Оглянулся на рыжую — сидит, как сидела, словно и не было ничего, положил нож на сиденье и вылез из машины.
— Ладно, — говорю, — пошли. Поглядим, какие у вас тут пироги раздают.
Отошли на десяток шагов — тут рыжая и проснулась.
— Отец! — а голос аж звенит от возмущения. Командир оглянулся, брови свел, сурово так на нее посмотрел. Ну, думаю, сейчас он по ней начнет из тяжелых гвоздить, не глядя, что дочь. А может, именно потому, что дочь.
— Карален! Ты воспользовалась Тайными Тропами, не имея на то дозволения. Ты дважды позволила застать себя врасплох. И если бы этот воин пожелал — ты дважды была бы мертва. Дважды, Карален! Подумай над этим.
Сказал, как высек. Развернулся и дальше зашагал. Тот еще отец.
Только я успел пару шагов сделать, как в спину, словно выстрел, окрик:
— Стойте!
Оглянулся — рыжая ко мне идет, походка танцующая, а в глазах слезинки блестят, и нож в руке за лезвие держит. Подошла ко мне и звонко, на весь двор заявляет:
— Я, Карален Лико, по долгу крови и чести признаю тебя, воин без имени, своим господином и клянусь служить тебе верой и правдой до тех пор, пока не верну долг. И пусть гнев богов падет на меня, если я нарушу эту клятву.
И нож мне протягивает.
Я на синеглазого покосился — молчит, зараза, в сторону смотрит и в бороду себе усмехается. Ну и влип же я!
— Слушай, — говорю, — брось ты эти дворянские заморочки. Верни мою финку, ту, что в сапоге была, и считай, что мы в расчете. А господином меня отродясь не обзывали.
Рыжая аж вздрогнула.
— Ты оскорбляешь меня, воин. Моя жизнь стоит дороже какого-то ножа.
— Так ведь, — говорю, — смотря какой нож. Этот мою жизнь спасал побольше, чем два раза.
Нож и в самом деле хороший. Рукоять наборная, из черного плексигласа, баланс — замечательный. Как мне его в 42-м подарили, так с ним и хожу.
Рыжая на меня косо так посмотрела, наклонилась и вытащила финку из сапога.
— Возьми. Но клятва моя остается в силе.
Вот ведь привязалась.
— Ну и что ты теперь делать за меня будешь? — спрашиваю. — А, слуга? Сапоги чистить или тарелку подносить?
А рыжая на меня странно как-то глянула и отчеканила:
— Все, что прикажешь!
Хм. Это как же понимать? Приказать-то я много чего могу, с меня станется.
— Я думаю, воин, — вмешался командир, — что нам стоит поторопиться, если ты не предпочитаешь есть суп остывшим. А тебе, Карален, если ты и в самом деле собралась прислуживать за столом или хотя бы находиться за ним, не мешало бы переодеться.
Рыжая подбородок вскинула, четко развернулась и зашагала прочь походочкой своей танцующей. Черт, до чего красивая все-таки девчонка — глаз не оторвать. Я бы так стоял и любовался, если бы мне папаша руку на плечо не опустил.
— Пойдем, воин. А то ужин и в самом деле остынет.
Ну, я и пошел. Ремень свой только по дороге прихватил.
Суп у них неплохой оказался. Густой, вроде как из горохового концентрата, но вкус другой. А хлеб дрянной, даром что белый. Я, правда, белый хлеб последний раз еще в госпитале ел, но вкус запомнил. А этот — пресный какой-то, явно не доложили чего-то.
Кроме меня, за столом еще четверо было. Сам командир — его, оказывается, Аулеем звали, жена его Матика — копия дочки, только, понятно, постарше. Хотя если бы не сказали, в жизни бы не поверил, что она ей мать. Ну, не выглядит она на свои сколько-ей-там. Сестра старшая — да, но не мать.
Сама Кара в синее платье переоделась. Сидит, губы надула, на стену уставилась, за весь ужин и двух слов не сказала. Выхлебала тарелку и умчалась — только волосы рыжие в дверях мелькнули.
А четвертый — священник местный, отец Иллирии. Тот еще поп, доложу я вам. Лет ему под сорок, бородка седая, ухоженная, и волосы все седые, словно мукой посыпанные. Одет как все, только вместо меча посох у него дубовый. И по тому, как этот посох полирован, сразу видно — батюшка им при случае так благословит, что никому мало не покажется.
А глаза у этого священника добрые-добрые, прямо как у нашего особиста, майора Кулешова. Мы с ним еще в апреле, помню, крепко поцапались. Командованию тогда «язык» позарез был нужен, вторую неделю никаких сведений о противнике. Ну, ребята пошли и при переходе на немецкое боевое охранение напоролись. И началось — комдив орет, начштаба тоже орет, а капитан, он ведь тоже не железный — трое убитых, четверо раненых, — не сдержался, всем выдал по полной и особисту с начразведотдела заодно. Вот начразведотдела, по совести говоря, как раз за дело досталось — переход он должен обеспечивать. Хотя и комбат, и артиллеристы с НП клялись и божились — не было до той ночи никакого охранения. Тоже может быть — на войне и не такое случается. В общем, дело замяли — чего уж там, все свои, а «языка» мы через три дня добыли. Спокойно пошли и добыли. Без всякой ругани. А Кулешов, кстати, он тоже мужик ничего, даром что на собачьей должности. Походил недели три волком — он нас в упор не замечает, мы его, — а потом все в норму вошло. А вообще, среди замполитов, по-моему, сволочей ничуть не меньше. Да и среди всей остальной тыловой шушеры тоже. На передовой просто им деваться некуда — мина, она ведь не разбирает, плохой ты, хороший, жена у тебя законная в Москве или ППЖ в санвзводе — всех подряд выкашивает.
Так я и говорю, глаза у этого священника точь-в-точь как у майора Кулешова — добрые, с хитринкой. Поверишь — пеняй на себя. Проглотит и даже звездочку с пилотки не выплюнет.
Дохлебал я суп, хлеб догрыз, сижу, дно тарелки изучаю. Тарелки у них, кстати, алюминиевые. Ложки деревянные, а тарелки алюминиевые. Но не такие, как у нас, а самодельные, из самолетного дюраля. Наши из него портсигары наловчились клепать, а здесь — тарелки.
Аулей свой суп тоже доел, ложку отложил, а тарелку с поклоном жене передал.
— Спасибо, — говорит, — хозяйка, тебе и богам нашим за пищу эту.
Ну, я тогда тоже встал, пробормотал чего-то типа «мир дому вашему» и сел. Странные у них тут все-таки обычаи. Хотя, со стороны смотреть, любой обычай странный.
Аулей только в усы усмехнулся.
— Вижу, воин, — говорит, — что не терпится тебе задать нам множество вопросов.
— Во-первых, звать меня Сергей Малахов или, в крайнем случае, товарищ старший сержант. Во-вторых, вопросов у меня много, но у вас их, по-моему, не меньше. Вот вы и начинайте. Я ж у вас гость, а не вы у меня.
— Хорошо, Сегей. Как ты думаешь, куда ты попал?
Хороший вопрос.
— Теряюсь в догадках, — отвечаю. — Европа, а точнее… ноль да семечки.
Эти трое за столом меж собой переглянулись, понимающе так, Матика на меня и вовсе жалостливо поглядела, и от этих взглядов мне сразу резко не по себе сделалось. Черт, думаю, если это не Европа, так куда ж меня занесло? В Папуа-Новую Гвинею, на остров имени товарища Миклухо-Маклая?
— Боюсь, Сегей, — начал Аулей, — что тебе будет очень сложно поверить в то, что я поведаю тебе. Да и мне, признаться, сложно говорить о вещах, в которых я, простой рыцарь, что греха таить — почти несведущ.
— Ну, так уж и несведущ, — перебил его Иллирии. — Вы наговариваете на себя, мой добрый Аулей, а это тоже грех. Во-первых, вы не простой рыцарь, а во-вторых, вашему образованию могут позавидовать очень и очень многие.
Черт! Что эта парочка за комедию ломает?
— Самое главное, Сегей, — мягко сказал Аулей, — ты в другом мире.
Ну все, приехали! Хватай мешки — вокзал отходит!
— Это где ж, — спрашиваю, — на Марсе, что ли? А до ближайшего канала далеко?
— Марс — это что?
— Планета это такая, — говорю. — Ближайшая, насколько помню, к Земле. Есть еще и Венера поблизости, она, кстати, еще больше подходит. Тоже все время облаками закрыта.
— Эти планеты, — отвечает Аулей, — как и твоя родина, сейчас одинаково далеки от тебя.
— Как же, — говорю. — Вы, значит, добрые дяди с далекой звезды, у вас давно полный коммунизм и межзвездное сообщение, а весь этот металлолом на себе вы таскаете для съемок исторического полотна о темных веках. И сожженная деревня — это тоже часть декораций, а скелеты из папье-маше, только сделаны очень хорошо, потому и выглядят как настоящие. А «Додж» вы сперли, потому что у вас подлинного реквизита не хватает.
Ох, и разозлили они меня. Я даже слова вспомнил, которые со школы не употреблял.
— Не совсем так, — говорит Аулей. — Наш мир находится рядом с твоим, но, как бы это лучше сказать, за поворотом.
Ловко. Вышел, значит, в булочную за хлебом, завернул за угол — и на тебе — другой мир. Ни Гитлера, ни Черчилля, ни даже товарища Сталина. Одни мамонты по деревьям скачут.
Только вот чувствую — волосы у меня на загривке чего-то шевелиться начинают. Очень уж много вещей, которые разумно не объяснить — а в эту легенду они, как в родной ствол, укладываются.
Спокойно, думаю, Малахов, только без нервов. Ты же разведчик, вот и действуй соответственно. Вспомни, что тебе капитан говорил.
Вспомнил. Говорил наш капитан: «В большинстве своем самые непонятные на первый взгляд случаи имеют самое простое и обычное объяснение». Только добавлял при этом: «А если все простые и понятные объяснение не срабатывают, значит, истинным является оставшееся, каким бы невероятным оно ни казалось».
Конец цитаты.
— Ладно, — говорю, — допустим. Не скажу, что я нам так вот сразу и поверил, но, пока других версий нет, принимаю вашу как рабочую. — Ну, точно как капитан заговорил. — Вы мне вот что объясните. Если наш мир рядом, да так, что я в него запросто угодил, почему же между нашим и вашим до сих пор регулярное сообщение отсутствует? У вас ведь тут, я смотрю, много нашего добра — и «Додж», и Трофим, и самолет на тарелки. А про ваш мир я что-то до сих пор не слыхал. Или у вас вход рубль, а выход — два?
— Дело в том, — говорит Аулей, — что в вашем мире идет война. Как и в нашем, но ваша война гораздо страшней, ужасней, больше. Настолько больше, что нам здесь даже не удается представить, как можно дойти до такого.
Как-как. От хорошей жизни, разве не понятно?
— И та боль, тот ужас, — продолжил Аулей, — которые каждый миг выплескиваются там, у вас, истончили преграду между мирами. Поэтому от вас к нам попасть действительно намного проще. У нас тоже идет война, тоже горе и ужас, но до такого мы пока не дошли. И спасибо богам хоть за это.
— Это что ж, — говорю, — выходит? Получается, нее, что у нас там без вести пропало, сюда к вам сыплется? К вам танковые корпуса три года назад не забредали случайно? А дивизии этим летом?
— Все не так просто. Преграда между мирами еще есть. И для того чтобы ее преодолеть, нужно много…
— Энергии, — подсказал отец Иллирии.
— Интересно. Что-то я не припомню, как меня к электростанции подключали.
Сказал я это, и тут меня в самом деле словно током ударило. А мина из шестиствольного! Реактивная дура в пятнадцать сантиметров! Все верно — осталась от старшего сержанта Малахова одна дымящаяся воронка. Уж там-то этой самой энергии было — отбавляй сколько хочешь!
Видок, наверное, был у меня в этот момент — как будто мне эта мина только что на голову свалилась. Поэтому жена Аулея надо мной и сжалилась.
— Довольно вам, двоим, — говорит, — человека мучить. Ему сегодня и без вас немало досталось. — И мне: — Пошли, Сегей. Кровать у нас в гостевой хорошая, а утром всегда легче.
Ага. Особенно когда с утра на расстрел ведут.
Проснулся я, лежу себе, глаз не открываю. Надо же, думаю, какая только муть человеку присниться может. Или это меня лихорадка треплет, а лежу я у доктора в землянке. Очень похоже, тем более что не будит меня никто, команду «подъем» на ухо не орет.
А так сон ничего был, особенно рыжая эта. Вот выздоровею, думаю, надо будет и в самом деле с дивизионным слабым полом поближе познакомиться. А что, нам, разведчикам, это просто. И подарочки из трофеев, и орденов с медалями полная грудь — одалживать не надо, и времени свободного навалом. Когда не на задании. А то и в самом деле смех один — двадцать второй идет, сколько раз со смертью в обнимку по немецким тылам хаживал, а с девчонкой ни разу еще толком не целовался.
Открыл глаза — а надо мной потолок каменный.
Я как вскочил — чуть об этот потолок макушкой не въехал. Приземлился на пол, гляжу — точно, на эту самую кровать меня вчера Матика и уложила. А вот и форма рядом лежит сложенная, и сапоги рядом стоят.
Значит, не сон все это. Значит, наяву все было. И островок, и замок, и деревня, и Кара рыжая.
Ох, думаю, ну и влип же я.
Ладно. Оделся, выглянул в коридор — никого. Вышел и только успел до лестницы дойти, глядь — рыжая. В засаде сидела, не иначе.
Смотрю — вырядилась она сегодня прямо как на бал. Сапожки красные, юбка коричневая, мягкая, в складку. Короткая юбка, еле колени прикрывает. А сверху то ли рубашка, то ли блузка — не разбираюсь я в этих дамских шмотках — белая, с длинными рукавами и вырез глубокий, с отворотами. Я на эту блузку секунд пять пялился, а потом дошло — да это же шелк парашютный! У нас, когда фриц со сбитого «Юнкерса» прямо на землянку свалился — дохлый, правда, зенитчики постарались, — мы тоже этот парашют оприходовали. Кто на что, а один дурик на портянки.
— О, — говорю, — гутен морген, фройляйн. Ты чего здесь с утра делаешь?
— Тебя жду, — отвечает. — Мне, как верному слуге, подобает всюду следовать за своим господином, — и глазки опустила.
Ну, вот, опять за свое.
— Ладно, — говорю, — охота тебе и дальше из себя дурочку разыгрывать — дело твое. Получи тогда первое задание — вывести меня во двор, пока я в этих коридорах не заблудился.
— С радостью, господин, — и улыбается. — Идите за мной.
— И вот что, — говорю. — Еще раз услышу, как ты меня господином обзываешь — не посмотрю, что ты девчонка и дочка хозяина. Или Сер-гей, через эр, или Малахов, или товарищ старший сержант. Ясно?
— Ясно, Сер-гей, — отвечает. — А меня — Кара-лен. Для некоторых — Кара. Но не для тебя.
Повернулась и пошла. Идет, а походочка у нее, словно у гимнастки на канате — залюбуешься. И фигурка вся такая стройная, ладная — глаз не оторвать.
Помню, когда я второй раз в госпитале валялся, на соседней койке один старший лейтенант лежал. У нас с ним даже ранения почти одинаковые были — проникающее правой половины грудной клетки. Только в меня пулеметная навылет, а в нем автоматная застряла. Так вот лейтенант тот, даром что годов ему едва за тридцать, знатоком искусствоведенья оказался. Перед войной в Ленинграде лекции студентам читал. У него даже степень была, не то кандидат, не то доктор, не помню уже. Он и мне, олуху, пока вместе лежали, тоже все о живописи рассказывал, да так, что заслушаешься. И про мастеров Возрождения, и про фламандскую школу, и про Шишкина с Репиным. Все жалел, что репродукции картин вместе с вещмешком пропали — показать ничего не мог.
Я тогда еще все удивлялся — как же он на передовую-то угодил. То есть он-то понятно — в первые же дни добровольцем пошел, а в военкомате куда смотрели? Не могли такого человека куда-нибудь в тыл к бумажкам приспособить? Мало без него, что ли, Ванек-взводных? Три дня повоевал, на четвертый могилу роют. А по канцеляриям всякая шушера сидит, даже свое прямое дело — бумажку написать — и то правильно не могут, в трех буквах путаются. Сержанта нашего, Федоренко, то Федыренко, то Федуренко, а один раз и вовсе Ведоръянкой записали. Грамотеи хреновы, только и умеют, что наградные листы друг на друга заполнять.
Так вот, среди прочего мне этот лейтенант рассказывал, будто идеал женской красоты в обществе — слова-то какие — тоже зависит от того, мир или война на дворе. Причем, если в мирное время красивыми считаются стройные и худенькие, тип «мальчишка», как он сказал, то в войну наоборот — чем больше, чем лучше. Он мне целую теорию размотал — мол, из-за убыли населения более ценной считается та женщина, которая больше к деторождению приспособлена. Так и сказал. Не знаю, не знаю, к науке я, конечно, уважительно отношусь, но только люди, они ведь тоже разные. Может, для какого-нибудь сержанта Прокопченко из Запойска повариха тетя Валя, фугас наш ненаглядный, и в самом деле вершина красоты и всего остального, а по мне, так вот такая Кара — в самый раз. И вовсе она не худая, а с мальчишкой ее даже слепой в темноте не перепутает. А всякие там необозримые просторы — это ж никакой материи на форму не напасешься.