Валентайн - Уэтмор Элизабет 8 стр.


Лес человеческих ног. Вонючие ноги в сандалиях — носильщики: грязь въелась в кожу. Чулки и подвязки — ноги прислужников. Ноги кардинала — его сапоги отделаны мехом мертвых животных. Холодно. Мрамор выпивает тепло из кошачьих лап. Горящие свечи — рядами. Мальчик-прислужник идет к алтарю, помахивая кадилом. Ноги вдруг замирают на месте, и только одна пара ног нервно переминается. Он пробирается между ногами. Повсюду — шепот и гул голосов. Судя по ощущениям, это место — огромное. Откуда-то издалека доносится голос. Одинокий голос хориста, повторяющий снова и снова: Miserere mei, miserere mei[21]. Шарканье ног, шелест одежд, приглушенные голоса и покашливания — все сливается в гулкую какофонию. Это собор; но такой огромный, что ему приходится высоко-высоко запрокидывать голову, чтобы взглянуть наверх.

— Его преосвященство, кардинал дель Монте, — явственно говорит голос, пронзая невнятный гул.

Он видит кардинала — алого и раздутого, как заходящее солнце. Кардинал совершает крестное знамение в туманной дымке от ладана. От ароматного дыма слезятся глаза. Он проходит вперед, его лапы скользят по холодному гладкому мрамору. Он идет к музыке.

Miserere mei...

Он цепляется мыслью за эту музыкальную фразу. Музыка — это единственное, что его привлекает по-прежнему. Он крадется к ее источнику. Там — дубовая дверь. Но он без труда пролезает под дверью, где бессчетные ноги протерли дыру в каменном пороге.

Он в ризнице. На деревянных гвоздях — сутаны и стихари. Чувствуется сквозняк, хотя окон в комнате нет. Воздух пропитан запахом детского пота. В ризнице — только мальчик, который поет. Он застегивает свой стихарь. Голос звонкий, мальчишеский, и все-таки — не совсем мальчишеский. Лицо мальчика — гладкое, юное, но глаза выдают некую древнюю боль. Он старше, чем выглядит, думает мальчик-вампир. У него тоже отняли право называться мужчиной. Во имя музыки. У нас есть кое-что общее, думает мальчик-вампир, хотя он — всего лишь смертный. Сколько они прилагают усилий, чтобы продлить недолговечное, эти смертные... хотя, как ни тщись, все станет прахом в конечном итоге.

«Может быть, я покажусь ему в своем истинном облике», — думает он. И вот он уже выступает из душного дыма курящихся благовоний и пылинок, танцующих в воздухе. Такой, каким вышел из леса — полностью обнаженный. Его тело облеплено грязью смерти, но теперь он ее стряхивает с себя. Он нахально снимает с крючка сутану и стихарь и надевает их на себя.

— Ой, — говорит тот, другой мальчик. — Я и не думал, что здесь кто-то есть.

— Говорят, что я очень тихий, — отвечает вампир.

— Ты, наверное, новенький. Я тебя раньше не видел, но если мы не поторопимся, мы опоздаем, и нас обоих высекут. — Только теперь вампир замечает подтеки запекшейся крови на спине стихаря у хориста. — Меня Гульельмо зовут, а тебя?

Он лихорадочно соображает. Какие имена он слышал на улицах?

— Эрколе, — говорит он. — Эрколе Серафини.

— Геркулес! Хорошее имя для такого красавца. — Гульельмо смеется. — Я буду звать тебя Эрколино. Ты, должно быть, пришел с кардиналом дель Монте.

— Откуда ты знаешь?

— Его преосвященство любит красивых мальчиков. Сначала — внешность и только потом — талант. Могу поспорить, он купил тебя за двадцать скудо у какого-нибудь крестьянина близ Неаполя... насколько я понимаю, тебя кастрировали недавно... у тебя в глазах все еще теплится боль.

— Неаполис... да, Неаполь. — «Да, — думает Эрколино, — когда-то я жил в этой части Италии». Он только не говорит Гульельмо, что это было полторы тысячи лет назад, в городе, давно погребенном под застывшей лавой Везувия.

— Надень этот воротничок, — говорит Гульельмо, подавая ему воротник. Он очень жесткий — сильно накрахмален — и давит шею. — Быстрее.

— Куда мы идем?

— На вечерню в Сикстинскую капеллу... разве тебе вообще ничего не сказали? Сначала — служба, потом — закрытый прием у кардинала в честь прибытия князя Венозы... старый извращенец! Мы будем там как travestiti — надеюсь, тебе подберут что-нибудь из женской одежды. Ты где стоишь, на decani или cantores[22]?

— Не знаю.

— Тогда на decani. Будешь стоять рядом со мной, на южной стороне нефа. И старайся не попадаться на глаза Караваджо.

— Кому...

— Микеланджело да Караваджо. Сумасшедший художник, любимчик кардинала. Вроде дрессированной обезьянки. Если он тебя увидит, он захочет, чтобы ты ему попозировал. Для какого-нибудь порнографического непотребства, я даже не сомневаюсь, хотя он наверняка найдет религиозную отговорку. Если он захочет тебя рисовать, возьми его деньги, но не позволяй ему себя лапать. — Гульельмо перекрестился.

— Я запомню, — тихо говорит Эрколино.

Гульельмо хочет вытереть грязь со щеки вампира. Отдергивает руку, как будто обжегшись.

— Maledetto![23] Какая холодная! — говорит он и дует на пальцы. — Ты, наверное, был внизу, в мавзолее. Весь этот мрамор, эти застывшие изваяния мертвых пап... они высосали из тебя жизнь...

Эрколино грустно улыбается.

— Хочешь взглянуть на себя в зеркало, прежде чем мы пойдем? — спрашивает Гульельмо.

— Нет... спасибо... я не люблю зеркала.

— Тогда пойдем. Тут до часовни еще целая миля по коридорам.

* * *

наплыв: розы

Чувство вины не позволило Петре пропустить сеанс групповой терапии в то утро, хотя ей очень не хотелось туда идти. Не то чтобы ей было жалко выкинуть за просто так сотню баксов — все покрывала страховка — и не то чтобы она не могла обойтись без общества депрессующих яппи, которые вываливают свои беды на вежливо-вкрадчивого доктора Фейнш-тейна. Тут дело даже не в вине; тут дело в страхе — в страхе, который не давал ей покоя с того визита к Симоне Арлета. Кошмар...

Она приехала в Юниверсал-Сити еще до полудня, но цирк уже начался. Мероприятие обозвали «В поисках Тимми Валентайна». В фойе «Шератона» Симона Арлета в окружении восторженных почитателей принимала картинные позы перед объективом многочисленных фотокамер. У столика регистрации Петра предъявила свою журналистскую аккредитацию, и ей вручили набор для прессы. Телеоператоры с камерами толкались в толпе зрителей. Периодически в толпе возникали какие-нибудь знаменитости, так себе знаменитости и будущие знаменитости, каждый — с обязательной свитой поклонников и прихлебателей. У Петры в сумочке был диктофон. Она приготовилась брать интервью у всех, кто покажется более или менее интересным.

Ей повезло, что она поговорила с Симоной заранее. Сегодня к Симоне вообще не пробиться. Хорошо, если удастся задать ей пару вопросов — но скорее всего придется довольствоваться общими фразами для всех журналистов скопом. Ничего даже близко похожего на переживания в поместье Арлета... на то, как ты обнимаешь труп сына.

В этом году в моде были белый и черный, они же и преобладали в одежде гостей. Многие женщины были в платьях с высокими накрахмаленными воротниками, почти как во времена королевы Елизаветы. Продюсеры шныряли по залу, одетые дорого, но нарочито небрежно, впрочем, манжеты у них были задраны ровно настолько, чтобы свет от хрустальных постмодерновых люстр отражался на их «Ролексах».

Участников конкурса было не видно. Наверное, получают последние наставления от агентов, решила Петра.

Она пробралась к буфету, нашла столик, откуда просматривалось все фойе — чтобы не пропустить ничего интересного, — и открыла набор для прессы.

Ничего особенного: несколько фотографий Тимми — несколько вырезок из газет прошлых лет, снимки Марса... статья какого-то академика, доктора Джошуа Леви, о семиотической интерпретации феномена Тимми Валентайна... краткая биография Джонатана Бэра, будущего режиссера фильма с бюджетом пятьдесят миллионов долларов, если они подберут достойного исполнителя на роль Тимми Валентайна...

До большого «банкета знакомства» оставалось еще полчаса. Петра решила пока разобрать свои записи.

И вдруг кафе наводнилось клонами Валентайна.

Она не могла сосредоточиться. Должно быть, их только-только отпустили с какого-то брифинга. Их пронзительные голоса резали Петре слух, когда они громко жаловались своим мамочкам и агентам, выражая свое недовольство. Они картинно запахивали плащи и жестикулировали в этой странной манере, комбинирующей «Мотаун» и Лугоши[24], которую Тимми Валентайн довел до совершенства. Они старательно изображали на лицах выражение «поруганная невинность с большими глазами», демонстративно не замечая друг друга, но при этом украдкой друг к другу присматриваясь. Все, кроме одного.

Петра чуть передвинула вазу с цветами, чтобы получше его разглядеть. Он поднял глаза. На мгновение их взгляды встретились — но лишь на мгновение.

Вот кто победит, подумала она. Его, похоже, совсем не волнует предстоящий конкурс. Он полностью сосредоточен и собран, весь — в себе, как кошка, готовая броситься за добычей. Привлекательный мальчик, но совсем не похож на Тимми Валентайна. И то, как он смотрит... взгляд жесткий, тяжелый, маскирующий его ранимость. Он не производит того впечатления невинности, которое Тимми производил всегда — даже в своих самых провокационных песнях, не то чтобы совсем непристойных, но намекающих на непристойность. Тут что-то другое. Как будто он видит тебя насквозь... знает, что у тебя в душе... в самых потаенных ее уголках.

Мальчик шел в направлении столика Петры. С ним была маменька — вся из себя взволнованная, вся на нервах, она то и дело тянула руку и пыталась пригладить непослушный вихор на голове у сына — и агент, высокая женщина испанского типа. Они обе пытались что-то ему сказать, но он не обращал на них внимания.

— Вы журналистка? — спросил он с простецким горским акцентом. Его голос был совсем не похож на голос Тимми Валентайна.

— Да.

— Хотите взять у меня краткое интервью? Меня зовут Эйнджел. Эйнджел Тодд.

Она собралась было возразить, но тут он ей подмигнул, вроде как говоря: «Помогите мне, уберите их от меня». Она рассмеялась. Этот ребенок знает, как добиться своего. Точно как Джейсон.

— А я Петра Шилох, — сказала она.

— Мам, мы тут с журналисткой на пару часов засядем, — объявил он.

— Но нам еще надо фотографироваться, — сказала агент. Судя по ее виду, он все утро ее донимал, и она с трудом сдерживала раздражение. — Фотографы ждут.

Маменька достала пудреницу с зеркальцем и попыталась подправить расплывшуюся помаду. Она была вся увешана аляповатой бижутерией, а ее прическа являла собой настоящий «шедевр» начеса.

— Блин, оставьте меня в покое, — рявкнул он, отмахиваясь от них. Потом повернулся к Петре и сказал полушепотом, чтобы они не услышали: — Они так напрягаются из-за этого конкурса, я понять не могу почему. Хотя нет. Понять-то как раз могу. Они смотрят на меня и видят «порше», и дома на пляже в Малибу, и все такое. Посмотрите на меня. На этот дурацкий плащ, на мои волосы. Они крашеные. Я вообще-то блондин.

— Хочешь коки? — спросила Петра, подзывая жестом официантку.

— Ага. — Он сел напротив нее. — Можете сделать вид, что вы берете у меня интервью, так чтобы они не догадались? — Он прикоснулся к ее руке под столом. Его рука была теплой. Но в том, как он к ней прикоснулся, было что-то неправильное... нездоровое. Она убрала руку и заметила, что он сунул ей в ладонь миниатюрную бутылочку с коньяком, какие дают в самолетах. — Пожалуйста, мэм... понимаете, я все-таки нервничаю, и мне надо как-то успокоиться.

Она огляделась по сторонам. Маменьки и агента поблизости не наблюдалось. Может быть, это им только в радость — сплавить его на часок кому-нибудь еще. Официантка принесла кока-колу, и Петра украдкой влила в стакан коньяку.

— Спасибо, — сказал он и осушил стакан одним глотком.

— На самом деле, — сказала она, — я не могу брать у тебя интервью два часа... после банкета мне надо будет уехать по делам.

В душе у нее шевельнулся кошмар.

— Да? А куда?

— В Форест-Лоун.

«Зачем я ему это говорю? Почему? Сейчас я ему еще брякну, что он напоминает мне моего мертвого сына?»

— А можно мне с вами поехать? — спросил Эйнджел Тодд.

Джейсон...

Он достал розу из вазы с цветами и легонько провел цветком Петре по кончику носа. Ей на колени упал лепесток.

— Ты уколешься.

— Уже укололся. — Он уронил розу и слизнул с пальца кровь.

Он ждал, что она ответит. Его глаза смеялись.

* * *

наплыв: шоссе

Они доехали до Малибу. Свернули на юг и доехали до Помоны. Доехали до Лонг-Бич и там свернули на север, на шоссе Сакраменто, в сторону Антилоп-Вейли. Они не знали, куда они едут. Они просто ехали по дороге: Брайен, Пи-Джей и труп, который периодически сдвигался в багажнике.

Где-то на шоссе № 14: просто мчались вперед, даже не разговаривали. Сухой ветер опалял кожу.

— Может быть, поднять верх? — сказал наконец Брайен.

— Может быть.

Но Брайен даже не протянул руку к кнопке.

— Родная земля... — начал он.

— Я собрал ее всю пылесосом, — сказал Пи-Джей. — И выкинул в мусорку. — Они мчались вперед. — Господи, Брайен, где мы выгрузим тело?

— Не знаю, — сказал Брайен.

— Может, нам стоит вернуться к морю?

— Нет. — Брайен вспомнил свою племянницу Лайзу. Как она стояла за стеклянной панелью, что открывалась во дворик с бассейном в том вшивом мотеле. Как влажные водоросли оплетали ее тонкие руки, и море лилось из ее тысячи ран... — Только не к морю.

— Тогда мы его похороним по индейскому обряду. В горах. Там, где его никто не найдет.

На следующем съезде Брайен свернул с шоссе. Нашел дорогу, что уводила в горы — высоко-высоко, навстречу солнцу. Ветер был просто горячим, Брайен обливался потом. Он бы полжизни отдал за банку диетической содовой, но на Пи-Джея жара, похоже, не действовала совсем. Он сидел по-турецки на переднем сиденье и, казалось, не замечал ручьев пота, что обильно стекали в глаза со лба... он был полностью погружен в свои мысли. Брайен подумал: «Он сейчас в своем мире, мире поисков видений и вигвамов — в мире, в котором его убедили, что он какой-то андрогинный шаман». Он вспомнил, что что-то такое читал о священном муже, который и жена тоже. В какой-то антропологической книге, еще в колледже...

Брайен ехал вперед. Пи-Джей периодически открывал глаза и бормотал: «Здесь налево», или «Сейчас осторожнее, тут слепой поворот». Раньше Брайен никогда не выезжал в дикие дебри, так далеко к востоку от Лос-Анджелеса. Голые горы, пустыня Мохаве... но Пи-Джей вроде бы знал, куда они едут, так что пусть он и будет за штурмана. По мере подъема воздух делался все разреженнее, дорога сужалась, а шпильки[25] становились все опаснее и опаснее.

Дорога закончилась тупиком. Брайен огляделся. Горы цвета ржавчины, голые скалы, а вдалеке — еще горы с шапками снега.

— Люблю Лос-Анджелес, — сказал Пи-Джей. — В одном месте можно и серфингом заниматься, и горными лыжами.

Брайен так и не понял, шутит он или нет. В Пи-Джее появилась какая-то странная раздвоенность. Он вроде бы здесь и как будто не здесь.

— Где мы? — спросил Брайен.

— Не знаю, — сказал Пи-Джей. — Но я здесь бывал много раз. Вон там, за этим холмом, поместье Симоны Арлета, медиума с мировой известностью... ну, знаешь, в «Enquirer» про нее писали, что она «самый лучший парапсихолог из всех». А там, на той стороне... — Брайен не смог разглядеть ничего, кроме смазанного белого пятна на горном склоне, — ...там будет волшебный замок какого-то сумасшедшего кинорежиссера.

— Я ничего не вижу.

— Ты видишь вокруг только опустошение и смерть, правда? Но моя мама-шошонка и мой дед-шайенн научили меня видеть иными глазами. И когда я смотрю этими, другими глазами, я вижу... чувствую... как скорпионы копошатся в песке, как койоты крадутся среди кактусов, и...

Назад Дальше