Ужасы - Эверс Ганс Гейнц 49 стр.


— Ты сохранишь двадцать миллионов, а я получу этот участок.

Лопата Сэма звякнула об очередную бутылку. Изнемогая от зноя, он поднял склянку, скорбя о том, что и она оказалась пустой. "Однажды… — подумал он, — однажды ты найдешь бутылку с темной жидкостью, и сделаешь глоток, и вернешь свою жену и дочь".

Вокруг завывали пилы, стучали молотки и росли дома — со скоростью, прославившей Джо Шепертона. Там и тут голоса из приемников распевали старомодные шлягеры или вели яростные политические споры. Но Сэм едва замечал шум. Салун — вот и все, что имело значение. Меридиан. Возвращение души. Впечатленный точностью информации Сэма, Джо предложил ему место в компании ("Может, ты и нормальный"), но Сэм не врал — его больше не интересовала прошлая работа. "Черт побери, если бы не она, — думал он, — ты никогда бы не потерял семью".

Ему хотелось лишь вновь обрести ту жизнь, которую он считал естественной. "Однажды ты найдешь полную бутылку, — продолжал он твердить себе. — Однажды ты вернешься к Дебби и Лори. Ты обнимешь и поцелуешь их. Радуясь тебе, они спросят, где ты пропадал столько времени, и будут ошеломленно слушать объяснения. А тем временем город возникнет снова, как возник он два года назад. Может, это еще один способ вновь обрести душу. Но как это произойдет, — Сэма вдруг охватила безумная паника, — если новый город займет место старого? Времени мало. У тебя мало времени. Поднажми".

Жгучее солнце достигло зенита, а он продолжал яростно вгрызаться в сыпучий песок.

Клайв Баркер

Рассказ Геккеля

Клайв Баркер родился в Ливерпуле, Англия, и, до того как поступить в Ливерпульский университет, учился в той же школе, что и Джон Леннон. В настоящее время он проживает в Калифорнии со своим другом, фотографом Дэвидом Армстронгом, и дочерью Николь. Баркер — один из ведущих современных авторов, работающий в жанрах фэнтези и "хоррор", а также признанный художник, драматург, продюсер и режиссер.

Его перу принадлежит более двадцати книг, среди которых "Книги крови" ("Books of Blood"), "Проклятая игра" ("The Damnation Game"), "Сотканный мир" ("Weaveworld"), "Племя тьмы" ("Cabal"), "Явление тайны", ("The Great and Secret Show"), "Имаджика" ("Imajica"), "Вечный похититель" ("The Thief of Always"), "Эвервилль" ("Everoille"), "Таинство" ("Sacrament"), "Галили" ("Galilee"), "Каньон Холодных Сердец: Голливудская история с привидениями" ("Cold-heart Canyon: A Hollywood Ghost Story") и знаменитая серия "Абарат" ("Abarat").

В 2008 году писатель выпустил новый сборник "Алое Евангелие" ("The Scarlet Gospels"), в заглавном рассказе которого встречаются два знаменитых персонажа: адский Пинхед и оккультный детектив Гарри Д'Амур.

Недавно вышли в свет три книги комиксов, созданных по роману Баркера "Вечный похититель", текст к которым написал Крис Оприско, а иллюстрации выполнил Габриэль Эрнандес. Готовятся к публикации двенадцать комиксов по роману "Явление тайны".

В качестве кинорежиссера Баркер выпустил пользующийся громадным успехом фильм "Восставший из Ада" ("Hellraiser", 1987), а также принимал участие в создании фильмов "Ночной народ" ("Nightbreed") и "Повелитель иллюзий" ("Lord of Illusions"). Он был продюсером получившего "Оскар" фильма "Боги и монстры" ("Gods and Monsters"), на основе произведений Баркера сняты картины "Кэндимэн" ("Candyman"), "Подземный мир" ("Underworld"), "Голый мозг" ("Rawhead Rex"), "Автострада" ("Quicksilver Highway") и "Святой грешник" ("Saint Sinner").

На базе представленного ниже рассказа Мик Гаррис написал сценарий для одного из эпизодов сериала "Мастера ужаса" ("Masters of Horror"), режиссером которого стал Мик Гаррис вместо повредившего спину Роджера Кормана.

Как заметил в свое время Корман: "В своем провокационном рассказе Клайв Баркер идет на шаг дальше Мэри Шелли в ее знаменитом "Франкенштейне", предполагая, что сексуальный накал и одержимость смертью тесно связаны".

На прошлой неделе после продолжительной болезни скончался Пуррацкер. Я никогда особенно его не любил, но новость о его кончине все равно сильно опечалила меня. Теперь, когда его нет, я остался последним из нашей маленькой компании, больше не с кем будет поболтать о старых добрых временах. Не то чтобы я когда-либо это делал, во всяком случае не с ним. После Гамбурга пути наши разошлись. Он стал физиком и жил, насколько я знаю, по большей части в Париже. Я же остался здесь, в Германии, и работал с Германом Гельмгольцем[74] в основном в области математики, но изредка внося посильный вклад и в другие науки. Сомневаюсь, что меня будут помнить, когда и я уйду. Герман был тронут гением, а я — нет. Однако я нахожу успокоение в прохладной тени его теорий. Он обладал ясным умом, острым умом. Он не допускал сантиментов или предрассудков в свое видение мира. И я многому научился у него.

Однако теперь, воскрешая в памяти себя двадцатилетнего (а я всего на два года моложе века, который закончится через месяц), я ловлю себя на том, что вспоминаю вовсе не время торжества интеллекта, и не аналитические способности Гельмгольца, и не его изумительную беспристрастность.

На самом деле теперь в моем мозгу сохранился всего лишь отголосок одной истории. Однако он отказывается покидать меня, поэтому я решил записать все на бумаге, чтобы очистить от него разум.

В 1822 году в Гамбурге я был — вместе с Пуррацкером и еще восемью блистательными молодыми людьми — членом неформального клуба честолюбивых интеллектуалов. Все в нашем кружке собирались стать учеными и по причине молодости питали огромные надежды и на свой счет, и на счет будущих научных свершений. Каждую субботу мы собирались в кофейне на улице Репербан и в задней комнате, которую снимали как раз для этих целей, устраивали дебаты по любому занимающему нас вопросу, смутно подозревая, что подобные споры каким-то образом расширяют наше понимание окружающего мира. Мы были помпезны, без сомнения, и эгоцентричны, однако наша пылкость была искренней. То было волнительное время. Каждую неделю, как казалось, кто-нибудь непременно приходил на встречу, обуреваемый новой идеей.

Был летний вечер — а лето в тот год выдалось удручающе жарким, даже ночи стояли душные, — когда Эрнест Геккель рассказал нам ту самую историю, которую я собираюсь здесь изложить. Я отлично помню, как все было. Во всяком случае мне кажется, что помню. Память менее точна, чем она сама полагает, не так ли? Что ж, это едва ли имеет значение. То, что я помню, вполне может быть правдой. В конце концов, не осталось никого, кто смог бы меня опровергнуть. А произошло следующее: к концу вечера, когда каждый из нас выпил столько пива, что в нем можно было бы потопить весь германский флот, и острые края интеллектуальной дискуссии как-то затупились (если честно, мы опустились до простых сплетен, что неизбежно происходило после полуночи), Эйзентраут, ставший впоследствии великим хирургом, вскользь упомянул о человеке по фамилии Монтескино. Эта фамилия была известна всем нам, хотя никто из нас не видел этого человека собственными глазами. Монтескино приехал в город месяц назад и вызвал к себе повышенный интерес всего общества, поскольку якобы был некромантом. Он мог не только разговаривать, но и даже, как он уверял, поднимать мертвецов из могил и проводил свои сеансы в богатых домах. За его услуги наши дамы выкладывали небольшие состояния.

Из-за одного лишь упоминания этого имени по комнате разнесся целый хор голосов, выражавших множество мнений, каждое из которых было нелестным: "Он был презренный жулик и негодяй. Его надо выслать во Францию — откуда он и явился, — но только сперва спустить с него шкуру за нахальство".

Единственным, кто не произнес ни слова против некроманта, оказался Эрнест Геккель, который, по моему мнению, был среди нас самой светлой головой. Он сидел у открытого окна — должно быть, в надежде на дуновение свежего ветра с Эльбы, — положив подбородок на руки.

— А что думаешь обо всем этом ты, Эрнест? — спросил я его.

— Вам это неинтересно, — ответил он негромко.

— Нет, интересно. Конечно же интересно.

Геккель оглядел нас.

— Что ж, хорошо, — произнес он. — Я вам скажу.

Лицо его казалось больным в свете свечей, и я, помню, подумал — рассеянно подумал, — что никогда еще не видел у него в глазах такого выражения, как в тот момент. Какие мысли ни одолевали бы его, они туманили обычно ясный взор. Он казался раздраженным.

— Вот что я думаю, — сказал он. — Следует проявлять осторожность, высказывая суждения о некромантах.

— Осторожность?! — воскликнул Пуррацкер, который в свои лучшие времена любил поспорить, особенно находясь под воздействием алкоголя. — С чего бы нам быть осторожными с этим французским пшютом, который охотится на наших женщин? Господи, да он просто в открытую обворовывает их!

— Как так?

— Он уверяет их, будто бы может поднимать из могил мертвецов! — заорал Пуррацкер и грохнул по столу кулаком.

— А откуда нам знать, что он этого не может?

— Ну, что ты, Геккель, — сказал я, — не веришь же ты…

— Я верю тому, что вижу своими глазами, Теодор, — ответил мне Геккель. — А я видел — один раз в жизни — то, что я считаю доказательством существования людей, обладающих теми способностями, которыми, как он утверждает, владеет этот Монтескино.

Комната взорвалась смехом и протестами. Геккель никак не отреагировал на них. Наконец, когда общий шум поутих, он спросил:

— Так вы хотите услышать о том, что я собирался рассказать, или нет?

— Конечно же мы хотим, — подтвердил Юлиус Линнеман, который обожал Геккеля, почти по-девчоночьи, как нам казалось.

— Тогда слушайте, — согласился Геккель. — То, что я собираюсь вам рассказать, чистая правда, хотя, когда я дойду до конца повествования, вы, может быть, не захотите больше видеть меня в этой комнате, возможно, вы решите, что я несколько не в своем уме. Или даже совсем не в своем уме.

Его мягкий голос и затуманенный взгляд заставили всех умолкнуть, даже буйного Пуррацкера. Мы уселись, кто-то прислонился к камину, и приготовились слушать. После недолгого раздумья Геккель начал свой рассказ. И, насколько я помню, вот что он нам сообщил:

— Десять лет назад я жил в Виттенберге, изучал философию под руководством Вильгельма Хаузера. Он был, конечно, метафизик, вел монашеский образ жизни. Он не интересовался материальным миром, этот мир не трогал его, это правда. И он требовал от своих студентов быть такими же аскетами, каким был он сам. Разумеется, нам это давалось непросто. Мы были слишком молоды, слишком жадны до жизни. Но пока я оставался в Виттенберге, находясь под его пристальным оком, я, в самом деле, старался по мере сил следовать его указаниям.

Весной второго года, проведенного у Хаузера, я получил известие, что мой отец, который жил в Люнебурге, серьезно болен и я должен оставить свои занятия и вернуться домой.

Я был студентом. Я тратил все деньги на книги и хлеб. Я не мог позволить себе экипаж. Поэтому мне пришлось идти пешком. Разумеется, это означало несколько дней пути через вересковые пустоши, но компанию мне составляли мои размышления, и я был вполне доволен. Во всяком случае первую половину пути. Затем, откуда ни возьмись, налетела ужасная буря с дождем. Я промок до нитки, и, несмотря на все мои усердные старания не думать о комфорте, у меня никак не получалось. Мне было холодно, я был несчастен, и все возвышенные мысли о жизни метафизической вылетели у меня из головы.

На четвертый или пятый вечер пути, шмыгая носом и чертыхаясь, я набрал валежника и развел костер под невысокой каменной стеной, в надежде немного обсохнуть перед сном. Когда я собирал мох, чтобы соорудить себе подушку, из сумрака появился старик, лицо которого было истинной аллегорией Меланхолии, и заговорил со мной голосом пророка.

"Сегодня было бы неразумно оставаться здесь на ночлег", — сказал он мне.

Я был не в настроении обсуждать с ним эту тему. Я был слишком измотан. "Я не сдвинусь ни на дюйм, — заявил я ему, — Это общая дорога. У меня имеется полное право спать здесь, если таково будет мое желание".

"Ну конечно, — ответил мне старик. — Я ничего не говорил о ваших правах. Я просто заметил, что это было бы неразумно".

Мне, если честно, сделалось стыдно за мой резкий тон. "Прошу прощения, — сказал я ему. — Я замерз, устал, я голоден. Я не хотел обидеть вас".

Старик сказал, что он вовсе не обижен. Его зовут, сказал он, Вальтер Вольфрам.

Я назвал ему свое имя и объяснил, как здесь оказался. Он выслушал, а затем предложил мне пойти к нему в дом, который, по его словам, находится неподалеку. Там я смогу отогреться у настоящего очага и поесть горячей картофельной похлебки. Я, разумеется, не стал отказываться. Однако спросил, поднимаясь, почему он считает, что ночевать в этом месте неразумно.

Он посмотрел на меня таким скорбным, душераздирающим взглядом, значения которого я не сумел понять. А затем сказал: "Вы еще молодой человек и, без сомнения, не испытываете страха перед проявлениями этого мира. Но прошу вас, поверьте мне, бывают такие ночи, когда не стоит спать рядом с местом, где покоятся мертвые".

"Мертвые?" — воскликнул я и обернулся. Измученный путешествием, я не разглядел того, что находилось за каменной стеной. Теперь, когда дождевые тучи разошлись и поднялась луна, я увидел там множество могил, старых и новых вперемешку. Обычно подобное зрелище не особенно меня волновало. Хаузер научил нас спокойно относиться к смерти. Смерть не должна, говорил он, беспокоить человека сильнее, чем восход солнца, ибо она так же неизбежна и так же обыденна. Совет был хорош, если выслушивать его теплым днем в классной комнате в Виттенберге. Но здесь — посреди неизвестно чего, рядом со стариком, бормочущим вслух свои суеверия, — я уже не был настолько уверен в его разумности.

Как бы там ни было, Вальтер отвел меня в свой маленький домик, находящийся всего в полумиле от этого некрополя. Там, как он и обещал, был очаг. И, как он и обещал, был суп. И еще, к моему изумлению и восторгу, была его жена, Элиза.

Ей явно не исполнилось еще двадцати двух лет, и она была действительно самая красивая женщина, какую я когда-либо видел. В Виттенберге тоже, разумеется, имелись красотки. Но сомневаюсь, что этот город мог бы похвастаться такой безупречной женщиной, как Элиза. Каштановые волосы спадали до самой тонкой талии. Полные губы, полные бедра, полные груди. А какие глаза! Когда они устремились на меня, их взгляд едва не опалил меня.

Я старался изо всех сил, приличия ради, скрыть свое восхищение, но сделать это было непросто. Мне хотелось упасть на колени и поклясться ей в вечной преданности, отныне и навсегда.

Если Вальтер и заметил что-то, он не подал виду. Он был чем-то озабочен, как я начал догадываться. Он постоянно посматривал на часы на каминной полке и переводил взгляд на дверь.

На самом деле я был рад тому, что он не обращает на меня внимания. Благодаря этому я мог болтать с Элизой, которая — хотя сначала она держалась скованно — делалась все оживленнее по мере приближения ночи. Она продолжала потчевать меня вином, пока где-то в полночь меня не сморил сон, прямо над тарелками, из которых я ел…

В этот момент кто-то из нашего маленького собрания — очень возможно, что это был Пуррацкер, — заметил, что ему не хотелось бы, чтобы это оказалась история о неразделенной любви, поскольку он сейчас не в настроении выслушивать нечто в этом роде. Геккель ответил на это, что его история вовсе не имеет ничего общего с какой бы то ни было любовью. Ответ был прост, но он достиг цели: тот, кто его перебил, замолк, и общее предчувствие грядущего несчастья усилилось.

Шум, доносившийся из кафе, к этому времени почти полностью затих, точно так же как и шум с улицы. Гамбург отправился спать. Но мы оставались на местах, нас удерживали рассказ и выражение лица Эрнеста Геккеля.

— Несколько позже я проснулся, — продолжал он, — но был так измучен и так разморен вином, что с трудом открыл глаза. Дверь была приоткрыта, и на пороге стоял человек в черном плаще. Он о чем-то шептался с Вальтером. Затем, как мне показалось, последовала передача денег, хотя сказать наверняка я бы не смог. Я лишь краем глаза увидел лицо гостя в свете очага. Это было лицо человека, с которым мне не хотелось бы поссориться. На самом деле мне не хотелось бы даже встречаться с ним. Сощуренные глаза, глубоко сидящие в глазницах, сердитое лицо. Я обрадовался тому, что он ушел. Когда Вальтер закрыл дверь, я снова опустил голову и прикрыл глаза, решив, что ему лучше не знать о моем пробуждении. Не могу сказать точно, почему именно я так решил. Я просто знал: затевается что-то такое, во что мне лучше никак не вмешиваться.

Назад Дальше