– Я возьму тебя с собой на шахту, – сказал он, – как только твоя нога заживет. Там надо преодолеть крутой подъем, тропинка годится только для мулов, машинам пока не пройти. Вот, посмотри чертежи новой плавильни. Я уже изрядно над ней поработал, она велика для нынешних объемов производства, но когда добыча руды вырастет, это будет то, что надо, увидишь, сколько мы сэкономим времени, труда и денег!
Они сидели рядом на полу, склонившись над чертежами, которые он расстелил перед ней, и разглядывали переплетения линий – с тем же жаром и увлечением, как когда-то рассматривали груды металлолома на свалке.
Она подалась вперед, как раз когда он потянулся за очередным листом, и невольно прижалась к его плечу. Она бессознательно замерла на мгновение в этом положении и подняла глаза на него – всего лишь краткая пауза в движении. Он тоже смотрел на нее сверху, не скрывая своего чувства, но и не претендуя на большее. Она отстранилась, осознав, что испытывает то же желание, что он.
В этот момент, все еще сохраняя вернувшееся ощущение того чувства, которое она испытывала к нему в прошлом, она впервые ясно осознала то, что постоянно присутствовало в этом чувстве и объясняло его, – радость жизни, праздничное предвкушение будущего. Именно это всегда присутствовало в ее отношениях с Франциско – предвкушение радостей будущего, подобное тому ликованию, с которым делают первый взнос в оплату чего-то грандиозного, подтверждая для себя реальность будущего счастья. И в тот же момент она осознала, что это ее будущее приобретает черты настоящего, воплощаясь в конкретном образе – образе человека, стоящего у двери небольшого строения из гранита. Вот воплощение мечты, во имя которой я живу, подумала она, оно – в этом человеке, который, возможно, так и останется для меня недостижимой мечтой.
Но ведь это, с изумлением подумала она, не что иное, как тот взгляд на человеческую судьбу, который я так страстно ненавидела и яростно отвергала, взгляд, согласно которому человека постоянно влечет к себе сияющее впереди видение, образ недостижимого, того, к чему постоянно стремятся, но чего никогда не получают. Моя система ценностей, думала она, мои жизненные установки не могли привести меня к этому: я никогда не видела прелести в мечтах о невозможном, а возможное никогда не считала недоступным… И вот это случилось, а ответа у нее не было.
Я не могу отказаться от него ценой отказа от мира, думала она в тот вечер, глядя на Галта. В его присутствии найти ответ было еще труднее. Ей казалось, что проблемы вовсе нет, что ничто не заставит ее отказаться видеть его, никакая сила не вынудит ее уехать. Но одновременно она чувствовала, что если бросит свою железную дорогу, то потеряет право смотреть на него. Она чувствовала, что он принадлежит ей, что они оба с самого начала поняли то, о чем не обмолвились ни словом. Но тут же ей казалось, что он может исчезнуть из ее жизни и когда-нибудь где-нибудь во внешнем мире равнодушно пройдет мимо.
Она обратила внимание, что он не спрашивал ее о Франциско. Она сказала, что посетила дом Франциско, и не заметила никакой реакции с его стороны – ни одобрения, ни недовольства. Ей показалось, что по его лицу пробежала чуть заметная тень: он выглядел так, будто намеренно старался ничего не чувствовать по этому поводу.
Сначала у нее возникло смутное опасение, потом оно переросло в вопрос, а вопрос перерос в душевную боль, которая все глубже въедалась в душу и саднила все последующие вечера, когда Галт уходил из дому, оставляя ее одну. Он уходил после ужина каждый второй вечер, не говоря, куда идет. Возвращался он в полночь или позднее. Дэгни запрещала себе определять меру душевной тревоги и беспокойства, с которыми она дожидалась его возвращения. Она не спрашивала его, где он проводит вечера. Нежелание расспрашивать его коренилось в излишне страстном желании знать, где он пропадает. К молчанию ее побуждало смутно осознаваемое упрямое чувство вызова, направленного и против него, и против собственной тревоги.
Она не хотела признаться себе, чего боится, и не хотела выразить свои опасения словами; она только ощущала, как какое-то неприятное, непризнаваемое чувство настойчиво охватывает ее душу. Отчасти это была яростная обида, какой ей не приходилось испытывать раньше, обида, источником которой был страх, что в его жизни может быть какая-то женщина. Однако обида смягчалась рассуждением: если ее подозрение справедливо, то с его стороны это вполне естественное, здоровое проявление, и с такой опасностью можно бороться, в конце концов, с ней можно смириться. Но существовало и другое, более ужасное подозрение, которое страшно было вменить ему: что, если за этим стоит малопривлекательная форма самопожертвования, что, если он хочет уйти с ее дороги, чтобы одиночество снова бросило ее к человеку, который является его лучшим другом.
Прошли дни, прежде чем она решилась. За ужином, перед его уходом, видя, как он с удовольствием ест приготовленную ею пищу, и невольно радуясь этому, под влиянием внезапного побуждения, помимо собственной воли, будто картина вечернего застолья на кухне давала ей особое право, природу которого она не осмеливалась уяснить себе, будто не ее боль, а ее радость преодолела ее сопротивление, она вдруг услышала, что спрашивает его:
– Чем вы заняты каждый второй вечер?
Он ответил просто, видимо, приняв как данность, что ей уже известно об этом:
Читаю лекции.
Что?
Читаю курс лекций по физике, я делаю это каждый год в этот месяц. Это моя… Что вас так развеселило? – спросил он, увидев на ее лице облегчение, – оно озарилось радостью, которая, казалось, не могла иметь отношения к его словам.
Тотчас же, еще не слыша ответа, он тоже вдруг улыбнулся, словно догадался об ответе. В его улыбке она увидела что-то особенное, очень личное и интимное, интимное почти до дерзости, и эта дерзость резко контрастировала с его тоном, когда он продолжил говорить – обыденно и безлично:
– Вы уже знаете, что в этот месяц мы обмениваемся знаниями, каждый по своей настоящей специальности. Ричард Хэйли согласился давать концерты, Кей Ладлоу – появляться в двух пьесах тех авторов, которые не пишут для внешнего мира… а я читаю лекции, докладываю о работе в течение го да.
Бесплатные лекции?
Естественно, нет. Десять долларов с человека за курс лекций.
– Я хочу послушать вас. Он покачал головой:
Нет. Вам разрешается пойти на концерт или любую развлекательную программу, но не на мои лекции или другие познавательные мероприятия, так как вы можете вынести идеи во внешний мир. Кроме того, все мои слушатели, или, если угодно, ученики, ходят с определенной практической целью. Это Дуайт Сандерс, Лоуренс Хэммонд, Дик Макнамара, Оуэн Келлог и другие. В этом году у нас новичок, Квентин Дэниэльс.
Вот как, – сказала она почти с завистью. – Как он может позволить себе такой дорогой курс?
В кредит и в рассрочку. Он того стоит.
Где проходят лекции?
В ангаре на ферме Дуайта Сандерса.
А где вы работаете в течение года?
В своей лаборатории. Она осторожно спросила:
А где ваша лаборатория? Здесь, в долине?
Он посмотрел ей прямо в глаза, давая понять, что вопрос его забавляет и что ее цель ему понятна, потом ответил:
Нет.
Вы все эти двенадцать лет жили во внешнем мире? -Да.
– И работаете, – мысль казалась ей недопустимой, – на обычной работе, как все?
– Конечно. – Усмешка в его глазах имела какое-то особое значение.
Уж не хотите ли вы сказать, что работаете младшим помощником бухгалтера?
Нет, не младшим помощником.
Тогда кем же?
У меня такая работа, которой желает от меня внешний мир.
И где это?
Он покачал головой:
– Нет, мисс Таггарт. Если вы решите уехать из долины, вам этого знать не дозволено.
Он снова улыбнулся той же уверенной понимающей улыбкой, которая, казалось, говорила, что он сознательно прибегает к угрозе, которая, конечно, содержалась в его словах, понимая, что это означает для нее. Потом он поднялся из-за стола.
Когда он ушел, ей показалось, что время замедлило свой бег и налилось в тишине дома давящей тяжестью, как малоподвижная густая текучая масса, которая заполнила все пустоты в неощутимом движении, так что она не могла судить, минуты проходили или часы. Она легла, вытянувшись в кресле, скованная вялостью и безразличием; ею двигали не лень или физическая усталость, а подавленная жажда самых решительных действий, неутолимая никакими полумерами.
Как приятно было смотреть, думала она, лежа неподвижно, закрыв глаза, чувствуя, что мысли и образы развертываются тягуче, как время, скрываясь за полупрозрачной кисеей, с каким удовольствием он ест приготовленный мною завтрак; как приятно было знать, что я тем самым доставляю ему чувственное наслаждение, являюсь источником радости для его тела… Вот почему женщине хочется готовить еду для мужчины… конечно, не из чувства долга, не в качестве дела всей жизни, а изредка, как своего рода ритуал, как символ чего-то… Но во что превратили это ревнители женской доли, требующие неукоснительного исполнения ею предначертанного долга?.. Они постановили, что подлинная добродетель женщины состоит в том, чтобы изо дня в день безропотно заниматься нудным, монотонным домашним трудом, а то, что придает этому труду смысл и радость, объявили позорным грехом. Они постановили, что участь женщины – иметь дело с жиром, мясом и картофельными очистками, а ее место – на пропитанной запахами, затопленной паром кухне. В этом она должна видеть духовный смысл своей жизни, моральный долг и предназначение. Когда же она отдается в спальне, то это уступка животному инстинкту, плотская забава, в которой ни одна из сторон не стяжает духовной славы и не придаст своей жизни ни нового смысла, ни значения.
Дэгни резко вскочила. Нет, она не хочет думать о внешнем мире и его моральном кодексе. Впрочем, она тут же поняла, что мысли ее заняты отнюдь не внешним миром. Но и то, к чему независимо от ее воли постоянно возвращались ее мысли, – нет, и о нем она запретит себе думать, как бы он ни притягивал ее…
Она ходила по комнате и ненавидела себя за эти бесцельные, несобранно-порывистые движения. Она разрывалась между потребностью нарушить движением эту неподвижную тишину и сознанием, что это не принесет ей облегчения. Она закуривала сигарету, создавая иллюзию целенаправленного действия, и тут же бросала, сознавая бесплодность такого суррогата. Как отчаявшаяся нищенка, она оглядывала комнату в поисках вещи, которая подбросила бы ей стимул, побудила к конкретному занятию – почистить, починить, отполировать, и понимала, что никакое занятие не стоит затрачиваемых усилий. Когда ничто не может тебя занять, строго сказал ей внутренний голос, значит, ты лишь заслоняешься от какого-то неодолимого желания. Чего же ты хочешь?.. Она нетерпеливо чиркнула спичкой и поднесла огонек к сигарете, с раздражением заметив, что та давно болтается между губ… Чего же ты хочешь? – повторил тот же голос тоном судьи.
Я хочу, чтобы он вернулся! Ответ вырвался беззвучным криком; она выбросила его из груди, швырнув обвинителю, сидевшему в ней, как швыряют кость зверю, чтобы он не растерзал тебя.
Я хочу, чтобы он вернулся, спокойнее повторила она в ответ на упрек, что ее нетерпение неоправданно… Пусть он вернется, умоляла она в ответ на холодное замечание, что мольбы не склонят чашу весов в ее пользу… Я хочу его возвращения! – с вызовом крикнула она, борясь с собой, что бы не опустить одно лишнее, оправдывающее ее слово в этом возгласе.
Она чувствовала, что голова и плечи бессильно поникли, как после хорошей трепки. Сигарета между пальцами, заметила она, сгорела, однако, всего на полдюйма. Дэгни пригасила ее в пепельнице и снова упала в кресло.
Я не уклоняюсь, думала она, не уклоняюсь, все дело в том, что я не вижу никакой возможности какого-нибудь ответа… То, чего ты хочешь, сказал тот же голос, пока она блуждала в сгущающемся тумане, ты без труда можешь получить, но получить это, не приняв все полностью, без твердого убеждения означает предать все, чем он является… Ну и пусть он проклянет меня, думала она, будто потеряв тот голос в тумане и больше не слыша его, пусть завтра он меня проклянет… Я хочу его… возвращения… Ответа она не услышала, потому что ее голова тихо упала на спинку кресла – она заснула.
Открыв глаза, она увидела, что он стоит в трех шагах от нее и смотрит на нее, видимо, уже давно.