Елена Ершова
И возгорится пламя!
Книга 2. АЛЬБЕДО
Посвящается кронпринцу Австро-Венгрии, Рудольфу Габсбургу, погибшему 30 января 1889 года, чью историю автор взял за основу романа и описывал ее с любовью и нежностью.
Ты должен сжечь себя в своем собственном пламени. Как иначе хотел бы ты обновиться, не обратившись сперва в пепел?
Глава 1. Змея на груди
Декабрь, спустя три месяца.
В письмах Генрих всегда обращался к кайзеру «мой император», и никогда «отец».
Этикет вбивали с раннего детства — в том числе розгами, — и потом это стало сродни привычке: просыпаться в шесть утра, обливаться водой, маршировать по снегу и не жаловаться, никогда не жаловаться. Ни тогда, ни теперь — на утомительную дорогу, тонкую шинель, дураков-офицеров, ослепляющие головные боли, ставшие за время путешествий еще более частыми.
Такова цена будущей победы, которую Генрих продолжал упрямо платить.
И письма кайзеру выходили по делу, без лишних сантиментов:
«…по результатам инспекции последних восьми дивизий докладываю, что во всех требуется переназначение командующего состава. А именно, в пятой под Олумцем выдвигаю следующие кандидатуры на должность старших офицеров…»
Далее — список имен, подготовленный адъютантом.
Генрих переписывал их особенно тщательно, время от времени придерживая руку над чернильницей, особенно в моменты, когда вагон подпрыгивал на стыках рельс. О причинах переназначения он доложил в прошлом рапорте, деликатно опустив подробности. Зато с охотой изложил их на днях господину генералу.
— В императорских сухопутных войсках сорок два пушечных артиллерийских полка, — говорил Генрих, балансируя на грани приличия и едва сдерживая рвущуюся наружу злость. — Большинство имеет на вооружении пушки устаревшего образца, и вы до сих пор добиваетесь увеличения их производства. Каковы же достоинства? Калибр? Вес? Назовите хотя бы одно!
— Ваше высочество, — сипел генерал, выпучив рыбьи глаза, — я должен спросить фельдфебеля…
— Позор! — сухо обрывал Генрих. — Дивизионные старшины знают о вооружении куда больше высших чинов? В таком случае, я буду ходатайствовать о повышении в чине. Не вас, господин генерал. Вам было бы полезно узнать, что в устаревших образцах отсутствуют компенсаторы отдачи. К тому же, все прогрессивные государства давно перешли на восьмимиллиметровую винтовку, и я настаиваю на перевооружении. А еще…
«…униформа, — писал Генрих кайзеру, болезненно хмурясь, когда грохот вагонных колес особенно сильно отзывался в висках. — Обычная шинель шьется из довольно тонкого сукна, для зимнего времени используется пристегивающаяся подкладка. Однако, в высокогорных районах и в условиях низких температур такая подкладка не спасает…»
Он испытал это на себе. Когда инспектировал дивизии в Равийских горах и напрасно надвигал на нос жесткий козырек офицерского шако[1], спасаясь от мокрого снега и пронизывающего до костей ветра.
— Не простудились бы, ваше высочество, — с сочувствием говорил унтер-офицер, щуря покрасневшие глаза. Усы, оледеневшие на ветру, походили на заостренные сосульки.
— Меня не берет простуда, — отвечал Генрих, с трудом улыбаясь одеревеневшими губами. — А в вашей дивизии добрая половина солдат обязательно с насморком. Нехорошо.
— Служба такая. Да мы не жалуемся.
— И напрасно. Армия должна быть в полной боевой готовности. Где медики? Почему не поставляют лекарства?
— Куда поставлять, если такая круговерть? — унтер-офицер обводил рукой шевелящуюся белесую мглу, горные кряжи, теряющиеся в низко надвинутых снеговых тучах, молчаливую щетину леса. — У нас тут свое лекарство. Не побрезгуйте, ваше высочество, чем богаты…
И протягивал Генриху походную флягу, из которой остро тянуло шнапсом.
«…и потому, — продолжал писать он, — я считаю необходимым изготавливать форму из плотной шерстяной ткани, как это делают в Славии…»
И сразу же перевел взгляд на медальон, лежавший подле: в раскрытой чашечке, будто в ракушке, свернулся темный локон.
Шелковистый, все еще теплый, будто только что срезанный Маргаритой. И пахнущий Маргаритой — уютно и пряно.
Генрих поймал собственное отражение в потемневшем окне, устыдился мечтательной улыбки и поспешил дописать письмо:
«…офицерскому составу велено пройти переобучение по топографии. Не сдавшие экзамен будут понижены в чине. Меж тем, я прибываю в Каптол, где ожидаю первую партию галларских винтовок. О полевых испытаниях доложу позднее. С совершенным почтением, Генрих».
Он всегда подписывался именем, и никогда не добавлял — «ваш сын».
Число. Сургучная печать с фамильным гербом. Такая же — надколотая, — на вскрытом письме от императрицы. Втором письме со времени ее отъезда.
«Мой милый мальчик! — скользил Генрих по круглым, с завитками, буквам. — Вдали от дома я тоскую по тебе. На острова пришла зима: здесь чаще случаются грозы, и море стало беспокойнее, но на солнце все еще невозможно находиться без зонтика, и по утрам так невыносимо кричат чайки, что я заработала мигрень. Здоров ли ты, дорогой? В пути о тебе некому позаботиться. Следи, чтобы не промокали ноги, и непременно носи шляпу: в горах бывает холодно. Я все еще поражена решением Карла Фридриха отправить тебя совершенно одного так далеко от Авьена! Уж если и путешествовать — то только со мной. Ах, видел бы ты эти насыщенные закаты! А здешние пирожные тают во рту. Я привезу гостинцев тебе и маленькой Эржбет к Рождеству. Не забывай носить перчатки и кутать шею. Твоя любящая мать, Мария Стефания».
За темным окном уже не видно деревьев — только его, Генриха, отражение. Осунувшееся и будто бы повзрослевшее лицо, залиловевшие подглазья, настороженный взгляд.
Нужно ли писать матушке, как в его руках однажды едва не разорвался снаряд? О том, как по вине артиллерийского офицера ориентирование на местности закончилось блужданием в лесу и обморожением щек? О бесконечной усталости и бессоннице, спасением от которых был только морфий? Пожалуй, ничего из этого. И Генрих писал лаконично и просто:
«Дорогая матушка, я счастлив получить от Вас весточку. С гордостью и усердием выполняю поручения, возложенные на меня, а потому рассчитываю, что и Вы станете гордиться той пользой, которую я принесу армии и Авьену. Не беспокойтесь о моем здоровье, но берегите свое. Целую Вас крепко и надеюсь на скорую встречу… — на этот раз добавил: — Ваш сын».
И снова — капля сургуча, как загустевшая кровь.
О чем же писать Маргарите?
Задумался, рассматривая локон — блестящий, волосок к волоску. В нем, казалось, мерцала неукротимая искра ее жизнелюбия. Любые слова казались пустыми и глупыми, любой ответ мог скомпрометировать ее, мог быть перехвачен и обнародован. И потому, сцепив до хруста зубы, Генрих писал не ей — жене:
«Моя маленькая Виви, простите мои редкие письма. Я ежедневно обременен государственными делами, и с прискорбием сообщаю, что мое путешествие продлится до Рождества. Пусть слуги будут снисходительны к Вам. Учите авьенский и знайте, что я суровый экзаменатор. Целую ручку, Ваш вечно занятый Коко».
Вагон подбросило. С наконечника пера сорвалась чернильная клякса.
— Дьявол! — досадливо воскликнул Генрих и сморщился от пронзившей висок боли.
В приоткрывшуюся дверь вагона тотчас просунулась вихрастая голова.
— Ваше высочество? — произнесла голова голосом адъютанта. — Мне показалось, вы позвали…
— Вовремя, Андраш, — отозвался Генрих, в который раз гадая, откуда у этого расторопного девятнадцатилетнего турульца способность читать мысли командира и появляться в нужный момент. — Скоро ли прибытие?
— Завтра в два пополудни, ваше высочество, — с готовностью ответил адъютант и протиснулся весь — румяный и долговязый, с серебряным подносом в руках. — Не угодно ли теперь отдохнуть? Я принес вам кофе.
— Благодарю, поставьте сюда, я уже закончил, — сложив последнее письмо, Генрих запечатал и его, после чего передал адъютанту стопку. — По прибытию сразу же передайте с нарочным. И разбудите в восемь, я должен подготовить речь. В прошлый раз я оценил вашу любезность и труд, но поверьте, моя образованность позволяет мне самому составить обращение.
Уши адъютанта заалели и он, отведя взгляд, пробормотал:
— А говорят, будто костальерскому принцу речь составляют секретари, и после он зачитывает ее по бумажке, которую прячет в манжете.
— Как вы легковерны! — воскликнул Генрих, не скрывая улыбки и поглядывая на медальон, по ободку которого текли серебряные блики.
Четвертый месяц разлуки. Возможно ли выдержать больше?
— Постойте, Андраш, — повинуясь порыву, он схватил новый листок. — Еще одно…
Макнул перо в чернильницу — поспешно, точно боялся растерять нужные слова, — и быстро вывел одну лишь фразу: «Как мне обходиться без тебя?..»
Сложил вчетверо, запечатал, даже не посчитав нужным оттискивать герб.
— Моему камердинеру Томашу лично в руки. Он знает, кому передать. Теперь свободны.
— Так точно, ваше высочество. Благодарю, ваше высочество. Покойной вам ночи.
Андраш бережно спрятал письма — не выспрашивая, никоим образом не проявляя любопытства, — и исчез так же быстро, как появился.
Генрих прикрыл глаза и с облегчением откинулся на мягкую спинку сиденья. За окном навстречу составу неслись колючие снежинки.
Каптол, седьмая дивизия.
Утро выдалось серым и вьюжным.
Давило низкое небо, давил на подбородок ремешок шако, и Генрих, гарцуя верхом на крепком коне игреневой масти[2], с неудовольствием поглядывал из-под лакового козырька, опытным взглядом выхватывая двухэтажные казармы, покосившиеся склады, конюшни, оставленный позади плац, где ветер рвал растянутые штандарты — все это, присыпаемой снежной мукой, казалось безжизненным и тоскливым.
Голос генерала, слишком возбужденный и резкий, отдавался пульсирующей болью:
— Мы плодотворно работаем над тактической подготовкой, ваше высочество! И счастливы видеть вас здесь! Проводятся шестинедельные ускоренные курсы подготовки артиллеристов. На днях поставили винтовки нового образца, по вашему заказу. Желаете посмотреть учения? Я тотчас же прикажу!
— Чуть позже непременно, — отозвался Генрих, старательно загоняя вглубь растущее раздражение. — Заметьте, вам выпала честь первыми пройти полевые испытания. Я уже изучил бумаги по подготовке нового полигона. Каков планируется состав?
— Две тысячи солдат, ваше высочество. И двести пятьдесят офицеров.
— Недурно. Эти казармы, — Генрих дернул подбородком в сторону серых строений, — давно пора снести, это просто рассадник инфекций. Почему не поступают рапорты?
— Так ведь казна…
— Казна не ваша забота, ваше превосходительство. Ваша — здоровье и подготовка солдат. А какая может быть подготовка в подобных условиях?
Он нервно подтянул поводья, и под перчатками рассыпались покалывающие искры. Конь сбился с шага и испуганно задергал ушами.
«Спокойно, — сказал себе Генрих. — Ты ведь знаешь, как справиться с этим, золотой мальчик. Просто считай, как велел учитель Гюнтер…»
У этого солдафона всегда все было просто. Его не мучила проклятая мигрень, и под кожей не сновало зудящее пламя, которое Генрих усмирял прежде объятиями женщин, выпивкой и морфием, а в последние месяцы — только морфием.
Утром в пузырьке плескалось едва-едва, а нового в саквояже не было.
— Я же велел вам, Андраш, — сквозь зубы, сдерживая обжигающее горло пламя, говорил Генрих, — озаботиться запасом. Вы игнорируете приказы?
— Никак нет, ваше высочество! — отвечал адъютант, внешне подтянутый и бодрый, но уже с тревожным блеском в глазах. — Я взял у полкового медика, как вы и приказали.
— Так где же?
— Вы забрали последний пузырек позавчера. Глядите, — Андраш тыкал пальцем в крохотную, переплетенную черной кожей, книжечку, — я все записываю. Вот приход, вот расход. Продовольствие. Лекарства. Все денежные растраты…
Генрих прикрыл веки. Глазные яблоки обжигали вертлявые искры, голову снова заключило в мигренозные тиски.
— Идите, — тускло произнес он. И, дождавшись, пока глухо захлопнется дверь, с досадой пнул саквояж: в нем загремели письменные принадлежности, портсигар и прочие бесполезные сейчас вещи. Хотелось вышвырнуть и пузырек, но все же, подумав, спрятал его в нагрудный карман, поближе к медальону.
Все в порядке.
Перетерпит.
— … поэтому, если желаете, ваше высочество, пожалуйте в штаб, — пробивающийся сквозь пульсирующую боль голос генерала вернул Генриха из задумчивости. — Сегодня повар обещал изумительный обед в вашу честь! Уверяю, вы никогда не пробовали такого фазана, какого умеет готовить наш Марко! А молочный поросенок? Он просто тает во рту! Желаете откушать?
— Желаю проэкзаменовать унтер-офицеров, — с усилием выговорил Генрих, смаргивая с ресниц налипший снег. — Каптолская дивизия не последняя в моем списке, и впереди еще немало забот. Я еще не осмотрел ваше инженерное снаряжение и… что это? Лазарет?
— Так точно, ваше высочество, — с неохотой ответил генерал. — Но как же обед? Снаряжение и госпиталь подождут, мы осмотрим их после.
— Сейчас, — отрезал Генрих, поворачивая коня. — Мне показалось, на плацу собралось не так уж много солдат. Где остальной состав?
— Болеют, ваше высочество, — окончательно сконфузился генерал и отвел прыгающий взгляд.
— Эпидемия? — Генрих застыл в седле: мир сжался до размеров предметного стекла, и снежная крупа на фоне неба — как vivum fluidum под микроскопом. — И что же это? Чахотка? Тиф? Почему не доложили?!
Захлебнувшись морозным воздухом, Генрих сцепил зубы и рысью понесся к лазарету.
Внутри неприветливо, сыро, зябко.
Немудрено подхватить какую-нибудь дрянь, которая — медленно, подтачивая червем, либо стремительно, как пуля, — разовьется во что-то большее, парализует сначала Каптол, потом Далму, Равию, и вот уже под облетающей позолотой Авьена проклюнутся кровоточащие язвы эпидемии.
— Где больные? Каковы симптомы?
Выпалил — и, отодвинув медика плечом, пошагал мимо, мимо, по узкой лестнице, продуваемой сквозняками, к обшарпанным дверям.
— Ваше высочество! Куда вы, нельзя!
Его настигли, засеменили рядом, отчаянно заглядывая в лицо: сперва — медик, затем — генерал, кто-то еще, вертлявый и бойкий, подающий знаки за его спиной.
Генриху не было дела.
— Симптомы? — повторил он, рывком распахивая дверь. — Кашель? Харканье кровью? Боль в груди?
На кушетках — испуганные солдаты в исподнем. При виде Генриха как один вскочили, пошатываясь и салютуя, кто во что горазд. Пустяк, не до официоза.
— Больны чем?
Глаза запавшие, темные. Кто-то выдохнул сквозь сцепленные зубы, схватился за впалую грудь.
— Чахотка? — сипло спросил Генрих, и холодом овеяло шею.
— Никак нет, — ответно просипел мужчина. — Животами маемся…
Овеяло — и прошло.
— Как животами? — повторил Генрих. — Кормят чем?
— Мясом, ваше высочество, — подал голос медик из-за спины. — Овощами.
— Не в присутствии его высочества сказано, подтухшими, — огрызнулся солдат и грузно осел на кушетку, та скрипнула под его весом, и Генрих сцепил пальцы в кулак.
— Яс… но, — с расстановкой сказал он, поворачиваясь к генералу. — Поросенок, говорите, во рту тает? А бойцам — тухлые овощи?
— Клевета, ваше высочество! — лязгнул зубами генерал, и глаза его превратились в злые угольки. — Прикажите проверить!
— Проверю. Самолично! А с вами что? — обратился в сторону лежачего солдата с перевязанными руками — белые бинты вызвали в Генрихе зябкую дрожь, и он неосознанно потер запястья.