— Ерничаешь! — злюсь я.
— Нисколько! — говорит батя. — Кончились твои университеты. Я без работы. Правда, друзья меня в беде одного не оставили, предложения есть, но пока без работы. Как видишь, искусственными цветами на хлеб зарабатываем. — Отец снова отворачивается к окну, а заглянувшая было в кабинет мать, зарыдав, убегает.
— Пап, я на целину поеду. Там, говорят, неплохо зарабатывают. Буду вам деньги высылать! — С жаром говорю я.
— Это несерьезно, — охлаждает мой пыл отец. — Если ты хочешь работать на земле, то зачем отдавать свой труд где-то на стороне. Езжай к своему дядьке и работай в его колхозе. Я вообще не могу понять, зачем затрачивать огромные средства для развития земледелия у скотоводов. Казахи всю жизнь занимаются отгонным, кочевым животноводством. Надо поднимать земледельцев центральной России. Здесь кругом разор! Обеспечить бы техникой колхоз Кирилла, платить бы его людям как следует! Кому нужна эта целина? Ты, Ген, городской. Тебе надо идти на завод и приобретать специальность.
— На какой завод идти? — спрашиваю я.
— Ну, положим, на завод Ильича. Я читал в газете, что там набирают учеников токарей, — отвечает отец. — Да, вот еще, — поворачивается он ко мне, — приходила учительница из школы и сказала, что тебе осенью надо пересдать экзамены. Теперь это станет труднее. Надо совмещать подготовку к экзаменам и работу. Справишься?
— Думаю, что справлюсь, — отвечаю я. Да и что другое я могу ответить? Сказать, что я никогда толком не учился? Зачем? Он и так знает.
И вот я на заводе. Мастер подводит меня к длинному ряду металлических шкафов и, раскрыв один из них, говорит:
— Этот твой. Спецовку получишь на складе. Пока поработаешь подсобным. У нас токарно-револьверный участок. Мы главным образом делаем болты и гайки. Работают в основном женщины. Твоя задача подавать и заряжать пруты соответствующих размеров и граней. Детально все объясню тебе на месте. — И пропадает.
Почти час ищу я склад, а когда нахожу, то выясняется, что пришло время обеда. Кладовщица, крепко сбитая девушка с очень светлыми волосами, собранными в «конский хвост», какое-то время вглядывается в меня так, что я невольно одергиваю свой пиджачок. А потом строго, но и заботливо спрашивает:
— Ты обедал?
— Нет, — отвечаю я как-то глухо.
— Пошли в столовую. — Это приглашение, но звучит оно почти как приказ.
Я отмечаю про себя, что она очень хороша собой. Красота у нее вызывающая. В ней есть что-то породистое, тонко очерченный нос, несколько удлиненный подбородок и большие голубые глаза.
По рельсовому пути мы идем мимо рядов станков. Затем поднимаемся на второй этаж, где расположена столовая. За столами, покрытыми цветными клеенками, обедают рабочие, обслуживая их, суетятся официантки. Через пару минут одна из них находит нам свободные места. И тут же на столе появляются борщ, котлеты с картофельным пюре и квашеной капустой, граненые стаканы с компотом из сухофруктов.
— Ты пользуешься здесь большим авторитетом, — отламывая кусочек хлеба, говорю я кладовщице, чтобы как-то снять затянувшееся и не очень приятное мне молчание.
— Если у этой девушки, — указывает она на официантку, — стол окажется пустой, а кто-то из рабочих не успеет пообедать вовремя, она лишается премиальных. Хотя авторитет у меня тоже есть. Я комсорг цеха. Звать меня Света, а тебя? В накладной на спецовку только твоя фамилия.
— Геннадий, — отвечаю я.
— Комсомолец? — аппетитно уминая борщ, спрашивает она, не поднимая глаз.
— Не успел. Ты, кажется, не на допрос, а на обед меня пригласила? — сквозь зубы цежу я. Меня уже злит ее манера обращения со мной.
После обеда я получаю спецодежду, и на этом, как мне тогда казалось, мои отношения со Светланой должны закончиться. Но не тут-то было…
После первой получки, в конце рабочего дня, ко мне подходит парень:
— Меня звать Мирон. Я с товарищами работаю в соседней бригаде. Хотим с тобой поближе познакомиться.
— Хорошо, — соглашаюсь я. Через раздевалку и душевую мы идем в самый конец цеха и по металлической лестнице спускаемся в небольшое помещение. В центре его верстак с четырьмя тисками по бокам. С краю на широком вафельном полотенце бутылка водки, стаканы, буханка черного хлеба, крупно порезанная селедка, пара луковиц и с десяток сарделек. На скамье, придвинутой к верстаку, разместились трое мужчин. У старшего по возрасту на лбу шрам. Жестом он приглашает меня сесть с ним рядом. Я сажусь. Мирон, разлив водку, поднимает свой стакан.
— Выпьем за знакомство. Меня ты знаешь. А это Игорь Николаевич, — указывает он на мужчину со шрамом. Мы еще под стол пешком ходили, а он уже воевал. Вот Слава, — поворачивается Мирон к молодому человеку с несоразмерно большими руками и ступнями. — И наконец Федор, — кивает он в сторону белобрысого парня.
— Геннадий, — представляюсь я и как все беру стакан, но не пью.
На верстак возвращаются четыре пустых стакана и мой с водкой.
— Ты это что? За знакомство ведь. Не обижай товарищей, — давит на меня Федор.
— Нет, пить не буду, — отвечаю я.
— Уважаю людей, которые могут сказать твердо нет, — говорит Игорь Николаевич. — Не хочешь пить — не пей, но от закуски не отказывайся.
— Спасибо, — благодарю я и делаю себе бутерброд с селедкой.
— Мы тупорылые скоты и нам не нравятся человеческие лица, — продолжает свою мысль Игорь Николаевич. — Но если ты, Геннадий, поработаешь здесь год-полтора или более, то тоже станешь скотом. Суть в том, что эти существа, — кивает он в сторону своих приятелей, — не имеют будущего. Я тоже его не имею, хотя и закончил войну в звании лейтенанта. Образования не хватает. Солдат поднимать в атаку образования хватало, а пришел на завод — аут! Хотел в техникум поступить, куда там. Жена шум подняла. И правильно. Детей настрогал, значит, кормить надо. У меня их трое. Вкалываю в две смены. А что касается Мирона, Федьки и Славки, то им по линии образования война вообще кислород перекрыла. Понятно, кто к чему-то в жизни серьезно стремится, вечернюю школу заканчивает, потом вечерний институт. Уважаю их и завидую. Высокие, сильные люди, рукой не достать! Ты как по части образования?
— Не очень, — смущенно отвечаю я. — Наверное, я тоже не имею будущего.
— А конкретнее? — требовательно спрашивает Игорь Николаевич.
— Вначале я учился в барачной школе, — мямлю я.
— Вот что, парень, выкладывай все как есть, — сердится мой собеседник.
— Да, уж все как есть, — поддерживает Игоря Николаевича Мирон.
— А я и говорю как есть. В войну меня с матерью эвакуировали в Юго-Камск. Там она работала на заводе. Жили мы в бараке. Среди жильцов барака были и педагоги. А дети учились не все. Старшие, от двенадцати до шестнадцати лет, работали на заводе по десять, а то и по двенадцать часов. У младших не было зимней одежды. И городское руководство приняло решение о проведении учебных занятий с эвакуированными детьми не только в школах, но и прямо в бараках. С четырех до пяти лет, хотел я того или нет, но тоже был учеником. Поэтому я и говорю, что учился в барачной школе.
— А дальше? — строго спрашивает Игорь Николаевич.
— А дальше московская школа, — отвечаю я. И в памяти всплывает, как мы гурьбой входим в обшарпанный класс. Половина окон забита фанерой. Наша учительница Елена Никитична начинает урок со слов: «Дети, сейчас мы будем завтракать. Подходите по одному», — и выставляет на стол бутылку с рыбьим жиром, большой алюминиевый чайник с горячим желудевым кофе, кладет пакеты с яблоками и бубликами.
Мне не нравится пить каждое утро рыбий жир, но мне нравится ходить в школу и получать пятерки. А еще я люблю кататься у школы с ледяной горки. Я забираюсь на самый верх и скольжу вниз на ногах. Чаще я падаю, но иногда получается, и я доезжаю до конца. И сейчас я мчусь с нее бочком, чуть согнув колени. Еще немного, и победа! И тут ко мне подбегают Филька Николаев и Борис Дадонов. «Генка! — кричат они. — Беги скорее домой! У тебя мать в пожаре сгорела!»
Я мчусь сломя голову и у дома вижу отъезжающую «скорую помощь». С криком «Мама!» я припускаюсь за ней и догоняю, когда она замедляет ход на выезде из арки. Вцепившись в задний бампер, я какое-то время тащусь за машиной по асфальту, покрытому грязным снегом, но скоро, обессилев, падаю.
Я поднимаюсь. Кровь сочится с содранных коленей, пальто разорвано, шапки нет, но я ничего не замечаю. Ребята окружают меня и ведут домой…
— Ген, ты что замолчал? — спрашивает меня участливо Федор. — Если не хочешь, не рассказывай. Но если серьезно, у всех у нас детство как под копирку. Мы же твои товарищи…
И во мне что-то ломается. Я рос на других отношениях. У блатных одно понятие — бей своих, чтоб чужие боялись, или того хуже — убей своего! Сегодня из моих бывших корешей на свободе уже никого нет…
— Я попробую. Если, конечно, вам интересно. — И начинаю рассказывать: — Моя мать заправляла горящую керосинку, и произошла вспышка. Она хотела сбить огонь кухонным полотенцем, зацепила им керосинку и уронила ее на стоящую в углу десятилитровую бутыль с бензином, которую накануне зачем-то принес муж моей тетки с работы. Пламя мгновенно охватило всю кухню, но мать не растерялась. Она пробилась в комнату, схватила с постели ватные одеяла и стала сбивать ими огонь. Вызванным соседями пожарным делать уже было нечего. А у матери на теле не осталось живого места. Мать спасли, но в больницу к ней три месяца никого не пускали.
А дома мне становилось все хуже и хуже. Бабушка, как к ней ни подступайся, только ругалась. Ей было не до меня. У нее на руках внучка Таня, родители которой задыхались от туберкулезного кашля с кровью.
Мой двухлетний брат Валера тоже болел туберкулезом и находился на излечении в диспансере. А младший брат Володя чуть не умер без материнского молока в грудничковой лечебнице.
В школу я не ходил. Я каждый день ездил к Валере в диспансер. Подходил к окну его палаты и стучал. Старшие ребята меня уже знали. Они ставили моего братишку на подоконник, и мы смотрели друг на друга. Ему нравилось, когда я был так вот рядом.
Я не бросал брата до тех пор, пока мать не выписали из больницы. Естественно, что моя забота о брате сказывалась на учебе не лучшим образом.
— И все? — удивляется Игорь Николаевич.
— Да! — отвечаю я.
Все-таки инстинкт вора сработал во мне. Я сказал истинную правду, но в то же время я ничего не сказал. Я только поплакался.
— Ладно, Гена. Будем считать, что наше знакомство состоялось, — завершает разговор Игорь Николаевич.
— У каждого своя судьба! — восклицает беззаботно Слава. — Всё — баста! По домам пора. Пошли, Генк, выведу, а то заплутаешь.
Мы поднимаемся наверх. Слава протягивает мне руку:
— На занудность Николаевича не обижайся. Он в голову ранен, видел шрам? Два плюс два сложить не может. Раньше, наверное, очень хотел учиться, и сейчас, видно, охота не пропала. Всё к образованию сводит. Заходи, если что. — И, махнув на прощание, уходит.
Я иду в душ. Прежде чем повернуть кран, я смотрю сквозь окно на небо, сверкающее ярким, быстро растекающимся светом, а мысли мои здесь, на земле. Меня не отпускает то, что я утаил от Игоря Николаевича и ребят…
Я слышу музыку и вижу танцующих парней и девчат. Они пьяны. Мои братья в испуге забились за шкаф и тихо плачут.
В нашу квартиру входят соседи. Они ругают меня, кричат, что не станут терпеть этот притон, этот шум и грохот, у них с потолков осыпается штукатурка, а на меня управа найдется.
Я не знаю, что значит слово «притон», но чувствую — плохое. Мне хоть и десять лет, но я не могу понять, как и почему наша квартира превратилась в этот самый притон. Может, потому, что все произошло неожиданно и очень быстро?
С утра мы все грузим машину. Бабушка с тетей Аней, ее мужем и дочкой переезжают на новую квартиру. Они ее получили как туберкулезники. А когда они уезжают, маме становится плохо. Она просит меня вызвать врача. Я вызываю его по телефону. Доктор приходит через полчаса, осматривает маму и тут же вызывает «скорую». Мама подзывает меня:
— Деньги в гардеробе под постельным бельем. Завтра съезди к бабушке и попроси побыть с вами, пока я не выпишусь или пока отец не вернется из командировки. Если бабушка не сможет сама, пусть позовет кого-нибудь из родных. Хорошо бы одну из моих сестер пригласить.
Под дружный рев моих братьев — Валеры, которому было пять лет, и Володи — четырех лет, — маму выносят из дома на носилках.
Телефон звонит, когда я, успокоив своих братьев, готовлю ужин. Сухой женский голос в трубке, даже не спросив, кто слушает, сообщает, что у Щербаковой Александры Ивановны туберкулез почек и ей будет произведена срочная хирургическая операция.
Я видел немало фильмов о войне, где показывали работу хирургов. И в моем сознании тотчас возникает картина операции, только на операционном столе не абстрактный герой, а моя мать. Мне страшно, и я плачу.
Ни в первый, ни во второй, ни в третий день к бабушке я не еду. Денег в гардеробе много, и я с братьями живу, как мне нравится. В школу я снова не хожу. Завтракаем, обедаем и ужинаем мы в круглосуточной железнодорожной столовой, и обязательно с лимонадом, мороженым, а то и с конфетами. О маме мы тоже не забываем. Накупив разных сладостей, мы едем к ней в больницу, но нас не пускают и гостинцы не принимают.
Да, именно в тот день, когда нас не пустили к маме в больницу, в доме появляется рыжий Юрка из четвертого подъезда. Мы его угощаем, и он говорит:
— Богато живете. Мне бы хоть денек так пожить.
Потом какое-то время болтается по квартире, играет с братьями и уходит. На следующее утро я как обычно одеваю Валеру и Володю, чтобы идти в столовую на завтрак, открываю гардероб, сую руку под белье, но шуршания купюр не чувствую. У меня в руках жалкие гроши.
— Вот что, ребята, — обращаюсь я к братьям, — раздевайтесь. Столовая отменяется. Денег у нас осталось совсем мало, и каждую копейку мы теперь станем считать.
— А Юрка рыжий, — перебивает меня Валера, — у нас не копейки, а большие рубли из гардероба брал.
Юрка старше меня года на два и сильнее. Я сую за пояс кухонный нож и, плотно запахнув пальто, выскакиваю во двор. Рыжего я нахожу очень скоро. Он сидит, подняв воротник, в скверике напротив детской больницы и, перебирая струны новенькой гитары, с зажатой в зубах «беломориной» сипит:
— «Старуха ждет, когда мы с мухами подохнем, сначала друг мой, потом уж я…»
Я подсаживаюсь рядом.
— Хочешь, оставлю? — поворачивается он ко мне с «беломориной».
— Давай целую. На мои кровные папиросы-то покупаешь! Вот и гитару новую прибрел на деньги, что увел из гардероба.
— Сукой буду, у тебя ничего не брал! — Юрка щелкает ногтем большого пальца о зубы и проводит им под подбородком.
— Хотел бы тебе поверить, да не могу. Брат о тебе сказал. А он малец и врать еще не может.
Я распахиваю пальто и выхватываю из-за пояса нож. Юрка вскакивает со скамейки, но, не сделав и шага, падает от моей подсечки. Я кидаюсь на него и поднимаю нож.
— Генка, не надо! Меня заставили. Кабан заставил. Я ему деньги отдал.
— Ох! Какое дитятко невинное! — над нами, ухмыляясь, стоит Ундол. — Волк, перышко дай мне, — вырывает он из моей руки нож. — А эту суку бей. Не будешь ты его лечить, буду я! Вот, бери на прокорм детишкам, папаша безусый, — и Ундол сует мне за пазуху деньги. — Здесь в три раза больше того, что свистнул у тебе этот хмырь. — Затем броском, почти без взмаха, всаживает нож в спинку скамейки и, уходя, мягко как бы просит:
— Ты, Волк, загляни завтра в котельную. А ты Рыжий — сегодня.
Я выдергиваю свой нож из скамейки и направляюсь домой, даже не взглянув на жалобно скулящего Юрку…
Нет, я не должен давать волю воображению. Не раздумывая больше, я включаю душ. Горячая вода возвращает меня в реальную жизнь. За тонкой перегородкой я слышу голоса и смех моющихся женщин, а рядом со мной, в соседних кабинах мужчины обсуждают последний футбольный матч.