— Костюшка Вышегородский…
— Няня, хватит! — Стелла подняла заплаканное лицо. Мякиня отшатнулась. Перед ней стояла, обхватив подушку, вовсе не девочка, а оскорбленная женщина — до того взрослым сделался ее взгляд. — Я вырасту, превращусь в разумницу и раскрасавицу, и пусть все эти эрийские и андаутские принцы себе локти кусают. Раз я им не нужна, то и они мне тоже!
— Вот и правильно! Вот и умница! А теперь пойдем умоем личико и поиграем в лото.
— Нет уж. Никакого лото, — подушка полетела на пол. — Я лучше геометрией займусь.
Мякиня проводила взглядом удаляющуюся воспитанницу, удрученно помотала головой и, обнаружив, что все еще прижимает шубу к груди, досадливо вздохнула.
— Глася! Унеси шкуру в гардероб. Да мокрые следы на паркете подотри, не ровен час, вспухнет.
Служанка мышкой скользнула в комнату, подхватила шубу и исчезла в темном проеме двери, противоположной той, что вела в ученическую комнату, уважительно именуемую няней «классой».
Из «классы» доносился нервный стук мелка по доске. Подопечная писала какие-то «циферьки», чертила фигуры и покусывала губы, замирая на мгновение, в уме делая сложные подсчеты. Мякиня дюже как уважала людей, умеющих складывать не по пальцам.
Ученица громко чертыхнулась.
«Видать, опять мелок сломала. Кроши, кроши их, милая. Скинь на них свою печаль».
Спасибо заморскому доктору, научившему, как царевне от тяжких дум отвлекаться. Иначе крушила бы все вокруг, как бывало, да билась в корчах, стравливая помаленьку накопившуюся обиду.
«Эх, Тилля, Тилля! И угораздило ж тебя такой уродиться!»
Нянька встала и, шаркая ногами, направилась на кухню, где уже должен был закипеть чайник. Расторопная Глася знала свое дело.
— А вот мы малинки достанем, да варенья из кислой ягоды… ишь ты, не помню ее названия… да плюшек, что вчера напекли. Чайку попьем духмяного… И будет все как прежде… Мы во дворец не ходим, и они к нам не заглядывают… А женихи, будь они неладны, завсегда успеют объявиться. Какие наши годы. Да, Кисятушка?
Рыжая кошка, спрыгнувшая с печи, выгнула спину, потянулась, расправляя коготки, потом, урча, принялась обтираться о ноги со сползшими шерстяными чулками.
«Эх, обманулась я. Мы во дворцы не ходим, а вот они к нам пожаловали», — сердце у Мякини оборвалось, когда она подняла глаза на вошедшую в кухню царицу. Почти успокоившаяся Стелла, вот только что улыбающаяся, поменялась в лице и с громким стуком поставила чашку на блюдце, едва не расплескав содержимое. Кошка, скинутая с колен няньки, недовольно фыркнув, поспешила за печь.
Ирсения брезгливо огляделась. Давно небеленое помещение хоть и встретило чистотой да жаром печи, больше напоминало деревенскую избу, где по окнам развешены цветастые занавески, а по стенам рушники с петухами.
«Во что превратили царские палаты?! Только пусти чернь, она быстро сделает из хором хлев».
Конечно, гостевой дом трудно назвать хоромами, слишком уж старый, годный разве что под слом, да и появлялась здесь царица в последний раз где-то лет пять-шесть назад, когда пришла сюда по настоянию супруга, но выражения ее лица хватило, чтобы падчерица почувствовала себя неловко.
— Ваше Величество, не изволите отведать чаю с… — нянька, переминаясь с ноги на ногу, вытаращила глаза, тужась вспомнить название кислой ягоды.
— С кизилом, — подсказала Стелла, тихо злясь на себя, на няньку, да и на царицу. — «Ну вот почему с ней всегда так? И слова не произнесла, а уже обидела».
Глава 2
Стелла не помнила первые годы пребывания в царском дворце, знала лишь по рассказам, что отец принес ее совсем маленькую, от силы трех дней от роду, повинился перед супругой, которая столько лет зачать не могла, а он вон как… мог, значит… не его была вина…
«Может, в этом вся беда? Отсюда ее нелюбовь-ненависть? Я как укор ей. Как вечное напоминание, что другая женщина понесла, а она, как ни старалась, пустой оказалась. Горевала, должно быть…»
Горевала. Конечно, горевала. После «подарка» мужа царица с удвоенной энергией взялась разъезжать по целебным водам, по монастырям всяким, где иконы чудотворные слезами точились, по пещерам южным, где смрадные грязи от женской болезни лечили. Лечили, лечили, да не вылечили.
Всякий раз с надеждой ждала Ирсения, что не придут кровавые дни, завяжется в пустом брюхе жизнь. А тут… Девчонка чужая, совсем непохожая ни на нее, ни на мужа седовласого, подрастала. Царевной звалась, хотя крови в ней царской была лишь половина. А вторая … вторая ведьме принадлежала. Пусть говорили, что знахаркой та являлась, целительницей…
Мужа, вон, своего не завела, чужим попользовалась. Целительница. Пока он, раненный, в бреду лежал, телом своим согревала. Согрела…
Была Ирсения у нее в лесной сторожке. Ревность погнала посмотреть, чем соперница царя взять смогла. Видела травы, развешенные по стенам, пузырьки с настойками, цветными боками на полках отсвечивающие, да простыни с багровыми пятнами, что в угол кто-то бросил. Саму-то роженицу у ближайшего монастыря похоронили. Говорят, кровью после родов изошлась…
А ей не жалко. Пусть бы и дочь свою с собой унесла.
Ведь знала, знала царица, что сама виновата! Первого ребеночка вытравила, как только поняла, что царь не просто так к воеводе в дом ходить повадился. Князю Вышегородскому сказала, что ошиблась, нет никакой беременности, а сама к ведьме пошла. Такой же целительнице…
Потом брата к ней послала, чтобы придушил. Негоже кому-то знать, что будущая царица тяжелая от полюбовника была. А пустоту свою многолетнюю ведьмовским проклятием посчитала. Пока не произошло чудо. Да, чудо…
Уж и не чаяла, что жизнь в ней забьется.
Теперь и не понять, что помогло: собранные в пузырек иконные слезы, настойки на редких травах или те самые грязи, но свершилось. Свершилось.
Она даже помнила день и час.
— Матушка! Вы вернулись!
— Какая я тебе матушка? — ткнула пальцем в лоб подбежавшей падчерице. — Ты отцов грех.
Тогда еще подумала: «Лучше вообще матерью не быть, чем такую дочерью звать. Черноволосая, с чуждыми чертами лица. Разве что глаза как у супруга синие-пресиние».
А девчонка словно не слышала, вцепилась, обняла так, что рук не расцепить, прижалась щекой к животу, зажмурилась.
Сколько ей тогда было? Шесть всего? Едва оторвали.
Боль, страшная боль скрутила внутренности. Словно кишки на пику намотали.
Захлебнулась царица криком, замолотила руками по телу падчерицы.
— Пусти! Пусти, дрянь!
А она держала. Голову в плечи втянула, но держала.
Потом ночью пришла. Подкралась на цыпочках и легла поверх одеяла.
Ирсения проснулась от кошмара. Тяжко ей было. Холодный пот по всему телу, струйка слюны изо рта на подушку капала. Только утром рассмотрели, что это кровь была.
Стряхнула царица девчонку словно кутька на пол, завизжала. Та уползла…
Царь прибежал, успокаивал, в руках баюкал. Пел даже, кажется.
А позже подсчитали, что именно в ту ночь понесла.
Падчерицу от греха подальше отселили. Тут и выяснилось, что никто из слуг с ней в гостевой дом идти не хочет. Боятся. Ее прикосновения страх навевают, а то и болью отдают. Не все жаловались, но боялись все. Хорошо, что оказия вышла, Мякиня как раз у ключницы гостила. Одна она и согласилась за «дитяткой» присматривать. Сначала по незнанию, потом уже поздно было слово назад забирать. Привязалась.
Говорят, что нянька тоже иногда морщится, будто болит что-то, а девчонка к ней льнет.
Если бы не царь, давно удавили бы. Брат сколько раз предлагал. Мол, не узнают. Но нельзя. Мало ли как повернет?
А тут в Союз позвали, и чтобы наверняка союзниками стать, решили детей поженить. Сам царь настоял. Сначала хотели за внука короля Уильяма отдать, но тому лет маловато оказалось, молоко на губах еще не обсохло. Вот и нашелся жених получше — Генрих Эрийский.
«И как согласился? Видать, интересны Эрии и шахты Усторские, и рудники Залеские. Меха опять-таки. Да и с востока Лунное царство хорошо Союз прикрывает, иначе полезли бы желтолицые карлы на западные территории с набегами. А сейчас их наши заставы в страхе держат».
Ирсения видела, как при объявлении о помолвке глаза у девчонки загорелись, хоть и старалась та взгляд спрятать. А потом донесли и о писанном маслом портрете королевской семьи, что когда-то давно из Эрии прислали. Мол, бастардка к отцу в кабинет повадилась. Садилась в кресло и вздыхала, любуясь на гордый профиль наследника. Правда, было на том портрете Генриху от силы лет пять всего. Кудри светлые, губки алые… Ну-ну… Стало быть, мечтала его женой стать, а потом и королевой всей Эрии.
Портрет однажды сняли. Куда он делся, так и не допытались.
Может быть, и не стала бы Ирсения в посольство Эрии чужими руками записочку посылать, но последний случай заставил вспомнить старые обиды.
Стелле было запрещено к сестре приближаться. Да и гуляла дочь отдельно, в царском саду, что стеной от гостевого дома отделялся.
Няньки рассказывали, что не видели, как бастардка к царевне подкралась. Говорят, ее белая шуба со снегом сливалась. А опомнились лишь тогда, когда две сестры по земле кататься начали, младшая криком кричала и плевалась кровью. Садовник оглушил падчерицу, только тогда и смогли отцепить. Пришлось потом за старого слугу перед царем заступаться. Негоже, конечно, царевну бить, но она же тварь…
Проклятая она. Так все говорят. Ведьмовское отродье.
А государь не верил. Серчал, что сестрам видеться не давали. Сейчас думает, что отсюда ревность Тилльки родилась. Мол, благодаря разлуке родными сестры так и не стали.
Сам царь-батюшка был когда-то младшим братом, знает, как одичать можно, когда только одним ребенком восхищаются и в будущие правители прочат. А не случилось. Помер старший от лихорадки, что свирепствовала на южной границе. С инспекциями все разъезжал…
Так и стал младший брат государем, а обиды детские на всю жизнь запомнил, поэтому и жалел сироту. Не уговорить, не переубедить.
Теперь никуда царь-батюшка не денется. Раз эрийцы отказались от невесты, значит, и другие не придут свататься. Князю Вышегородскому тоже наставление дано, чтобы мальчонку своего подальше от Стеллы держал, иначе также кровью харкать будет.
Как бы не злился, не ослушается князь приказа царицы. Проклятая ведьма никому в семье не нужна.
— С кизилом? — Ирсения опять сморщила лоб. Хоть и любила кислое, но чаевничать в гостевом доме не намерена. Не затем к падчерице пришла. Кинула на стол грамоту, царем подписанную. Восковая печать, что на шелковой ленте держалась, стукнулась о чашку, заставив девчонку вскрикнуть. Стекло лопнуло, и белую скатерть окрасил красный, словно кровь, цвет. — В другом месте чаю попьешь. Утром чуть свет тебя сани у порога дожидаться станут.
— З-зачем сани? — вроде растерялась, а глаза как у волка внимательные. Мороз по коже от этой ведьмовской дочки.
— Государь велел в монастырь Мятущихся Душ отправить. Там тебя уму-разуму учить будут. А с меня довольно, — царица повернулась, едва не столкнувшись с замешкавшейся служанкой, что столбом у двери замерла. — Кыш, блаженная.
— А можно мне с ней? — нянька упала на колени, потянув за собой скатерть со стола. Звон бьющейся посуды заставил государыню остановиться.
«И чего творит? Радовалась бы, что отвязалась. И ведь не в деньгах дело. Какие в монастыре деньги?»
— Мне все равно, — произнесла, чуть повернув голову.
— Значит, можно?
— Я же сказала, мне все равно.
— Ну, вот и все! — одетая в удлиненную душегрейку, из-под которой проглядывало простое шерстяное платье, и замотанная в шарф по самые глаза нянька хлопнула ладонями по коленям и, выждав мгновение, когда царевна вынырнет из тревожных дум, поднялась с софы. — Пора!
Служанка, вскочившая с узла, в котором были увязаны нехитрые пожитки Мякини, вытерла краешком платка слезы и последний раз расцеловалась с ней.
Стелла, сделавшая было шаг к Гласе, чтобы тоже попрощаться, смутилась, когда та отпрянула. Как-то в волнении последних дней забылось, что служанки боятся прикосновений царевны, хотя ни с одной из них она никогда не обнималась.
Резко развернувшись, Стелла направилась к двери, которую широко распахнул поджидающий путешественниц стражник.
Царевна замерла на крыльце. Морозец, обычный в северных краях в конце осени, пощипывал щеки и щекотал нос.
Стелла с тоской взглянула на виднеющийся в предрассветной тьме угол монументального толстостенного здания, окна которого подслеповато смотрели в серое небо. Ни огонька, ни движения занавесок.
Надежды, что на тропинке появится государь, торопящийся попрощаться с дочерью, не оправдались. Уехал на охоту, будто другого времени не нашел. Нахохлившиеся вороны, словно черные бусины, унизавшие голые ветви деревьев, да пес, спешащий по своим собачьим делам — вот и все провожатые.
Поправив меховую шапочку, Стелла осторожно спустилась по обледенелым ступенькам. Из открытой двери повозки, напоминающей небольшой дом на полозьях, пахнуло теплом и свежеиспеченным хлебом — Мякиня запаслась на дорогу провизией. На заднике кучер стягивал ремнями пару сундуков и нянькин узел — вот и все, что позволили взять из отчего дома.
Вечером, после визита царицы, появились две фрейлины, которые сами собирали вещи царевны. Никаких парчовых платьев и бархатных кафтанов. Даже подарки отца велено было оставить. «В монастыре негоже драгоценностями кичиться». Стелла смотрела на дерганные движения расшвыривающих тряпки женщин равнодушными глазами. Какая разница, в чем уходить из привычной жизни, в которой для тебя нет места? Хоть голой.
— Кошку, кошку забыли! — к повозке подскочила Глася. Корзину, обвязанную тканью, чтобы пушистый зверь не сбежал, сунула в руки няньки. — Велено с вами отправить.
— И то славно! — качнула головой Мякиня. — Втроем и веселей, и теплей.
Царевна отвернулась к окну. В щель между занавесками был виден царский дворец. Темный, холодный. Ставший в одно мгновение чужим.
Повозка тронулась, заставив откинуться на мягкую спинку сиденья, которое при случае превращалось пусть не в широкую, но достаточно удобную кровать. Угли в чаше, вделанной в пол, дрогнули и ненадолго осветили напряженные лица изгнанниц.
Служанка снаружи завыла, будто провожала покойников. Пропуская всадников, которые были отряжены для сопровождения царевны в монастырь, Глася оступилась и рухнула в снег. Так и сидела, растопырив ноги, пока повозка не скрылась за ажурными воротами. Ей было жалко всех троих. И несчастную царевну, и ее старую няньку, и привязавшуюся к изгнанницам кошку. Они целый год были ее семьей, в которой не кичились ни родовитостью, ни богатствами. А теперь неизвестно, к кому отправят прислуживать. Одни змеи остались.
— Уехала? — царица коротко взглянула через плечо на Литу. Та кивнула. Обе были простоволосы, на плечах теплые халаты без застежек, в вырезе которых виднелись ночные рубашки, расшитые шелком. — Теперь можно выдохнуть. И Янушке лучше стало. Не горит уже.
Ирсения сидела на краю огромной кровати и держала за руку спящую дочь. Влажные волосы той растрепались по подушке. Мать наклонилась и вытерла со лба девочки бисерины пота.
— Едва не убила, окаянная…
— Да, — подхватила фрейлина, — еще визжала при том: «Так ей и надо! Пусть помрет!».
Лита сжала губы, чтобы не наговорить лишнего. Она всего лишь чуток покривила душой — тут прибавила, а тут слово заменила на другое, но кто будет разбираться, что Стелла кричала совсем иное: «Так надо! Так надо! Иначе она умрет!». Исказила самую малость. Теперь-то можно: большего наказания, чем ссылка в монастырь, и не придумаешь.
— Кто же знал, что она такую гадость задумала! Извести родную сестру! — княгиня Литания всплеснула руками. — А все из-за зависти! Наша малютка словно ангел белокурый, а как румянец разыграется — так и вовсе на пол-лица! Краше девочки во всем царстве нет!
— Прекрати! Никакая она ей не сестра, — царица одернула разошедшуюся фрейлину. — Грех отцовский. А теперь и вовсе никто. Даже имени лишится.
— А что? Правду сказывают, что в том монастыре имя из родовых книг вычеркивают, а взамен, будто собакам, клички дают?