Мне нужна хотя бы пара недель. А там пусть делают, что хотят.
— Вы правы, — сказал он задумчиво. — Это действительно нельзя проверить. Но ведь не в этом дело! Для нескольких поколений то, что написал летописец, и есть самая настоящая правда. Возьмем, например, «Слово о полку Игореве»…
— Подделка, — решительно сказал я. — Это кто-то из мусин-пушкинского круга, скорее всего, с благоволения и ведома самой Екатерины. Текстовый анализ доказывает…
— А его в школе учат, — печально проговорил он.
— Ну, вреда от этого нет. Кто-то прочтет и начнет интересоваться историей. К тому же его на цитаты растащили. Мыслью растекашеся и все такое… Я думаю, тут дело в созвучии — растекашеся, каша… То есть размазывать кашу по столу… А «мысль» на самом деле — мысь, белка. То есть белкой прыгая по дереву, сизым орлом под облаком… зооморфный ряд метафор.
— То есть, — уточнил он, — «Слово…» вошло в культурный контекст примерно как «Горе от ума»?
— Ну да…
— Так какая разница, кто его написал? И зачем? Несколько поколений знают, что Игорь собрал дружину и сказал ей «луце ж потяту быти, неже полонену быти», а в это время потемнело солнце… Даже пытаются вычислить, когда это конкретно случилось — привязать к какому-то определенному полному солнечному затмению. Слушают оперу «Князь Игорь», сочиняют стихи про Ярославну, как она плачет на городской стене…
— Даже песня такая есть — «Как зовут тебя? Ярославна! Ярославна моя, постой!». Хотя это на самом деле не имя, а отчество, — вставил я.
— Ну, да… Звали ее, кажется, Евдокия, но про это поэты не пишут. Слишком неромантичное имя. Оно встроено в другой культурный контекст. Дуня, Дуся — по созвучию с «дурой». Простолюдинка. Пустите Дуньку в Европу, и все такое…
Тетя Зина начала с намеком шаркать у него под ногами шваброй, и он спохватился. Я тоже спохватился — свет на корешках из розового стал красным.
— А нельзя посидеть в читальном зале? — спросил он.
— Сегодня уже не выйдет.
Тетя Зина очень сердится, если я задерживаюсь. Тогда и ей приходится задерживаться, а у нее внуки.
— Завтра? — задумчиво спросил он. — Я могу разве что с утра…
— Мы открываемся в десять.
— Да, но мне на работу… Вы не могли бы… в порядке одолжения… на полчасика раньше…
Значит, тренировку придется сократить.
Тетя Зина у нас, подобно капитану, покидает корабль последней. Иначе я бы все время психовал — закрыл ли окно? выключил ли свет? повернул ли ключ в замке?
Две сросшиеся акации отбрасывали совокупную длинную тень. За углом звенел трамвай. Кто-то в кронах старательно выводил: «Буу-тыылку… буутылкуу!».
— Ну ладно, — сказал он, — до завтра.
Он уже повернулся со своим портфельчиком, когда я окликнул его.
— Постойте! Кто это так кричит? Сова?
— Что вы! — удивился он. — Это горлица. Кольчатая горлица. — И вдруг шепотом добавил: — Вы знаете, мне кажется, что я сумасшедший!
Я ошеломленно застыл, но он уже повернулся и, смешно подпрыгивая, побежал к остановке…
Я говорил себе, что вовсе не хочу ее видеть. Совсем наоборот, я вышел, чтобы прогуляться перед сном, успокоиться… Но ноги сами вынесли меня под малиновую вывеску. Сейчас на дверях висела табличка «Закрыто на учет». Ниже синим восковым карандашом приписано: «Фимочка, заходи».
Жестяными голосами орали цикады.
Я их ненавидел.
Чем все кончилось, думал я: темной захламленной квартирой около базара? ковриком с оленями? кислым клоповьим запахом? пыльными формулярами, клеенными корешками никому не нужных книг? Я же был уверен, всегда уверен, что мне уготована иная, яркая, замечательная жизнь! Это у них, у них у всех будет все как обычно, потому что они сами этого хотят. Потому что они этого заслуживают. Тогда как у меня…
Ничего, утешал я себя, стиснув зубы, это ненадолго. Теперь ненадолго.
И тогда я увидел ее — белая блузка светилась в темноте, вывеска отбрасывала на белые руки, на лицо рубиновые пятна света.
Она шла под руку с каким-то моряком и смеялась.
Я отступил в тень, потом несколько раз глубоко вздохнул и вышел им навстречу.
Они шли, не замечая меня. Просто попытались обогнуть, как огибают неодушевленный предмет, вроде тумбы с афишами.
В горле у меня пересохло.
— Лиля, — выдавил я.
— Чего тебе, мальчик? — равнодушно спросила она.
— Я подумал… мы можем…
— Отвали, пацан, — сказал моряк.
— Но я только…
Я отведу тебя к морю, хотел сказать я, я покажу тебе, какое оно, ты, наверное, и не подозреваешь: оно спит и дышит, и топит в себе звезды, а песок по утрам голубоватый, пустой и холодный, и на нем, знаешь, такие следы, отпечатки крыльев, перьев, крестообразных лап; я думаю, это вороны, они купаются в песке, как мы — в волнах… Я отведу тебя на берег и расскажу свою самую большую тайну.
Моряк легонько толкнул меня раскрытой ладонью. Он даже не размахнулся, просто толкнул, но я отлетел на несколько шагов. Дыхание у меня перехватило, на глазах выступили слезы — скорее, от обиды.
— Оставь его, — заступилась Лиля, — это же просто мальчик. Ты же видишь…
— Я таких мальчиков… — сквозь зубы сказал моряк.
Ударить его в ответ? Или просто подойти, отодвинуть плечом, взять Лилю за руку и сказать «пойдем»? В общем, сделать то, за что женщина уважает мужчину. Но вместо этого я отвернулся и побрел вдоль трамвайной колеи; я думал, они будут смеяться мне вслед, но они даже этого не сделали, просто пошли дальше, и я слышал, как моряк что-то рассказывает, а Лиля ойкает, поощряя его…
Я шел, и рельсы расплывались в моих глазах.
Он пришел ровно в девять, когда я отпирал железную дверь. От травы тянуло сыростью, и растрескавшаяся асфальтовая дорожка вся была пересечена блестящими слизистыми следами улиток. Он шел, глядя себе под ноги, чтобы не наступать на этих улиток. Потом увидел меня, остановился у подножия лестницы и поднял голову.
— А я уж пожалел, что просил вас, — сказал он. — Кому охота вставать на час раньше из-за постороннего человека.
— Я вообще рано встаю.
Обычно в это время я выхожу из моря — оно теплее, чем воздух, и похоже на жидкое полупрозрачное стекло. Ладно уж.
Читальный зал (на самом деле светлая, в три окна, но небольшая комната с двумя столами) был, понятное дело, пуст. На полках громоздились подшивки местного «Знамени коммунизма» и центральных газет, журналы «Огонек» и «Наука и религия». Отдыхающие их любили — там часто рассказывалось про всякие чудеса, а потом ученые авторитетно объясняли, почему эти чудеса невозможны. Объяснений отдыхающие не читали. На стене висел плакат гражданской обороны — про действия в очаге ядерного поражения.
— Я принес с собой книгу, — он вытащил из портфеля зеленый томик. — Это моя книга, я взял ее из дома. «Война и мир», собрание сочинений в четырнадцати томах. Том шестой. Тысяча девятьсот пятьдесят первый год. Вас еще тогда и на свете не было.
— Я не знаю, — сказал я. — По-моему, сюда нельзя приносить свои книги.
— Выносить нельзя, — возразил он. — Из читального зала. А насчет приносить ничего не сказано.
Я пожал плечами:
— Работайте.
Интересно, что он будет с ней делать?
— Погодите, — сказал он, поскольку я уже направился в абонементный зал, — у вас есть «Война и мир»?
— Да. Какой вам том?
— Тот же самый, — сказал он.
Он говорил — он сумасшедший. Тогда я думал, он шутит. Или намекает. Нет, откуда ему знать? Разве что… этот майор Иванов просто хотел меня проверить на лояльность — соглашусь ли я сотрудничать? На всякий случай я сказал:
— Вам привет от Иванова.
— От кого? — рассеянно удивился он. Он продолжал листать свою «Войну и мир». Искал что-то. Нашел, заложил страницу пальцем и задумался.
— Извините, — сказал я, наверное, перепутал.
— Так у вас есть «Война и мир»? — переспросил он и жалобно добавил: — Пожалуйста! Я специально отпрашивался на утро!
— Я посмотрю. Если старшеклассники не забрали.
Старшеклассники не забрали. Я выложил перед ним зеленый томик, точно такой, как у него. Формуляр я вынул, а книгу отдал ему. И сел за соседний стол.
Все равно до десяти библиотека формально не работает.
Он покосился на меня, но ничего не сказал. А что он мог сказать — «пожалуйста, выйдите»? Поколебался, раскрыл вторую книжку и стал сличать. Потом поднял голову и посмотрел на меня. Глаза у него были несчастные.
— Вот, — сказал он.
— Какая-нибудь ошибка? Типографский брак?
Вряд ли он собирался подменить книгу. На семнадцатой странице всегда стоит библиотечный штамп, это все знают, это легко проверить.
— Вот, — сказал он, — читайте!
— Я ее уже читал, — осторожно сказал я, — спасибо.
— Нет, читайте вот здесь!
— «С того дня, во время всего дальнейшего путешествия Ростовых…» — я вопросительно поднял голову.
— Да-да…
— «…Наташа не отходила от раненого Болконского, и доктор должен был признаться, что он не ожидал от девицы ни такой твердости, ни такого искусства ходить за раненым», — читал я, стараясь угодить сумасшедшему. — Ну и что?
— А теперь здесь! — и он пододвинул мне точно такую же книгу, раскрытую на той же, триста девяносто пятой странице.
— «Наташа…» — начал я, внутренне ужасаясь абсурдности ситуации…
— Дальше, дальше! — сказал он нетерпеливо.
— «…так и оставалась в неведении касательно личности их раненого спутника, тогда как Соня…»
— Вот оно!
— «…не отходила от раненого Болконского, и доктор должен был признаться, что он не ожидал от девицы ни такой твердости, ни такого искусства ходить за раненым». Это какой-то розыгрыш?
— Если бы, — горько сказал он. — В этом экземпляре Соня ходит за Болконским, и он, оценив ее преданность, делает ей предложение, а потом умирает у нее на руках, тогда как Наташа до самого конца так и не догадывается, что это за офицер едет с ними… Соня же посвящает всю свою жизнь его памяти и первая отказывает Николаю, так что тот без угрызений совести делает предложение княжне Марье, а Соня уходит в монастырь, и там… Совсем другая история, вы понимаете?
— Наборщик решил пошутить.
— В пятьдесят первом-то году?
— Ну, — я заколебался, — свихнулся. Экземпляры изъяли, но один случайно остался.
— В самом деле? — горько спросил он. — А в «Юном Вертере» эта классическая сцена с бутербродами? В библиотеке есть экземпляр, если вы его откроете…
Я его уже открывал, но не сказал ему об этом.
— Обратите внимание, какой хлеб она нарезает.
— Какое это имеет значение?
— Вы понимаете, — он отложил книгу и загрустил, — я люблю классику. Всегда любил. Именно за то, что она неизменна. Вы — молодой человек, вам трудно понять… Вот, скажем, «Молодую гвардию» Фадеев переписал, поскольку в первом варианте была плохо отражена линия партии. И, в принципе, должно существовать две «Молодые гвардии» — в одной линия партии отражена, в другой — нет, и молодогвардейцы действовали совершенно одни, без помощи, без поддержки, без партийного руководства… Просто мальчики и девочки, которых затянуло под колеса войны, понимаете?
Он все-таки провокатор, подумал я, его нарочно ко мне подослали. Господи, ну что им от меня надо?
— А классику изменить нельзя. Вы же не поручите Толстому переписать «Войну и мир», чтобы он лучше отразил роль народа? Чтобы мужики не угрожали княжне Марье тупым бунтом, а разъяснили бы ей губительную сущность крепостничества… Классику можно только запретить, но не больше.
— Ну и что? — Я специально говорил сухо, чтобы он понял: не на того напал. Пускай забирает свою, по спецзаказу сварганенную книжонку и валит отсюда. Но он не собирался уходить. Наоборот, уселся поудобнее и вытянул ноги в старомодных дырчатых сандалетах.
— Я много переезжал, — сказал он задумчиво, — работа такая, и, конечно, книги — не тот багаж, который легко таскать за собой. Потом, везде есть библиотеки, а классику, как вы сами говорите, берут мало. За ней не надо стоять в очереди. Так что я почти не покупаю книжек. Но Толстой у меня свой. И Чехов. И Достоевский. И вот, я захотел перечитать «Войну и мир» — все-таки замечательная вещь.
— Я ее не люблю. Сплошное моралите…
— Это потому, что вам ее в школе навязывали. Очень мудрая книга. Но, знаете, когда я открыл ее, то вдруг начал сомневаться. Я забыл, что случилось с Андреем Болконским. Он умер от ранения, да, но когда? И как?
— Все помнят, что случилось с Андреем Болконским, — сухо сказал я. — Как раз это в школе проходят. Наташа ухаживала за ним преданно и самоотверженно, и он…
— Ну, вот видите. А я вдруг начал сомневаться. И когда открыл книгу и прочел… Оказывается, это была не Наташа, а Соня. И согласитесь, при таком раскладе суть происходящего меняется. Соня становится чуть лучше, а Наташа — чуть хуже. Она вроде и не виновата, графиня не велела ей говорить, и Соня, руководствуясь жалостью к блестящему красавцу и лояльностью к семье Ростовых, взялась ухаживать за ним… И вот… она как бы уже немножко тургеневская девушка — совсем другой характер. Но это только в одном экземпляре — моем, понимаете? Я специально пришел, чтобы проверить — только у меня.
— Ну и что?
— А то, что в таком случае теоретически может существовать экземпляр, где Соня таки выходила Болконского. И они поженились…
— И были счастливы?
— И не были счастливы, поскольку характер у него постепенно все больше стал походить на отцовский, и он постоянно напоминал ей, что она ему не ровня, и она плакала, но продолжала его любить. Это же все-таки не дамский роман.
— Опять же — ну и что?
— А что, если весь тираж будет состоять из таких экземпляров? Все издания, наличествующие на данный момент? Как это отразится на всех нас?
— Никак, — неуверенно сказал я.
— Вы ошибаетесь. Я же говорю вам — все написанное есть правда. В каком-то смысле. Ладно, мне пора.
Он сгреб в портфель свой экземпляр «Войны и мира» — я специально смотрел, чтобы свой, и направился к двери. Уже на выходе я окликнул его:
— Погодите. Так какой хлеб нарезает Шарлота?
Он обернулся и устало мигнул.
— В вашем экземпляре, ну, который я брал на дом, она нарезает черный хлеб. Ржаной.
— Ну и что?
— А то, что дом, где на стол гостям подают ржаной хлеб, принадлежит совсем другой культуре. Вы понимаете? Одна деталь, и уже все другое. Сельское хозяйство. Традиции. Даже климат!
— Если это в одном экземпляре, то ничего, — неуверенно сказал я.
— А вы уверены, что только в одном? — спросил он через плечо и вышел. Я слышал, как он топает по железной лесенке.
— Алик, — трагичным голосом спросила тетя, — что это такое?
А то она не знает, что это такое.
— Я хотела постирать твои брюки. На всякий случай проверила карманы. А там…
— Ну, тетя Валя…
— Будет звонить твоя мама, что я ей скажу?
— Ничего, — процедил я сквозь зубы.
— Я думала, ты приличный мальчик.
— Я и есть приличный мальчик. А это мне нужно для опытов.
— Алик! Ну какие в библиотеке опыты? Что ты мне врешь? Ты спутался с этой… Райкиной дочкой. Сарра Моисеевна сказала, она видела, как вы вместе выходили из аптеки. И мамаша ее была шалава, и девка такая же шалава выросла…
Значит, они дают понять, что за мной все-таки наблюдают. Сарра Моисеевна — это так, прикрытие.
— А вот это, — выдавил я перехваченным горлом, — уже мое дело.
— Позволь! Я за тебя отвечаю. Я не допущу, чтобы…
Она замолчала, прислушалась и вновь повернулась ко мне. Лицо у нее было несчастное.
— Ну вот опять.
— Это трамвай проехал, тетя.
— Нет. Они опять ее включили. Когда она работает, я слышу всякие гадости. Пойди, Алик, будь хорошим мальчиком, скажи им.
— Ладно, — сказал я с облегчением, — сейчас схожу.
Забрал у нее презервативы и вышел. На ветке за окном угрюмо требовала свою бутылку горлица.