимаем, что для обоих всё что произошло между нами- не просто так… И имя у неё красивое, Анаи. Я её Анной звал. Звал… Она меня ждала с вылетов, всегда встречала в дверях, полюбил я её. На самом деле ей уже почти двадцать было, японки, они долго детьми выглядят… В марте она мне сказала, что беременна. Ребёнок у нас будет. Такая счастливая была… Я в политотдел пошёл. Велел нашему партийному боссу мне разрешение на брак оформить, тот ко мне вечером пришёл, давай мне объяснять, мол, что ты дурак делаешь? Не посмотрят, что ты герой, сразу оба в лагерь пойдёте, конец жизни твоей, одумайся! Ты же молодой ещё! Не хочешь ребёнка бросать- живи с ней, помогай, но пойми, что нельзя тебе этого делать, погубишь всех… Долго он меня так уговаривал, объяснял, я уже под конец колебаться начал, может, действительно, так и сделать?… Утром я на вылет пошёл, а когда вернулся- не было её уже. Она целый пузырёк снотворного выпила… Где только нашла?… Спасти не удалось…
Подполковник Всеволод Соколов
…- Потерпи миленький, потерпи…
Где я? Что со мной? Почему темно?
Хриплый голос над головой:
— Если самолета не будет через двадцать минут, через двадцать пять Вы, капитан, — подпоручик! Ну, как он?
Я? Замечательно, мать вашу. Если есть океан боли, то я в нем плаваю. Что ж так в горле-то жжет? Воды попросить?
— Оуы…
Хриплый голос:
— Что с ним?
И сразу же, следом другой:
— Морфий, живо! Шок снимите!
Океан боли сменяется какой-то черной волной…
… Почему все гудит и трясется? Где я? Что со мной? Почему темно?
— Оуы…
— Пить хотите, господин подполковник? Сейчас попробуем…
Во рту кисло-сладкий вкус. Спасибо, вкусно…
— Морс клюквенный с сухим вином — это в воздухе первое дело. Еще хотите?
Пытаюсь мотнуть головой. Мир взрывается оглушительной вспышкой боли.
— В-в-в-в!..
— Мосейчук, морфий!..
…- Подполковник Соколов, латный дружинник. Проникающее ранение верхней трети левого бедра, множественные ожоги третей степени тяжести. Значительная кровопотеря, последние два дня находился на постоянных инъекциях морфия.
Тоненький женский голосок вдруг всхлипывает:
— Ой, у него же лица нет!..
Как это нет лица? А что ж у меня тогда?
Темнота, боль…
… Яркий, режущий свет. Белое пятно, колышется передо мной:
— Ну-с, голубчик, Вы меня слышите? Если да, прикройте глаза.
Белое пятно исчезает.
— Очень хорошо. — И после паузы, — Кровь и вторая операционная, срочно!
Видимо, он пытается говорить тише, но голос его гремит, как набатный колокол. Меня куда-то везут. Потом я плыву, качаясь на волнах… Боль… Боль… Боль…
… Пивень возвращает мне мой портсигар. Я уже собираюсь взять папиросу, когда кто-то трогает меня за плечо. Оборачиваюсь. Рядом, на месте наводчика, сидит Волохов. Без кожи. Ярко алой рукой он показывает вперед. Смотрю туда. Боже мой! Там зенитка, проклятый "тип 88". Волохов наводит орудие, но ствол зенитки уже повернут в нашу сторону. Кой черт?! Это не "тип 88", у того калибр 75 мм, а в это жерло мы сейчас въедем! Вправо, вправо! Огонь, почему все горит?! А-а-а!..
…- Соратник, будь человеком, дай поспать, а?
Что? Где это я, а?
— Э, э о я?
— А, в госпитале, — голос незнакомый, но приятный. Немного глуховатый и хриплый, но глубокий. В госпитале, так-так. А госпиталь-то где?
— Хохитай э?
— Где госпиталь, говоришь? В Москве. Это госпиталь для тяжелых.
— Э?
— Для тяжелых. Ну, мы ж тяжелораненые. Вот меня, например, с Кавказа привезли, вон летчик рядом — из Маньчжурии и вот еще бригад-иерарх — тоже с Дальнего. — Голос кашляет, потом я слышу, как чиркает спичка. — Курить хочешь?
— У!
— Сейчас, сейчас, — возня, чирканье спички. Потом мне вставляют в рот зажженную папиросу. Затягиваюсь.
— Гху, гху, гху! — эк, горло-то дерет. Что это?
— Что, господин подполковник, не привычны к "Беломору"? — короткий смешок.
М-да, к «Беломору» я, действительно, не привычен. Так у меня ж в комбинезоне «Элита» лежит!
— Хозьми «Элиту», х комхинезоне, х прагом кармане!
— Где? — смешок чуть дольше, — Эх, соратник, где ж твой комбинезон?…
Как это где? А на мне что? Да, помню, госпиталь…
— Ты кто?
— Я-то? — снова короткий смешок, — Я, соратник, из простых буду. Унтер я. Снайпер. А ты стал быть танкист?
— Латный дружинник.
— Угу. То-то я и смотрю, что на своих двоих так не обгоришь… Справа от тебя летчик лежит. Поручик. Тихий он. Без ног. А напротив — бригад-иерарх. Этот из стариков будет. Как и я. Мы, соратник, еще в Первую войну начинали. В партизанском отряде Анненкова. — В голосе звучит явственная гордость. — Доводилось слышать?
— Доводилось, — слава Богу, кажется, губы начинают слушаться, — доводилось. Это, соратник, не он ли командует дружинной дивизией "Князь Пожарский"?
— Он, он самый и есть. Борис Владимирович…
— Еще очень любит, чтоб одеты все были с иголочки, а?
— Верно, он такой. А ты-то, соратник, откуда знаешь? Встречал что ль?
— Доводилось. Иногда знаешь, старина, бывают такие чудеса, что комдив к командиру полка приезжает.
— И что? — голос становится заинтересованным. Ах, черт, как жаль, что глаза у меня прикрыты марлей бинтов. Еле-еле свет различаю, а человека уже не могу.
— Ну, давай знакомится, унтер. Подполковник Соколов Всеволод Львович. Командир латного полка дружинной дивизии "Князь Пожарский".
Поперхнувшись, унтер-офицер долго молчит. Папироса успевает догореть у меня во рту и загаснуть. Наконец он рубит по-военному:
— Унтер-офицер Ихоллайнен. 3-й отдельный финский снайперский батальон. — и после короткой паузы, — Господин подполковник, а как там? Ну, Борис Владимирович и вообще?…
Его голос расплывается, и опять я проваливаюсь куда-то во тьму, где меня ждут Пивень, Волохов, Куманин и огромное, похожее на железнодорожный тоннель, дуло японской зенитки…
…- Сева, Сева, Севочка! Милый, как ты?! Доктор, почему он молчит?!
Люба? Кто ж это догадался женщину в госпиталь пропустить?
— Любовь Анатольевна, Вы, пожалуйста, не волнуйтесь. — Старческий, чуть надтреснутый голос ласкает и успокаивает. — Ему просто еще трудно говорить…
— Мне не трудно, — а голос, действительно, не совсем мой, — Здравствуй, милая.
— Как ты здесь? Тебе плохо? Что у тебя болит? Что-нибудь принести?
Вот в этом она вся. Если я в госпитале, то, очевидно, мне не слишком хорошо. Что у меня болит? Откуда я знаю? Все у меня болит! Принести? Что принести? Хотя…
— Любаш, если можно, папиросы. «Элита» или «Москва». Первое — лучше.
— Принесла, принесла. Вот еще апельсины, итальянские. И ландрин, как ты любишь.
Потрясающе! Итальянские апельсины! Лучше бы коньяку догадалась принести. Или, еще лучше, вместе с апельсинами…
— Люба, как дети?
— Хорошо. Аришка придет в следующий раз со мной. Сева — в корпусе. Он — только в субботу. Как ты себя чувствуешь?
— Нормально (Х-ха!), нормально. Все очень хорошо!
— А я так испугалась, когда сначала позвонили, а потом от Пал Андреича Кольцова офицер пришел. Сказал, что ты в госпитале, в тяжелом состоянии… — Всхлип, и вдруг оглушающая боль, точно надели на грудь раскаленное кольцо. — Как ты мог всех нас так напугать?!
У меня не выходит даже застонать. Сознание постепенно покидает меня, и последнее, что я слышу, это все тот же старческий, чуть надтреснутый голос:
— Любовь Анатольевна, что Вы делаете?! Его нельзя обнимать!..
-
… Два месяца, я провожу где-то на границе между жизнью и смертью. Они остаются короткими всплесками яви и долгими, страшными омутами беспамятства. За это время мне латают бедро, подживляют сгоревшую спину, чинят лицо…
— …Ну-с, голубчик, а теперь снимем бинт.
Больно. Не так, как было раньше, но все равно больно. Непроизвольно дергаю головой.
— Больно? Потерпите, голубчик, потерпите. Вот так, вот так. Ну-с, все. Готово. Вы — молодец.
Молодец? Можно разжать зубы. Глаза открыты, вроде, все нормально.
— Все, голубчик. Теперь можете смотреться в зеркало и оценивать работу наших хирургов. Учтите, когда Вас привезли, у Вас ведь половины лица не было, — пожилой, очень пожилой доктор ласково смотрит на меня, — так что пришлось собирать, буквально, по кусочкам. А сколько мы с Вашим носом возились…
Я осторожно поворачиваю голову. Шея еще побаливает, а корпусом вообще лучше не двигать… Зеркало…
— О, Господи!
Из-за стекла на меня смотрит, нет, даже не лицо, а какая-то жуткая морда, похожая не то на крокодила, не то на обезьяну. Лоснящиеся багровые заплатки, синюшного цвета лоб, желтоватый нос покойника. Это — правая сторона лица. Левая — мое прежнее лицо. На щеке — изрядная седая щетина. Это что ж, я теперь только половину лица брить буду?