Неизвестная война - Шалашов Евгений Васильевич 3 стр.


Я не великий стрелок и в прежней жизни, наверняка, не попал бы в человека с расстояния в добрых пятьдесят метров да еще из тяжеленной винтовки. А тут, поди же ты! Есть! Может, не наповал, но караульный на вышке завопил и выронил оружие.

Сняв с убитого охранника ремень с подсумком (а где второй?), опоясал им свой полушубок. Надо бы посчитать, сколько патронов. В подсумке для «мосинки», сколь помню, должно быть шесть обойм. Судя по весу, в моем «берданочном» патронов немного. Ну, и лентяй ты дядя!

Стихия — великая вещь! Глядя на нас, наши соседи тоже начали восстание. Слышались крики, выстрелы.

— Серафим, командуй! — крикнул я.

Мы с Виктором единогласно избрали Корсакова командиром. А кого же еще? Мы здесь еще новички, за нами народ может и не пойти. И голос у Серафима зычный, командирский. К тому же, если речь пойдет о воде, лучше с ней дело иметь морякам. А мы так, сухопутчики.

— К баркасам, товарищи! — прорычал Серафим, устремляя руку с берданкой в сторону берега.

Если вы думаете, что все заключенные дружно ринулись захватывать крестьянские посудины, вы ошибаетесь. Добрая половина арестантов вместо этого устремилась обратно в бараки! Впрочем, этого и следовало ожидать. Я-то вообще предлагал захватить весь остров, обезоружив охрану, а уже потом забирать плавсредства. Увы, товарищи меня не поддержали. Мол, набежит охрана, всех постреляют. Сомневаюсь, что на Мудьюге много тюремщиков, но против общего решения не попрешь.

Мы бежали, нам вслед стреляли. Хорошо, что на вышки еще не додумались ставить пулеметы. А может, пулеметы нужнее на фронте, а не на охране концлагеря. К баркасам нас добежало человек шестьдесят, а может, и меньше. Кого-то убили, а кто-то отстал, испугавшись пойти до конца.

На руках несли Виктора, получившего пулю в грудь. Еще одного товарища, раненого в ногу, но не сильно, вели под руки.

— Товарищи, занимаем большие карбасы, шестивесельные! — опять скомандовал Корсаков.

Как мне объясняли, эти карбасы принадлежали крестьянам, ставившим сети на противоположной стороне острова, где мелководье, а за судами присматривала охрана, получавшая некую толику улова. Вот коли тюремщики проглядели, нехай они теперь и отвечают перед мужиками!

Шестивесельных на всех не хватило, пришлось брать и мелкие. Слава богу, нашлись толковые люди, умевшие ставить паруса. Впрочем, тут почти все из поморов, хаживавших, если не на Грумант, так в Белое море.

Грести против течения та еще работа! И грести предстояло немало. Руки сотрешь до кровавых мозолей, так и черт с ними, с руками и мозолями, главное, что мы покинули этот остров. Впереди замаячила надежда, но от ее одной проку не будет, если не налегать на весло!

Глава 3. Мы будем идти вперёд! ​

Северная Двина только на глобусе напрямую впадает в Белое море, минуя Двинскую губу. На самом-то деле река имеет столько рукавов, что черт ногу сломит, вторую вывернет. Незнающий и Архангельск-то не отыщет, если придет со стороны моря. К счастью, на карбасах сыскались люди, хаживавшие по всем притокам, знавшие Двину если не как собственные пальцы, но достаточно хорошо.

От Мудьюга отчаливало восемь карбасов, но по мере плавания кое-кто решил отделиться, и идти, так сказать, своим путем. Может, посчитали, что у маленьких отрядов больше шансов пробиться к своим? Вот я в этом сильно сомневался. Возможно, прокормиться и проще, но пробиваться лучше всем скопом. Всё по законам больших чисел. Чем больше народа, тем больше шансов, что кто-нибудь выживет.

В конечном итоге у нас оказалось всего три карбаса, на которых я насчитал тридцать один человек. Но скоро стало немного меньше.

Пока добирались до материка, умер товарищ Стрелков. Перед смертью он очень переживал, что мы забрали карбасы у крестьян, не выписав им квитанции, лишив людей средства к существованию. Как они теперь жить-то станут? И мы не бандиты. Да, у нас возникла насущная необходимость в изъятии плавательных средств, но после гражданской войны Советская власть должна вернуть владельцам суденышки в целости и сохранности или компенсировать утрату денежными знаками, или чем-то иным. М-да, человек ты хороший, Петр Петрович, коммунист настоящий! Вот только, сколько мы подобных квитанций уже выписали? И на коней, и на другой скот, что реквизировали. Что, у моих земляков из Череповецкой губернии, лошадь не была средством к существованию? Или кто-то всерьез считает, что после войны что-то кому-то компенсируют? Скорее всего, если придет мужик в волисполком, там его пошлют в уезд, где очередной советский чиновник скажет с ухмылочкой — мол, мил-человек, я у тебя коня не забирал, обращайся к тому, кто тебе бумажку выписывал.

Товарища Стрелкова мы схоронили на берегу одного из притоков. Могилу копать нечем, отыскали углубление в земле, тело обложили камнями, чтобы не добрались дикие звери, вот и все. Может, кто-то запомнит место, а после освобождения края от белых вернется сюда и перенесет прах Петра Петровича в город Архангельск? Возможно, но это будет потом.

Я даже не заморачивался, в каком закоулке водного лабиринта мы оказались — не то Большая Двинка, не то Кузнечиха, а есть еще какая-то Лодья или Ладья. Коли есть такие специальные люди, способные вывести нас на сушу, пусть и выводят.

Тридцать голодных мужиков — это не шутка. И вроде бы, река, рыба кругом. Одно только плохо — ловить ее нечем, а приставать к берегу, чтобы тратить время на изготовление каких-нибудь вершей или сетей, мы не рискнули. И так потратили несколько часов на похороны.

Первый день опасались погони, потом успокоились. Какая погоня? Что, у тюремщиков на Мудьюге где-то стоит паровой катер или припрятана канонерка? Пока они в Архангельск доложат о побеге, пока, то сё, пятое-десятое, мы уже далеко уплывем.

После двух дней скитаний карбасы вошли в какую-то мелкую речку, где днища заскрежетали по дну. Пришлось оставлять суда, высаживаться на сушу. Что ж, дальше пешком. Но вначале нужно немного отдохнуть и придумать хотя бы какую-нибудь еду.

Нашлись умельцы, соорудившие из веток нечто похожее на помесь сети и зонтика. Закинули в речку, наловили немного рыбы. Есть пришлось в сыром виде, но все лопали, не жаловались. Когда все было съедено, до кого-то дошло, что огонь могли развести, выстрелив из берданки! Как говорят, хорошая мысля приходит опосля. С другой стороны, сэкономили патрон, они нам еще понадобятся.

Немного насытив брюхо, собрались на совещание.

— Куда пойдем? — поинтересовался я, мысленно представляя карту Архангельской губернии.

Идти в Архангельск или Холмогоры нельзя, там белые. Остается Пинега, там уже наши. Главное, чтобы не уйти вправо, к Мезени. Уже не припомню — кто там сейчас, красные или белые, но шлепать далековато. А промахнешься, можно уйти куда-нибудь в Туруханск, или еще подальше.

— К Пинеге надо идти, — сказал командир, подтвердив мои мысли. — Дней за пять дойдем.

— За пять не дойдем, — покачал головой один из наших. — Хорошо, если за восемь.

Мы прошли путь не за пять, и даже не за восемь, а за пятнадцать. Не стану рассказывать, как шли по чащам и бурелому, как «форсировали» болотные реки. К концу пути даже мой полушубок превратился в лохмотья, а некогда крепкие сапоги принялись просить каши. И рыба, на которую все рассчитывали, ловилась в таком ничтожном количестве, что ее едва хватало, чтобы раздразнить голод, но не насытиться. Куда-то подевались грибы и ягоды, а съедобные корни, на которые уповают специалисты по выживанию, напрочь пропали. Попадалась заячья капуста, мухоморы лезли в большом количестве, но съедобного мало.

У нас было три берданки и пятнадцать патронов, но подстрелить хотя бы зайца не стоило и думать. Верно, на нашем пути все звери разбегались. Однажды пальнули в белку, но только напрасно извели патрон.

Хорошо, что мы бежали в июле, днем тепло, даже жарко, но по ночам довольно прохладно. А когда полил дождь, стало очень грустно и сыро. Прекрасная идея развести огонь с помощью выстрела оказалась невыполнимой. Тот товарищ, что ратовал за нее, сам никогда так не делал, но от кого-то слышал. Приготовили сухой мох, надрали бересты и выстрелили обычным патроном. Без толку. Вытащили пулю, загнали вместо нее мха, снова пальнули. От выстрела наша растопка и дрова разлетелись по сторонам. Решили, что пороха многовато, уменьшили.

Словом, когда напрасно потратили пятый патрон, я сказал — баста! У нас теперь осталось по три патрона на ствол, маловато.

По дороге потеряли еще четверых. Первым ушел легкораненый товарищ. Лекарств кроме мха и грязных тряпок у нас нет, в лечебных травах никто не разбирался, а если и разбирался, это мало бы помогло. Рана воспалилась, нога начала чернеть. Наш товарищ ночью кричал, а днем только плакал от боли. В конце концов, пришлось бросить жребий — кому придется облегчить боль. К счастью, это оказался не я.

Еще один из беглецов просто упал в траву и уже не поднялся. Может, сердце отказало, может еще что.

Как-то ночью застрелился один из красноармейцев. Вставил в рот ствол и даже сапог с ноги не снимал — пальцы и так торчали. Парня не жаль — каждый свой выбор делает сам, а жаль израсходованного патрона. Его можно было истратить с большей пользой. Могилу рыть не стали. Авось звери да птицы позаботятся о дезертире.

Кроме Серафима Корсакова, ставшим командиром отряда, по молчаливому уговору комиссаром стал Виктор. Теперь он уже не скрывал ни фамилию, ни должность. Виктор Спешилов, комиссар 158-го стрелкового полка, попал в плен, занимаясь агитацией белогвардейцев. Когда я спросил — отчего это птица такого полета, как комиссар полка, сам ходит по вражеским тылам, Спешилов только пожал плечами. Мол, кем же он будет, коли станет посылать на такое дело подчиненных, а сам отсидится в тылу?

— Две роты распропагандировал, — похвалился Спешилов. — Считай, сто с лишним человек на нашу сторону перешли. Даже если бы меня и убили, все равно смысл был!

Две роты ушли, но Виктору захотелось «распропагандировать» и третью. Не смог, попался белым. Скрыл, что комиссар, и его никто не выдал. Но за отказ встать в строй, отправили в концентрационный лагерь.

— Меня переживешь, сообщи нашему комдиву Уборевичу, что Спешилов не зря погиб, — попросил меня полковой комиссар, что старше меня года на два, не больше.

— Сообщу, — пообещал я, а потом тоже попросил: — Ты тоже, если я раньше тебя умру, передай в особый отдел шестой армии, — мол, Аксенов погиб, но поставленную задачу выполнил. Пусть Кедрову сообщат.

— Володь, так ты что, чекист? — удивился Виктор.

— Чекист, — кивнул я. Чего уж теперь таиться?

— Странно, — покачал головой полковой комиссар. — Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брат недолюбливал.

— А за что нас любить? — усмехнулся я. — Мы, Вить, как собаки.

— Волкодавы, что ли?

— Если понадобится — волкодавы, понадобится — хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без особого отдела, — пошутил я.

Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем, начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва-едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда у меня теперь берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей свое злато, опасаясь, как бы они не промокли.

Потом мы уже не ставили караул, не оставалось сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз — не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий, мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, то увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов — бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что и отправился на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытание неопределенностью и голодом преодолеть не сумел, а соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски и связанные маленькими узелочками, ушел в мир иной.

Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Вытащив, оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.

А еще мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем: погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и все такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денек в нашей шкуре — в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, сразу же перестанете.

Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели— ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире ее еще нет, но у меня она есть.

Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семеновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне все равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может из моего детства, и я имею на нее право. А еще — и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет ее распевать со сцены лет через пятьдесят или семьдесят.

Собрав в кулак все оставшиеся силы, я негромко запел:

Забота у нас простая,

Забота наша такая:

Жила бы страна родная,

И нету других забот!

И снег, и ветер,

И звёзд ночной полёт.

Меня мое сердце

В тревожную даль зовёт.

Пускай нам с тобой обоим

Беда грозит за бедою,

Но дружба моя с тобою

Лишь вместе со мной умрёт.

До Кобзона мне далеко, да и до других исполнителей не близко, пел, как умел. А парни, улавливали ритм, уже начали подпевать припев.

Я думал, что не сумею допеть, не хватит сил или за давностью лет позабыл слова, но не забыл и допел. А когда затих, Серафим Корсаков, стряхивая предательскую слезу, спросил:

— Сам сочинил?

— Не умею, — вздохнул я. — Парень незнакомый написал, мальчишка совсем, а я услышал как-то, и запала.

— Хорошая песня, — поддержал Виктор, а следом и остальные.

А ведь я даже не знал, родился ли Лев Ошанин, автор стихов, или еще нет[1]. Но вряд ли эту песню впишут в антологию песен гражданской войны, потому что слишком велик шанс, что мы уже не выйдем из этого леса, так что никто ее кроме нас не услышит, не подхватит, сделав народной. И Ошанин через четыре десятка лет напишет слова, а композитор подберет музыку.

Мы шли по лесу, пели, и песня словно бы придавала сил.

Не знаю, на который день мы вышли из леса — на пятнадцатый, а может и на двадцатый. Подозреваю, что без карты и компаса сделали такой крюк, как тот матрос Железняк, шедший на Одессу и вышедший к Херсону. Правда, это был не реальный человек, а герой из песни, и путь ему прокладывал автор слов, а поэты могут и преувеличить.

Я сказал, вышли? Преувеличил, выдавая желаемое за действительное. Нет, на самом-то деле мы выползли из леса. Если бы кто-нибудь глянул на нас со стороны, либо испугался бы до колик, либо хохотал до икоты. Группа оборванцев, тащивших себя, а еще помогавших тащить друг друга. В последний день вышел из строя и наш командир, Серафим Корсаков, его мы с комиссаром тащили на себе, радуясь, что парень изрядно сбавил в весе, но нам и это казалось неимоверной тяжестью. А мы еще волокли винтовки!

Опушка, а здесь уже поскотина, там огороды, неподалеку виднеются крыши высоких домов, крытых не соломой, как у нас, а дранкой, как принято на севере. Нам навстречу бегут вездесущие мальчишки, но рассмотрев, удирают обратно. А мы потихонечку бредем, не зная, что ожидает в деревне. Может, радушный прием с хлебом и солью, а может, мужики с кольями и обрезами.

Назад Дальше