Рассказ обстоятельный, но не совсем полный, как заметила Мария, молча сидя над своей грушей и размышляя. Она размышляла над тем, что Анжела покосилась на нее, приступая к той части рассказа, где черные дымы обращались в острые стрелы, на которые глянешь – и понятно, что они разят насмерть. Глянешь – и понятно, вот и все. И Мария видела, что тетушка молчит про ужас, который запечатлелся в ее груди от жуткого зрелища, молчит в силу ряда причин, мучительно противоречащих ее любви к истине. Она сказала только: «А дымы прямо так ушли в небо и разом взорвались наверху, и небо опять стало голубым» – и умолкла. Мария задумалась.
Она думала о том, что знает многое, что неизвестно этим славным людям, и что она любит их со всей силой, которую одиннадцатилетний ребенок может обратить в любовь, которая рождается уже не только из ранних привязанностей, но из понимания человека со всем, что в нем есть великого и неизъяснимо-горестного. Анжела не говорила о смертоносной силе черных стрел отчасти потому, что боялась накликать беду, отчасти не желая напугать девочку, не зная, поняла та или нет, и отчасти потому, наконец, что и сама в прошлом была натурой пылкой и отважной. Пускай теперь тетушка походила на усохший орех, питаемый бесплотными молитвами, – Мария, с десятилетнего возраста обретшая дар различать образы прошлого, видела, что прежде та была хорошеньким светлячком, плотью и духом созданным для ветров свободы. Она видела, как в прошлом та частенько босиком шлепала по ручью и мечтательно смотрела в небо. Но еще ей открывались время и судьба, расходящиеся линии, которые невозможно поколебать, и она знала, что огонь в Анжеле постепенно ушел внутрь души и сконцентрировался в одной, навсегда забытой точке. Однако появление на крыльце фермы малютки из Испанских земель разбудило память о жаре, струившемся когда-то по ее венам, и его возрождение требовало, чтобы Мария осталась свободной и пылкой. Именно поэтому Анжела опасалась, что если заговорить о стрелах смерти, то односельчане сочтут разумным ограничить повседневную жизнь малышки, и верила, или, по крайней мере, надеялась, что сможет защитить ее сама, только бы не сковывать девочку, которую день, проведенный в четырех стенах, убьет вернее, чем все стрелы, отлетающие от обычных четок.
Мария размышляла, взрослые рассуждали. От вина с дальнего виноградника мужчины размякли, и фантастические звери и черные дымы уже не казались им такими страшными, но разговор продолжался – решали, что лучше: призвать жандармов или знахарей – заклинателей темных сил или же положиться на старинную мудрость, что земля убережет от зла, если сердце чисто. Мужчинам стоило лишь взглянуть на тетушку Анжелу в кресле-качалке, куда силком усадили ее женщины, на Анжелу, чье морщинистое лицо, разгоряченное от рагу и вина, под новым чепцом с васильковыми лентами казалось высеченным из прекрасного тусклого дерева с благородными прожилками, – да, стоило мужчинам взглянуть на дорогую бабульку, чтобы узреть саму отвагу, которой осенил Господь наши пределы. И даже нашлись те, кто думал, что именно они, земли межгорий, и вылепили женщин такими, какими мы видим их в старости. Такие, несмотря на кухню, сад, курятник, коровник, снадобья и молитвы, не колеблясь возьмут шаль и четки и пойдут спасать невинных. До чего же славные у нас жены, думали мужчины, потягивая вино, до чего же красив наш край. А что ход их рассуждений порой прерывался из-за пирога с лисичками, никак не влияло на их искренность. Ибо мужчины горных долин любили свой край и своих жен, и знали, что те связаны с родными местами так же прочно, как сами они преданы своим наделам, и воспринимали полевые работы и тяготы охотничьих облав как дань, которую надо платить судьбе за ее щедрость.
Не одобрявший разговоров про знахарей и обычно не упускавший случая пожурить паству кюре чувствовал, что бой с суеверием вязнет в медовой груше, которую ему подали с полным бокалом доброго вина. Но он был славный человек, который от души любил покушать (не то что некоторые, что терпимы к другим лишь оттого, что сами беспрестанно грешат во плоти) и усвоил, едва окончив семинарию и приехав в деревню, что люди земли редко отклоняются от веры и что следует уметь выбирать, с чем бороться, если хочешь быть с ними на одной стороне. А он именно так и понимал свою миссию: он хотел быть со своей паствой, а не против нее и тем снискал у прихожан, помимо уважения, извечные щедроты будь то заячий паштет или айвовый мармелад, которые Евгения умела превратить в царские яства.
И в этой мирной атмосфере, когда все как следует прониклись сладостью тимьянового меда и хмелем наших виноградников, Марсело решил затронуть тему, которая показалась ему тут вполне уместной.
– С тех пор как поселилась у нас малышка, погода-то стоит лучше некуда, а?
В жарко натопленной комнате, где клевали носом бабульки, где мужчины откинулись на спинки стульев, смакуя стаканчик на посошок, где, ни на кого не глядя, но замечая все, размышляла Мария, пронесся долгий вздох. Словно сама ферма втянула, а после выдохнула большой глоток ночного воздуха, прежде чем задержать дыхание и застыть. Повисла огромная тишина, полная гула, который производили пятнадцать тел, выбрасывая в окрестный воздух мощный поток тревоги и сосредоточенности. Однако в этом внезапном оцепенении чувствовался поток желания, и все понимали, что каждый замер лишь в ожидании давно обещанного цветения. Только Мария, казалась, не принимала участия в происходящем, остальные же были напряжены, как индейский лук (образ этот пришел на ум кюре, на тот момент как раз читавшему книгу одного миссионера, отправившегося к индейцам), и никто не сказал бы в этот момент полного сосредоточения, чем оно разрешится.
Наконец тот же Марсело, которому стало невтерпеж, прокашлялся и вопросительно уставился на святого отца.
То был сигнал к оттепели, и все заговорили – громко, беспорядочно и суматошно.
– Одиннадцатое лето подряд наши пашни отливают таким золотом, – говорил деревенский староста.
– Снег в самый срок и дичи полно! – восклицал Жанно.
И правда, леса межгорий были в округе самыми щедрыми на дичь, так что нелегко было уберечь их от посторонних вторжений, потому что парни из соседних мест, лишенные такого изобилия, нередко заглядывали сюда, чтобы как-то приглушить досаду.
– А сады у нас как хороши, – вторила Евгения, – персики и груши – прямо как в раю!
Тут она с беспокойством взглянула на кюре, но именно так она представляла себе райский сад – с золотыми персиками, бархатистыми, как поцелуй младенца, и с такими сочными грушами, что вино в сироп добавлялось только по слабости (а так-то чистый грех). Но у кюре имелись заботы и помимо старушечьего представления о райских персиках. К тому же бабулька славилась такой набожностью, что, вообрази она, что персики синие, а груши способны говорить, ему было бы абсолютно все равно. Главное, что он увидел, – паства хранит про себя соображения, явно попахивающие магией. Однако он смутился. Он был хотя и деревенским кюре, но необычайно образованным для человека столь скромной должности. Он страстно увлекался рассказами путешественников и нередко всхлипывал, сидя под лампой и читая о страданиях, пережитых его собратьями, отправившимися нести слово Божье в Америку. Но прежде всего он увлекался лекарственными и ароматическими растениями и каждый вечер писал своим красивым почерком семинариста заметки о сушке или лечебном использовании лекарственного сырья, на тему которого располагал впечатляющей коллекцией ценных гравюр и мудрых книг. И эта культура, возникшая оттого, что он был добр и любознателен, сделала его человеком, способным сомневаться, кто не хватался за требник при каждом необычном событии, но подходил к делу скорее с разумной опаской. Так вот по поводу процветания междугорья в последние ровно одиннадцать лет ему приходилось признать: оно было реальным, и даже более чем реальным – волшебным. Достаточно было пройтись по проселкам, чтобы заметить, как хороши деревья и глубоки пашни, заметить обилие насекомых, которые собирали взятки и опыляли, и вплоть до стремительно налетающих стрекоз, чьи вибрирующие плотные рои, невиданные в других местах, Мария разглядывала в летнем небе. Ибо сонм благодеяний, половодье янтарных плодов и обильных урожаев фокусировался на селении, его дорогах и близлежащих лесах и четко прекращался за невидимой чертой, более явственной для жителей этих мест, чем границы великих европейских договоров. В тот вечер им вспомнилось одно весеннее утро два года назад, когда все вышли на крыльцо и вскрикнули от удивления и восхищения при виде огромного ковра из фиалок, укрывшего поля и косогор своим невесомым разливом. Или же один рассвет охотного дня четырьмя годами раньше, когда мужчины, выйдя в шарфах грубой вязки и шапках-ушанках на мороз, с удивлением увидели, что улицы селения черны от зайцев, которые направлялись в лес. Такое произошло только раз, но что это было за происшествие! Мужчины последовали за зайцами до самого леса, никому и в голову не пришло подстрелить хоть одного по дороге! Потом косые бросились врассыпную, и началась нормальная охота. Но сначала они как будто продемонстрировали, как их много, а после все пошло своим чередом.
И потому кюре был смущен. Инстинктивно, как собака чует зверя, он ощущал, что Мария – это самая что ни на есть аномалия, никак не связанная с Богом. А та сокровенная часть его души, которая у человека церковного может выразиться только в описании целебных свойств настойки полыни или применения крапивы в виде мази, также улавливала связь между появлением на снегу новорожденной и удивительной благодатью, сошедшей на округу. Он посмотрел на девочку. Казалось, она дремала, но кюре почувствовал в ней осязаемую бдительность и понял, что она слышит и видит все, что делается вокруг нее, и что ее видимая отстраненность есть проявление одного из тех состояний, которые верующие переживают в самозабвении молитвы, когда дух отделяется от тела, запечатлевая при этом мир с удесятеренной зоркостью.
Он глубоко вздохнул.
– Есть здесь какая-то тайна, которую надо будет прояснить, – сказал он, поднимая стопку наливки, милосердной рукой поставленную рядом с недоеденной медовой грушей. – Малышка благословенна, и мы выясним почему.
И, твердо решив не упрекать этих славных людей, которым вздумалось видеть фантастических зверей, расстилающих туманы до самого Морванского плато, он также положил себе при случае поговорить с Марией. Его слова произвели именно тот эффект, на который он рассчитывал: все были, пожалуй, удоволетворены признанием наличия тайны со стороны духовного авторитета. Хотя сельчане любили накормить кюре до отвала, он тем не менее стоял особняком, слегка возвышаясь над своей паствой. К тому же всем понравилось, что их вдобавок обнадежили, что рано или поздно сообщат, и, возможно, даже лично от Господа Бога, в чем тут загвоздка. Все, таким образом, были, пожалуй, довольны заключением, которое кюре вывел из наблюдений, наконец-то высказанных вслух. Но никто не испытал настоящего глубокого удовлетворения, и кюре – первый: они просто взяли паузу в поисках отгадки, и можно было отдышаться и спокойно переждать, но каждый знал, что однажды придется войти в круг жизни, таящей много превратностей и сюрпризов. Истинная вера, как известно, чужда мелочным спорам, она верит в сговор тайн и перемалывает в своей прямодушной цельности соблазны всяческого сектантства.
Густаво
Голос смерти
В начале сентября, за два месяца до событий на французской ферме, Клара в сопровождении Пьетро прибыла в Рим.
Ей было невероятно жаль покидать горы, и эту боль не могла утолить даже роскошь дорожных пейзажей. Сколько девочка себя помнила, она всегда страдала, когда возвращалась в приходский дом, поэтому каждый раз, прежде чем толкнуть дверь кухни, проходила через сад. А поскольку этот уголок, засаженный чудными деревьями, был ей необходим как воздух, она боялась городских стен больше, чем любой другой напасти из страшных снов. На самом деле, очевидно, никто из людей не сумел до сих пор затронуть ее душу так, как горы, и потому снег и бури жили внутри ее сердца, равно открытого для счастья и злокозненных чар. И вот теперь, когда они ехали по городу, ее сердце обливалось кровью. Она видела не только землю, сдавшуюся под нагромождением камней, но еще и то, что сделали с самими камнями, которые вставали к небу ровными прямоугольными блоками и уже не дышали под навсегда изувечившим их гнетом. И потому в нарождающихся сумерках, когда выплескивался на улицу веселый люд, хмельной от возвращения теплых ветров, Клара видела лишь груду мертвых камней и кладбище, где добровольно хоронили себя живые.
Повозка двигалась к вершине холма, где навстречу попадалось меньше людей и где ей дышалось чуть лучше. Всю дорогу Пьетро заботился о том, чтобы ей было удобно, но не пытался разговорить девочку. И она молчала, как бывало всегда, ум ее был занят склонами, нотными станами и музыкальными фразами. Наконец они остановились перед большим зданием с коричневыми стенами, взмывавшими высоко за точеными пиниями, которые расчерчивали аллеи патио и застывшим фонтаном возвышались над каменной стеной. Вниз по стенам благоуханными трескучими побегами к булыжнику мостовой спадали плети жимолости, и окна выбрасывали в сумерки длинные прозрачные полотна кисеи. Их впустили в огромный вестибюль, где Пьетро оставил ее. Потом ее повели через гигантские комнаты, заполоненные картинами и скульптурами, – она смотрела на них с испугом, вскоре перешедшим в надежду, как будто она чувствовала, что все эти странности, возможно, утешат ее в тоске по горам. Наконец перед ней открыли дверь в комнату, белую и голую, с единственной картиной на стене, и оставили ее одну, сказав, что скоро приготовят ванну и подадут ужин, что, устав с дороги, все лягут пораньше и что утром за ней придут и отведут к Маэстро.
Она приблизилась к картине, испытывая странную сумятицу чувств, от почтения до опаски. «Я знаю вас, но не знаю откуда». Прошло довольно много времени. Потом в эфире комнаты что-то изменилось, и Клару охватил легкий транс, слои живописи дрогнули, теперь она видела картину не двухмерной, не плоской, но по-новому глубокой, так что перед ней открылась дверь в обитель грез. Клара уже не знала, спит она или бодрствует, а время летело со скоростью высоких облаков в чернильно-серебряной лазури. Видимо, она заснула, ибо сцена изменилась и она увидела женщину, которая смеялась в вечерней тишине летнего сада. Она не могла рассмотреть лицо, но та была явно молода и очень жизнерадостна – потом женщина пропала, и Клара видела лишь переливы колеблющихся чернил, пока не погрузилась в последний сон, лишенный видений.
– Мы пойдем к Маэстро, – сказал ей Пьетро назавтра. – Он человек непростой, но ты сыграешь для него, и этого будет достаточно.
Кабинет Густаво Аччиавати располагался на последнем этаже красивого жилого дома с высокими окнами, откуда в комнаты вливалось солнце, превращая паркет в озеро текучего света. Сидевший перед фортепиано человек казался одновременно очень молодым и очень старым, и, встретившись с ним взглядом, Клара вспомнила дерево, на которое забиралась, когда ей было грустно. Его корни ушли глубоко в землю, но ветви были сильны, как молодые побеги, оно бдительно охраняло и озаряло все вокруг и слушало ее так, что не надо было говорить. Клара могла по памяти описать форму каждого камня своих дорог и нарисовать все ветви своих деревьев, но человеческие лица проплывали мимо, как во сне, и растворялись в общей неразберихе. Однако этот человек, молча смотревший на нее, казался таким же рельефным и живым, как родные деревья, и в изумлении, которое почти причинило ей боль, Клара различала шероховатость его кожи и оттенки радужки глаз. Она неподвижно стояла перед ним. «Я вас знаю, но не знаю откуда». Осознание того, что он понимает, кто она такая, мгновенной вспышкой взорвало пространство разума и сразу погасло. Внезапно она заметила в углу комнаты съежившуюся на стуле фигуру. Взгляд привлекло какое-то движение, и ей показалось, что это мужчина, невысокий, с рыжими волосами и, насколько она могла судить, с небольшим брюшком. Он похрапывал, уронив голову на плечо. Но поскольку никто не обращал на него внимания, она тоже о нем забыла.
И тут Маэстро заговорил.
– Кто обучал тебя музыке? – спросил он.
– Алессандро, – ответила она.
– Он уверяет, что ты научилась сама, – возразил он. – Но никто не может научиться за один день. Тебе давал уроки кюре?
Она отрицательно покачала головой.
– Другой житель селения?
– Я не лгу, – сказала она.
– Лгут взрослые, – ответил он, – а дети им верят.
– Значит, и вы можете солгать, – сказала она.
– Ты знаешь, кто я?
– Маэстро.
– Что ты хочешь сыграть?
– Не знаю.
Он знаком велел ей сесть к инструменту, отрегулировал табурет, сам сел рядом и раскрыл ноты, стоявшие на пюпитре.
– Ну, играй, – сказал он, – играй же. Я буду переворачивать страницы.
Взгляд Клары быстро и жадно обвел раскрытые ноты – ресницы взмахнули раз, второй, третий, – и необъяснимое выражение прошло по лицу Маэстро. Потом она заиграла. Она играла так медлительно, с такой болью, с таким совершенством, что никто не мог говорить. Она доиграла до конца. Воцарилась тишина. Маэстро не знал никого из взрослых, кто сумел бы так исполнить эту прелюдию, потому что девочка играла с грустью и болью ребенка, но с значимостью и совершенством зрелого человека, тогда как никто из взрослых людей уже не может достичь магии того, что молодо и зрело одновременно.