Урман - Чешко Федор Федорович


Федор Чешко

Изверги

(Урман)

Светлой памяти моего отца и наставника

1

Весна выдалась затяжная, гнилая да слякотная. Уже вскрылась и отгремела ледоходом Истра, уже появились на лесных озерцах да болотинах первые разведчики приближающихся перелетных стай, а зима все огрызалась. Ночи звенели нешуточными заморозками, снег в лесу сошел только на полянах, дождливая морось оборачивалась вдруг короткими злыми метелями, а вдоль речных берегов стойко держались кромки почернелого, но все еще прочного льда.

Вымученное бескормицей лесное зверье тянулось к человеческому жилью. Лисы и прочая мелкота не таясь разгребали мусорные кучи под самым земляным валом – низким, оплывшим подножием частокола, который еще прадедами был выстроен вокруг общинного града для защиты от внезапных напастей. А вечерами ближний лес захлебывался разноголосыми переливами жалостных и одновременно грозных стенаний – свидетельством плотной волчьей осады. К середине ночи волки наглели; смутные огнеглазые тени выскальзывали на открытое, приступали все ближе, выискивая, нельзя ли, взбежав на вал, где-нибудь перескочить или протиснуться сквозь местами вгрузший в землю, местами рассевшийся тын. Крики и мельтешение факельных огней на его зубчатом гребне уже почти не пугали серых – все чаще ночной стороже приходилось камнями да стрелами отгонять алчных клыкастых тварей, каждая из которых загривком была по пояс рослому мужику, а в прыжке могла бы сшибить с ног лошадь.

С рассветом волки уходили, однако не все. Те, что посмелее (верней – что поголоднее, ибо волчья отвага рождается не в сердце, а в пустоте урчащего брюха) норовили затаиться среди прозрачного редколесья, с трех сторон обступившего градскую поляну.

Человек (даже из умелейших скрадников) вряд ли бы выискал место для надежной невидной засады меж порченых дровосеками да частыми низовыми палами скудных полумертвых деревьев – особенно ранней весной, когда снег с открытых мест уже сгинул, а трава еще не ожила. Но хищный зверь в надежде набить живым мясом ссохшееся голодное брюхо исхитрится совершить невозможное и для человека, и даже для Злых.

И все-таки редко, очень редко сбывались волчьи надежды. С первым светом ночные сторожа разбредались по избам – спать, но вместо них на тын залезали подростки, готовые поднять крик при виде малейшей опасности; а родовичи, уходящие по надобным общине делам к реке или в лес, сбивались в немаленькие ватаги – при оружии, при смелеющих днем собаках… Да и мало по ранней весенней поре было у людей дела вне града. Пушная охота закончилась (звериный мех плошает перед линькой); добыча пролетной птицы покуда не начиналась. Ягодникам, бортникам, углежогам еще нечего было делать в лесу. Дровяные да мясные припасы тоже не исчерпались – очень редки бывали неизобильные годы, когда добытого с осени и в начале зимы не хватало до прочного тепла; дровами же среди буйного леса не запасется с избытком только ленивый либо вовсе безрукий.

Вот на рыбную ловлю ходили, но опять же ватагами: одному, без невода – с острогой либо с удой – на реке недобычливо. И женщины частенько выбирались на берег стирать да ворошить на влажном речном ветру залежавшуюся по ларям летнюю одежку – снова таки под охраной оружных мужиков.

Так что зря, зря волки изнуряли себя попытками подстеречь неосторожного человека – потому и редка была среди родовичей неосмотрительность, что беспечным выпадал очень недолгий век. Позже, теплой порой волчья тяга к человеческому жилью обретала новый смысл: люди начинали гонять на вольный выпас дожившую до густотравья скотину. Теперь же лес был слишком скуден кормом, и не имело смысла ради несытной пастьбы рисковать малочисленной живностью. И без помощи волчьих клыков зимняя проголодь унесла почти половину лошадей и не менее трети кудлатых да клыкастых полудиких свиней – это несмотря на то, что многие родовичи начали разорять травяные и камышовые крыши, жертвуя теплом жилищ ради сытости изможденной скотины.

Да, весна выдалась гниловатая, долгая. А в общем-то мало чем была она примечательна, весна эта. Почти такие же заботы донимали общинников и в прошлом году, и в запрошлом, и в за-запрошлом, и в за-за-за…

Вот только слухи…

Кто-то якобы слыхал да видал, как однажды ночью на подворье углежога Шалая чёрный кабан по-пёсьи выл на ясные звёзды.

Кто-то якобы заметил в грязи близ причальных мостков чудной след: словно бы прошло там нечто, у которого вместо лап крохотные детские кулачки (бабы потом дня три отказывались ходить к реке – боялись Кикиморы).

Кто-то якобы средь бела дня и чуть ли не на самой градской поляне натолкнулся на великанского красно-рыжего волка, не отбрасывающего тени – натолкнувшийся от испугу сомлел, а когда очнулся, чудовище исчезло, не оставив по себе ни следа, ни хоть единой мятой травинки.

И ещё якобы кто-то своими ушами слышал, как волхв Белоконь говорил родовому старейшине: "Плохая нынче весна. Такой плохой никогда ещё не случалось".

Старики морщились, пренебрежительно хмыкали. Другое-то всё ладно, чего не бывает… Спьяну, впотьмах да издали псину счесть кабаном; боги знают за что принять следы ребячьей игры в грязи; внезапно наскочив на волка, от испуга увидеть невесть какую жуть – нежданный страх зренью лукавый обманщик… Но вот чтоб Белоконь этакое отпустил с языка?! Враньё! Премудрый волхв не стал бы опрометчивыми словами накликать-приманывать беды!

Почтенным старцам легко было опровергать досужие сплетни. В самом-то деле, не пойдёт же сплетник к общинному голове с вопросом: "Верно ли мне подслушалось, будто бы волхв с глазу на глаз говорил тебе то-то и то-то?" Сплетники – они себе не враги.

Потихоньку, полегоньку слухи привяли, улеглись. И забылись. Вот только… Сами-то старики верили своим возражениям? Может, и так. А может… Уж они-то (если и не каждый, то многие) действительно могли бы кой о чём расспросить старейшину, а то и самого Белоконя… Но разумно ли это – неосмотрительными расспросами накликать-приманывать беды?

Не разумно.

Не более разумно, чем те же беды накликать неосмотрительными россказнями.

* * *

Небо на востоке блекло; звездная чернота выцветала рассветным заревом. Смутная, но уже различимая тень заречного леса перекинулась через Истру, подмяла причальные мостки, привязанные к ним лодки, днища зимовавших на берегу больших челнов, и дотянулась зубчатой кромкой почти до самого подножия градского тына. Вот-вот над вершинами дальней чащи объявит свой лик Хорс-Светозарец, и ночь умрет, а вместе с нею сгинет власть алчной нежити и хищного зверья.

Сгинет.

До следующей ночи.

Жердяной настил, опоясавший изнутри частокол-огорожу (шириною чтобы двоим разминуться, а высотою – чтоб у стоящего в рост лишь голова торчала над тыном) чинили редко и без особого тщания. Не свое ведь, общее, а лишнего времени и ненужной силы нет ни у кого. Авось и так не обрушится. И впрямь покуда еще не случалось, чтоб кто-либо из сторожей упал, проломившись сквозь трухлявые жерди. Не случалось потому, что привыкли сторожа ходить по настилу, будто по хляби болотной – прежде чем ступить всей тяжестью, пробуй: тут ли ногу поставить, или чуть в стороне? Привычка эта давно уже въелась в нутро, и Кудеслав шагал, как шагалось – не глядя. Ноги сами пронесут безопасным путем, как мудрый бывалый конь проносит через трясину задремавшего всадника. С такою же легкостью ходили и остальные; легкость – то не диковина. Дивом казалось другое: неслышность Кудеславова шага. Даже лучшие из охотников, умеющие бесплотной тенью проскользнуть сквозь самые трескучие дебри, выдавали себя на градском частоколе визгливым скрипом предательского настила. А Кудеслав… Среди общинных охотников не второй и не пятый (легче от конца отсчитать, нежели от начала); не молод, червертый десяток доживает – как раз тот возраст, когда матереет мужик, теряет легкость движений и гибкость тела. И походка у него вроде бы неуклюжая, вразвалку, а поди ж ты… Будто и не касается трухлявых жердей. Видать, не зря нарекли его Кудеславом; видать, удался он в отца своего – того нынче лишь старые помнят, а в былое время чтили Кудеславова родителя как могучего ведуна-кудесника не только его родовичи, но и вовсе дальние люди. И Белоконь, хранильник святилища Рода-Светловида, наверное, жалует и привечает Мечника не ради одной лишь памяти о дружбе с отцом. Так ли, иначе; перенял Кудеслав отцовскую силу или нет, а только очень уж непростой он человек, Кудеслав-то. Непривычный. Неправильный. Вроде и впрямь собственному роду чужой.

Сказать подобное остерегутся (тем более – в глаза), но подумают так многие. И сейчас эти мысли наверняка бы закопошились в головах у сторожей, заметь те приближение Кудеслава. Только сторожа его не заметили. Кажется, они даже не обратили внимания, что Кудеслав не с ними, а все еще бродит по тыну да озирает окрестности.

Сторожа примостились над лесными воротами, где настил не жердяной, а из прочных березовых горбылей, и так широк, что хватило места усесться всем пятерым. Светает, зверье отшатнулось к лесу, можно теперь и за беседой скоротать недолгое время, оставшееся до ясного утра. Вот и коротали.

Собственно, была это не беседа, а скорей поучение. Все слушали Глуздыря – щупловатого старика, узкоплечего, большеголового, длинноносого, с каким-то пегим клочковатым пухом вместо бороды и волос (впрямь ни дать, ни взять – неоперившийся птенец; отсюда и прозвище).

– Всякое слово не просто так, в каждое что ни на есть упрятан тот самый смысл, которое оно собою обозначает, – говорил Глуздырь, задумчиво поскребывая ногтями под нахлобученным на лоб пушистым лисьим треухом. – Думаете, пращуры, выдумывая слова, просто так один перед другим изгалялись – кто, мол, позабористее языком выплетет? Не-е-ет! Везде смысл запрятан. Вот хоть такое слово: "медведь". А вот и смысл его: тот, значит, из зверей, который лучше других ведает мед.

– А в слове "мед" какой смысл упрятан? – ехидно спросил Кудлай (крепенький паренек, ужасно гордящийся своей едва заметной бородкой и несоразмерно, чуть ли не до уродства крепкой да жилистой шеей). Спросил и подтолкнул локтем подремывающего соседа: гляди, мол, как дедушка станет изворачиваться, выдумывая умный ответ.

Глуздырь покосился на непочтительного юнца, выговорил с достоинством:

– Надобно бы родителю твоему сказать, чтоб вожжами поучил тебя, орясину, не перебивать старших. Мог бы я вовсе не отвечать на дерзкий вопрос, ан все же отвечу. Смысла иных слов мы теперь постигнуть не можем – леность людская исковеркала их, погубила изначальное ради удобства выговора. Однако же есть и слова непорченные, смысл которых еще можно угадать. К примеру тебе, "влакодлак"…

Дремавший сосед Кудлая вздрогнул, открыл глаза и с неодобрением уставился на говорливого старика. Тот продолжал:

– Разумный да пытливый, подумав, смекнет, что происходит это слово от сочетания слов "волк" и "длань". Стало быть, означает оно человека, который единым мановением длани может обратить себя волком…

– Да непохоже, – вновь перебил Кудлай. – И не мановением длани, а, сказывают, пень надобно знать потаенный: кувыркнулся через него – волк; кувыркнулся обратно – опять человеком сделался.

Глуздырь бросил скрестись и резко, всем тщедушным телом своим повернулся к парню:

– Сызнова старшему перечишь, пащенок?! "Не похоже!" – визгливо передразнил он. – Сказано тебе: порчено слово ленью людских языков! Пень ему… Сам ты пень! Слушать сперва выучись, да язык на привязи держать, и до седины доживи, а уж тогда решайся судить, что на что похоже!

Старик, наверное, долго бы еще шкварчал, как жир на очажных каменьях. Но сидевший за спиной у Кудлая кряжистый мрачноватый Кощей громко и чувствительно хлопнул ладонью по затылку расходившегося парня (крепко хлопнул, едва шапку не сбил); а когда юнец дернулся было вскочить, неторопливо сунул ему под нос черный от въевшейся копоти волосатый кулак размером чуть ли не с Кудлаеву голову.

– Не хошь – не слушай, а рота не раззявай, – внушительно пробасил Кощей. Он так и не научился правильному выговору, этот давний кощей-полоняник, несмышленым мальцом найденный в чаще охотниками здешнего рода. Маленькому хазарину посчастливилось: случись такая находка перед весенним либо осенним торжищем, отвезли бы и продали меж других общинных товаров. Продали бы скорей всего его же одноплеменникам, неволя у которых сложилась бы куда тяжелее. А так – прижился, и живет уже более двух десятков лет в семье своего поимщика, и считается в этой семье почти своим, даром что лицом не такой, как другие и до сей поры не по-здешнему ломает речь. Вот Кудлаю, небось, сейчас и в голову не придет потешаться над этим ломанием, дразнить косноязыкого.

Удовлетворившись тем, что строптивца окоротили, Глуздырь снова завел свое:

– А вот еще недопорченное: "коварство". Происходит оно от слова "ковать". Ведь ведомо, что кователи-кузнецы от века недобро славятся всяческими живодерствами да злым волхованием-чародейством. Людей заманывают в свои потаенные берлоги и губят – железо калят в живом человечьем теле. А еще…

– Да что ж ты заладил нечисть всякую поминать?! – не выдержал, наконец, кто-то из сторожей. – То кователи, то оборотни… Да еще истинными именами зовешь! Других, что ль, слов нет?!

Глуздырь поперхнулся недосказанным. И впрямь получалось неладно. Спасибо еще, что вот-вот рассветет: по вечерней либо ночной поре могли бы не посчитаться со старшинством да надавать тумаков за неосторожные речи.

Впрочем, насчет тумаков могло и теперь по-всякому обернуться. Особенно после того, как под ногой беззвучно подошедшего Кудеслава скрипнула-таки жердь-предательница.

Больно уж кстати пришелся внезапный скрип при этаком разговоре; чересчур получилось даже для неробких мужиков-охоронщиков. Кто-то едва не сверзился с шаткого настила; кто-то лапнулся за топор, чуть не спихнув вниз соседа; кто-то поспешно забормотал отворотное… Зато когда доморгали-таки что к чему, вся досада сорвалась на Кудеславову голову, а Глуздырь вышел вроде и не при чем. Настолько не при чем, что даже злее других напустился на нечаянного пугателя.

– Ты, Мечник, впрямь того… Тебя будто во младенчестве темечком на пень уронили! Не можешь, что ль, по-людски ходить, а не как жуть бестелесная? И чего ходить-то, чего?! Тут тебе не вражья людская ватага под тын приступила, понимать надо! Волк али другой какой зверь об этой поре уж не сунется, так ты сядь себе и сиди спокойно с другими вместе, дня дожидайся. Нет, он ходит, все ходит, ровно опять с супостатами своими железноголовыми от людей в осаде сидит! До первой седины дожил, а леса не знаешь! Ну, чего зубы оскалил? Этакое беспокойство обществу наделал – и радешенек, оскаляется! Одно слово – Ур… Ур… Уразуметь же надо глупость свою!

Все-таки опомнился Глуздырь, в самый последний миг успел проглотить третье, обидное прозвание Кудеслава. Хоть и не слишком ловко припрятал старик рванувшееся с языка словцо, а все ж припрятал. И на том спасибо, и то добро.

– Да уж будет тебе, – Кудаслав действительно улыбался (без насмешки, миролюбиво). – Ты сказал – я понял, чего ж лишнее толочь языком?

Он устроился на прогнувшихся под новой тяжестью горбылях вблизи гневно сопящего старика, отодвинул чей-то небрежно кинутый топор, поудобнее повернул привешенный к поясу меч (из-за пристрастия к этому оружию и повадились звать Кудеслава Мечником – некоторые, подглядев и недопоняв, уверяют, что он даже дрова мечом вместо топора колет).

– Ну будет же, говорю! – Кудеслав легонько потянул Глуздыря за локоть. – Лучше скажи, чего это у вас такой мудреный разговор затеялся. Ровно тебе и не общинные сторожа, а филозопы-романорумы…

Заметив недоуменное (а то и обиженное) зырканье, он поспешил разъяснить:

– Это такие премудрые старцы живут у теплых морей – очень они любят доискиваться, что от чего происходит и какой в чем смысл.

Что ж, премудрые старцы, даже пускай и не своего племени – это сравнение не обидное.

Успокоились.

Обмякли.

Кое-кто наладился подремать. Глуздырь было приоткрыл гнилозубую щель меж усами и бороденкой – верно, собрался объяснять, отчего затеялся мудреный разговор – как вдруг, перебив сам себя, с неожиданной злобой прицыкнул на успевшего захрапеть Кудлая.

Снова повскидывались сторожа, впились напряженными взглядами в застывшее старческое лицо. Ясно было, что Глуздырь чует неладное, но с расспросами никто не лез. Поймет – сам все объяснит, мешать же приставаниями опасно и глупо. Опасно не для него, не для себя – для всего родового града. Чаща – она-то кормилица, да только не одних людей она кормит. И даже так сказать надо: не одних людей вятского корня.

Дальше