Я оставил картотеку на подоконнике и выбежал, чуть не забыв запереть за собой дверь.
Видимо, учения уже окончились, потому что во дворе дома стоял грузовик с включенными фарами и какие-то люди, кряхтя, поднимали в кузов что-то тяжелое. Сначала мне показалось, что это гроб, но потом я понял: грузят пианино. Оно лаково блестело в лунном свете. Почему ночью? Я решил не ломать над этим голову, а разглядев эмалевую табличку с номерами квартир над дверью подъезда, взбежал на третий этаж. Несколько раз я нажимал на кнопку звонка под фамилией «Покровский» — были и еще кнопки и еще таблички с фамилиями, — мне показалось, что звонок не работает, и я все жал и жал, пока дверь не приоткрылась на длину цепочки.
— Я же сказал, к пяти утра, — недовольно буркнул Покровский.
— Борис Борисыч! Это я, Алик!
— А! — Он отстегнул цепочку. — Заходи.
Я зашел в темный коридор (свет он включил, но накал был опять никакой) и перевел дыхание.
— Все не так! Все получилось не так!
— Догадываюсь, — сухо сказал он, — все всегда получается не так. А в данном случае, что конкретно?
— Турция… Вы знаете, чья сейчас Турция?
— Ну да, — он пожал плечами, — Турецкая Советская Социалистическая республика. Будто вы этого не знаете? Помнится, вы рассуждали на тему, что было бы, если бы Россия в свое время не вышла к Средиземному морю?
Выход в Атлантику. Босфор и Дарданеллы. Плацдарм в Малой Азии. Кто-то гораздо умнее меня взял и просчитал и не ошибся…
— Может, это и не так уж плохо, — пробормотал он, — учитывая, что сейчас творится на Дальнем Востоке.
— Да ничего там не творится! Не творилось, пока мы…
Пока Шарлота не стала нарезать черный хлеб. Пока Соня не вышла замуж за Болконского. Пока…
— Что, — неуверенно сказал он, — было лучше?
— Гораздо лучше! Вы разве не помните?
— За мной должны заехать в пять утра, — сказал он, — нас перебрасывают в Красноярск. Я хотел хоть немного выспаться.
— Нельзя так, — я почувствовал, как слезы затекают мне за воротник, и только поэтому осознал, что плачу. — Нельзя…
Тот румяный врач назвал это сверхидеей. Я думаю, это примерно то же, что мания: она гонит вперед, и сжимает грудь, и не дает дышать… Не будь ее, я бы, наверное, тоже принял все как есть, и не удивлялся бы, и успокоился. Но эта мания выжгла у меня в мозгу огненную печать, и я твердо помнил: так не должно…
— Что, — он близоруко моргнул, — вы хотите отменить Турцию?
— Да! Как же я… я же тренировался! Я же мечтал! Куда мне теперь плыть? Куда деваться?
— Но я не могу. Как можно отменить реальность?
— Но у вас же получалось! Вы ведь уже делали! До пяти еще есть время. Если подумать… найти что-то правильное… правильную классику…
— У меня больше нет классики, — невыразительно сказал он.
— Тогда пошли! В библиотеку! У меня ключ — вот!
Я для убедительности тряхнул ключом.
— Алик, — сказал он, — вы вообще в курсе, что после двух ночи действует комендантский час?
— Я… нет. Но ведь сейчас только полвторого!
— За мной в пять должны заехать, — напомнил он.
— Если все пойдет как надо, никто никуда не поедет. Это все из-за «Тараса Бульбы»!
Он сказал:
— Мне кажется, вы преувеличиваете! Алик, а вы вообще… как себя чувствуете?
Я понял, что он уже и сам не помнил настоящей реальности. Может, подумал я в тихой панике, та реальность, где мы встретились, тоже была ненастоящая, потому что он ведь что-то и до этого читал, и все уже было искажено и намертво сцеплено, а на самом деле все было замечательно, в той, самой-самой первой, самой настоящей: и никто ко мне не приходил, и не разговаривал со мной, и не призывал к сознательности, и я не принес им свои конспекты лекций профессора Литвинова, и толстый румяный врач не приходил никогда, и если и приходил, то не ко мне…
У нас уже были космические корабли, подумал я, наверняка — Луна и Марс, и орбитальные поселения, и на Земле не было границ, и моря принадлежали всем.
Мне захотелось ударить его, и я с трудом заставил себя разжать стиснутые кулаки.
Нет, сказал я себе, просто его странные способности развились совсем недавно, и он не умеет ими управлять, его надо просто научить, подтолкнуть, не может же быть, чтобы все нельзя было сделать лучше, только хуже — надо просто знать как, смогли же эти подгрести под себя Турцию!
Он даже хотел захлопнуть дверь, но я сунул ногу в щель и сказал:
— Нет!
— Алик, — сказал он, — послушайте.
— Я ведь сумасшедший. У меня и справка есть. Хотите, покажу?
Я так смотрел на него, чтобы он понял, я могу сделать все что угодно, абсолютно все что угодно, и мне ничего за это не будет… ну, почти ничего.
Он почувствовал это и на самом деле испугался.
— Ладно-ладно, — сказал Покровский, — пошли. Только… не надо так горячиться, Алик!
Булыжник блестел, словно политый водой, черные тени лежали на нем, и наши торопливые шаги отдавались эхом в темных подворотнях.
Без десяти два мы стояли у двери библиотеки. На ней висел огромный амбарный замок, а еще она была опечатана — и со шнурка свисала бумажка с надписью: «Объект находится под особым контролем Штаба Гражданской обороны».
Он сказал:
— Вот и все. Это вы нарочно меня сюда вытащили?
И присел на ступеньку.
— Меня предупреждали, чтобы я не поддавался на провокации.
— Предупреждали? — я нависал над ним, пытаясь осмыслить услышанное. — Значит, они вас тоже завербовали?
— Почему — тоже? — теперь удивился он. — И вообще, никто меня не вербовал. Я работаю на объекте, я же вам говорил.
— Это связано с книгами?
— Вовсе нет, — отмахнулся он.
Я подумал — в этой реальности он немножко другой, и его странное качество может исчезнуть так же внезапно, как появилось. Но попробовать стоило. Мне казалось, я уже слышу шаги патруля — настоящего военного патруля, а не тех опереточных дружинников, — они грохотом отдавались в подворотнях, и я никак не мог сосредоточиться.
— Что вы читали в последнее время? Вспомните!
— Да ничего я не читал, — отмахнулся он.
— Ну, когда-то. Давно, в школе?
— «Дубровского», — неуверенно сказал он, — «Капитанскую дочку»…
Из-за крыш, шипя и разбрасывая искры, вырвалась сигнальная ракета, пронеслась вертикально вверх, оставляя светящийся след в черном воздухе, и погасла.
— Да я почти ничего не помню, — он задумался, — только про то, как француз медведю в ухо выстрелил и еще про беличий тулупчик.
— Раньше вы были не таким! Раньше вы… Вас это интересовало. Вправду интересовало!
— Послушайте, Алик, — устало сказал он, — нас ведь заметет патруль. Они сейчас не церемонятся. Правда, может, мне из комендатуры удастся связаться с нашим замом по АХЧ, он наверняка сейчас не спит, все-таки у меня категория «Це». А у вас?
— Не знаю.
— Как можно не знать своей категории? Нет, — он помотал головой, — ничего не приходит… устал я очень, мы тут одну штуку до ума доводили, мне бы еще пару дней, ну хотя бы сутки, а нас в Красноярск… Оборудование погрузили, расчеты опечатали.
— Последний раз, — я всхлипывал, обернувшись лицом к морю. Его не было видно, но я все равно его чувствовал; бесполезное, бессмысленное сугубо внутреннее море, за которым лежит Турецкая Советская Социалистическая республика…
Шаги грохотали по брусчатке.
— И тогда вас никуда не переведут, и вы успеете закончить свою одну штуку. Вам же ничего не надо делать, просто вспомните, ну пожалуйста, вспомните про… ну, я не знаю, Гринева там или Швабрина…
Я точно помнил, что там был еще и Швабрин.
— Вы слишком верите книгам, — сказал он, — словно они могут спасти человечество. Уверяю вас, это не так. Книги — это слишком… эфемерно.
— Я вовсе не хочу спасать человечество. Оно либо спасется само по себе, либо не заслуживает спасения. Я хочу спасти себя.
— Никто не меняется, — сказал он устало, — и вы не изменитесь. Что бы ни произошло, вы не изменитесь.
— Нет! — У меня перед глазами все расплывалось от слез, и я совсем не видел его лица. — Я мог бы стать свободным! Мог бы изучать море! Увидеть другие страны! А это…
Только тут я ощутил: в мире что-то изменилось.
Шаги больше не отдавались эхом по брусчатке. Фонарь в моих глазах расплывался колючим ореолом, а где-то за углом звенел на повороте трамвай.
— Не понимаю, чего вы от меня все время хотите, — сказал он сердито.
— Ничего, Борис Борисыч, — судорожно выдохнул я, — кажется, уже ничего.
Что он вспомнил? Что вместо беличьего тулупчика Пугачеву достался заячий? Или что-то совсем другое, такое незначительное, чего, кроме литературоведов, никто обычно и не замечает?
На противоположной стороне улицы за стеклом булочной красовались плакаты «Хлеб — всему голова!» и «Планы Партии — планы народа». Акация трясла сухими стручками, как дервиш — погремушкой. Луч прожектора береговой охраны щупал дальние тучи.
— Вытащили меня посреди ночи… — продолжал ворчать он.
— Уже все, — сказал я, — можно идти домой. Вам же вставать в пять утра.
— С чего это? — удивился он.
Ночь дышала сухим черным жаром, точно бочка со смолой. Цикады орали так, что у меня звенело в ушах. Одна сидела на нижней лестничной площадке — крохотное рогатое создание — и судорожно трепетала крыльями.
— А знаете, — сказал он, — это даже хорошо, что вы меня вытащили. Давно уже я не гулял ночью… когда-то, давным-давно…
— С девушкой?
— Да, с одной девушкой. Только это было не здесь, в Мурманске. Ночи там летом светлые. Облака над морем золотятся, чайки кричат. Красиво.
— А потом?
— Потом нас перевели. Сначала в Севастополь, потом сюда. У нас же закрытая контора. Так я и не…
— Закурить не найдется?
Они выросли из подворотни так внезапно, что я на миг подумал: это опять какой-то патруль, но то была просто какая-то пьяная компания. Они стояли, перекрыв дорогу и отбрасывая тени, такие длинные, что головы их плясали где-то, у наших ног.
Я сказал:
— Извините, нет.
— …Не сказал ей, что люблю ее, — закончил Покровский. — Не успел.
— Ты невежливо разговариваешь, — сказал парень.
Я опять сказал:
— Извините. Пропустите ребята, а?
— Плохо просишь. — Они сдвинулись, и тени их слились в одно трехголовое чудовище. — Гони деньги, малый.
— У меня… — я начал рыться в карманах.
— Не унижайтесь, Алик, — сказал Покровский.
— И ты, четырехглазый.
В кино герой всегда бьет хулиганов. Внезапно оказывается, что он знает самбо или бокс и вообще мастер спорта, но это скрывает, однако я только и умел, что плыть вперед, зарывшись в зеленые волны… пятьдесят метров… еще пятьдесят. Все, что я умел — это беречь дыхание.
Я нечаянно вывернул карман, он болтался пустым мешочком у бедра. Денег у меня было всего ничего, и им это не понравилось.
— Это не деньги, — сказал один строго. — Ты издеваешься? Он над нами издевается, да? По-моему, ему надо извиниться. Извиняйся, паскуда.
— Извините.
— Не так. Ложись на землю.
— Алик, — сказал Покровский, — не делайте этого. Потом будете жалеть.
Я остался стоять.
— А ты заткнись, четырехглазый.
— Ах ты, чмо лагерное, — сказал Покровский, — гнида!
Он коротко размахнулся и ударил среднего под дых, — не так неумело, как могло бы показаться. Он дрался точными, отработанными движениями — вот он-то вполне мог сойти за того киногероя, только там, в фильмах, парень обычно идет с девушкой и лет ему под двадцать, потому что он ударник труда и мастер спорта. А Покровский был старше, намного старше.
Я осознал, что просто стою и смотрю, как будто и вправду это было кино. Наверное, надо помочь? Я сделал шаг к тому, второму, и уже размахнулся, чтобы ударить, как вдруг Покровский стал оседать, держась за бок, а тени вокруг него метнулись в разные стороны и пропали — бесшумно, как и полагается теням, а он остался лежать, скорчившись, и булыжник рядом с ним вдруг стал лаково блестеть.
— Так и не успел, — пожаловался он и закрыл глаза.
У ближайшего автомата была с корнем выдрана трубка, но другой рядом с ним работал, и я набрал 03, и сказал:
— Тут, на углу Канатной человека ножом ударили.
— Адрес, — сказал усталый голос в трубке.
— Я ж говорю, на углу Канатной, Сегедская, угол Канатной.
Я сидел с ним, пока не услышал вой сирены, потом отошел и из ближайшего подъезда смотрел, как его увозили. По-моему, к тому времени он как раз перестал дышать.
Милиция приехала раньше «скорой» — наверное, кто-то из окна видел драку и вызвал милицию, но сам, понятное дело, вмешиваться не стал. Никто из темного дома не вмешался, никто не вышел, чтобы спасти его. Чтобы спасти нас.
Я стоял, смотрел и думал: все кончилось. И когда на подгибающихся ногах брел домой, вернее, к тете Вале, думал: все кончилось, все как всегда, больше ничего не изменится, и я никуда от себя не денусь, и, наверное, завтра меня вызовут туда, хорошо бы они меня нигде не нашли, поэтому лучше я не пойду на работу, а пойду куда-нибудь в городской сад, послушаю духовой оркестр, поем мороженого из круглой алюминиевой вазочки, покатаюсь на цепной карусели или просто посижу где-нибудь на траве, потому что сегодня мне предстоит бессонная ночь, надо подготовиться, шоколад лежит под кроватью в чемодане с вещами, который я до сих пор так и не успел разобрать до конца, и я наполню презервативы высококалорийной смесью шоколада и толченых орехов, и привяжу к поясу, и на следующую ночь войду в теплую воду и поплыву, и катер в территориальных водах напрасно будет шарить своим лучом по волнам; потому что одинокого пловца не так просто заметить.
Так думал я, поднимаясь по темной, пропахшей кошками лестнице, мимо таблички «Трусить в парадном воспрещается», мимо похабных надписей на стенах, мимо почтовых ящиков с полустертыми номерами.
Я уже машинально вытер ноги о половичок и нашарил в кармане ключ, но остановился. Оставалось еще одно дело.
Я обернулся к соседней двери и нажал облупленную кнопку звонка. Я жал и жал, наверное, минут пять, пока за дверью не раздались шаркающие шаги.
— Кто там? — спросил дребезжащий голос.
— Откройте, Илья Маркович, это ваш сосед, Алик.
— Алик, — удивился Илья Маркович, снимая цепочку с двери, — что случилось?
Он был в пижаме и тапочках.
Я молча отодвинул его и прошел в коридор. Хрусталь в румынской стенке переливался острыми гранями, а на подоконнике стоял круглый аквариум с рыбками, и они таращились на меня своими выпуклыми глазами и шевелили губами, будто хотели что-то сказать. Я прошел мимо, к стенке, на которой висел новенький ковер, и сорвал его со стены. Нашитые петли треснули, а вот гвоздики полетели в разные стороны — под ними обнаружилась фанерная дверь с круглой ручкой. Я дернул ее на себя и, подхватив ближайший стул, с размаху ударил им в блестящую панель, подмигивающую огоньками.
— Не включайте больше свою машину, Илья Маркович! — сказал я сквозь зубы. — Никогда больше не включайте свою машину!