Альбедо - Елена Ершова 12 стр.


Голая кожа груди была гладкой и чистой, только на плече — там, куда однажды легла ладонь Спасителя — еще виднелись красноватые рубцы. Но это ерунда! И с этим можно жить!

— Боже, я так испугалась! — выдохнула Марго и, снова прижав Родиона, пачкая его в грязи и пыли, сама разрыдалась от облегчения. — Это все похмелье… вот угораздило же тебя! Дай мне обещание больше никогда! Никогда не ходить в то отвратительное место, и не встречаться с отвратительными людьми!

— Да, Рита, — шмыгая носом, но уже успокаиваясь, кивал головой Родион. — Но и ты… и ты обещай никогда не встречаться с принцем!

— Да, мой мальчик. Да… — она погладила его по волосам. — Ох, я совсем тебя перепачкала!

Улыбнувшись, оттерла красноватую кашицу с его поврежденного плеча. Оттерла — и застыла.

— Что там? — встревожился Родион, выкручивая шею, чтобы рассмотреть то, на что смотрит Марго. — Я ничего не вижу…

— Я тоже, — обескураженно сказала она и, сглотнув, окончательно очистила спину Родиона от налипшей пыли. — Твои ожоги… их больше нет!

Где-то на Авьенских улицах.

Кристоф по привычке повернул на Шмерценгассе, но Генрих крикнул:

— Не туда!

И велел двигаться к окраинам.

Его трясло — от напряжения ли, холода? По улицам хороводили фонари. Валил снег — густой и мокрый. Генрих пытался застегнуть полураспахнутую шинель, но лишь окончательно оборвал пуговицы.

На Бергассе экипаж замедлил ход — достаточно, чтобы позволить Генриху соскочить с подножки и нырнуть в темную кишку проулка. Здесь пахло топленым салом и керосином: стараясь дышать ртом, Генрих повернул вправо, оставив за спиной озерцо жидкого света. Впереди, сдавленная громадами домов, густела тьма. Она манила безлюдностью и тишиной, и Генрих, хоть и пробирался почти наощупь, шага не сбавлял. В спину подхлестывал ветер, заставляя крутиться вслед за скрученными в спираль низкими и узкими улицами; гнал, как поземку, по мостовой, пока все вокруг — низкие крыши, тусклые вывески кабаков, отблески фонарей, летящий в лицо снег, — не слилось в сплошное белое пятно. И Генрих уже плохо понимал, где он находится, и сколько времени прошло, и вовсе не понял, как оказался сидящим у обжигающе холодной стены, и почему ноги, будто продолжая бег, вычерчивают в снегу грязные полосы. Насквозь промокшая шинель давила на плечи, и Генрих, дыша тяжело, с присвистом, вывернулся из нее, как из линялой шкуры. На снежную кашу выпал футляр — Генрих тотчас подобрал его и сжал в немеющих ладонях.

Где-то звенели далекие голоса. Где-то наперебой визжали скрипки. Где-то — за толстыми стенами домов, окруживших Генриха, точно могильными плитами, — текла ночная Авьенская жизнь. А тут, в полутемной подворотне, по краю тускло подсвеченной фонарями, застаивалась кладбищенская тишина.

Никто не отыщет его здесь. Никто не поверит в его присутствие. Никто не вспомнит: ни вечно занятый отец, ни обиженная его словами мать, ни слуги и ни любовницы, и даже ни Маргарита, от которой с момента своего возвращения Генрих не получил и весточки.

Он снова оказался один. Один — против всей темноты и стужи! Но одиночество не тяготило, напротив — Генрих искал его сам, всей сутью желая раствориться в зовущей пустой белизне. И в морфии.

Генриха заколотило крупной, лишающей самообладания дрожью. Отщелкнув крышку футляра, вытряхнул на распластанную шинель шприц. Одеревенелые пальцы не слушались, игла выскальзывала, и Генрих больше всего на свете боялся ее погнуть или того хуже, сломать. Голая кожа совсем посинела от холода, вдоль вен чернели незаживающие синяки. Что сказала бы матушка, если б увидела это? Что сказала бы, узнав, как ее сын — наследный принц, Спаситель империи, — скорчившись у обшарпанной стены, царапает иглой исколотое предплечье? Кровь сочилась на снег, превращая его в отвратительно бурую кашицу. Отвратительно несло от ближайших таверн. И Генрих был отвратителен сам себе.

Он не заметил, когда кольцо света пересекла тень, и вовсе не удивился, увидев склонившееся над ним румяное лицо кучера.

— Кристоф? Как вовремя… помоги!

— Что ж это, ваше высочество? — бормотал тот, поспешно скидывая с себя пальто. — Такая метель, а вы без шинели. Так и околеть недолго!

Генрих нетерпеливо отпихивал пальто, возражал:

— Это сущие пустяки! Я умру, если сейчас же не впрысну морфий…а руки никак не слушаются, и я измучен, измучен!

— Я не умею, ваше высочество, — пугливо отвечал Кристоф, принимая шприц.

— К тому же… здесь?

— Да, да, — дрожа, отвечал Генрих. — Это совсем несложно. Но поскорей!

Пальцы у кучера были грубыми, заскорузлыми и столь же ледяными, как у Генриха, однако, он управлялся ими гораздо ловчее. Насколько же проще жить, когда по жилам не течет огонь! И Генрих думал: а что, если бы он родился вовсе без рук? Думал: а если бы умер в ту грозовую ночь? А потом, почувствовав прокол, не мог думать уже ни о чем: тьма нигредо сменилась мутной белизной, а белизна стала кровью и, клубясь под поршнем, хлынула в него, как в колодец. Упав на плечо кучера, Генрих лишился чувств.

Сознание вернулось к нему вместе с ощущениями влаги на коже и причитаниями:

— Ваше высочество! Да что же такое? Ах, Господи! Вы только не умирайте!

Генрих открыл глаза.

Дома-надгробья все так же обступали со всех сторон, но наверху, меж ними, чернело выглаженное зимнее небо. С него торжественно и тихо летели снежные мотыльки — их крылья льдисто искрились в пульсирующем газовом свете.

— Пресвятая Дева Мария, заступница! — продолжал всхлипывать Кристоф. — Господь всемогущий и все архангелы его! Что ж, ваше высочество? Плохо вам?

— Хоро-шо… — улыбаясь, прошептал Генрих, стеклянно вглядываясь в шевелящуюся мотыльковую тьму.

— Дурак я, дурак! — каялся кучер, набрасывая ему на плечи пропахшее табаком и конским потом пальто. — Ведь говорили мне глаз не спускать, да разве вам поперечишь? Я уж вам щеки снегом растер, чтобы вы поскорее очухались. А то, грешным делом подумал, что вы, ваше высочество, того… околели!

— А если бы и умер? — рассеянно ответил Генрих. — Что тогда? Ты бы расстроился, мой милый Кристоф?

— Расстроился? Да я бы себе в голову пулю пустил! Не уберег Спасителя! Едва своими руками не сгубил!

— Сейчас или через семь лет… В грязной подворотне или на костре… Да есть ли разница? — он попытался подняться. Тело казалось одновременно тяжелым и легким, мысли — путанными и прозрачными. Снежные мотыльки садились на его окоченевшие губы и таяли, умирая. — В конце концов, исход один… Не это ль цель желанная? Уснуть и видеть сны…

— Ах, Господи! Конечно, разница пребольшая! — Кристоф, пыхтя, помог ему подняться. — Ведь вы Спаситель наш! Надежда всей империи! А околеете сейчас — кто спасет тогда нас, несчастных?

— А меня? — спросил Генрих. — Кто спасет меня, Кристоф? Да и хочу ли я кого-то спасать? — Перехватил испуганный взгляд кучера и, опомнившись, искусственно рассмеялся. — Я пошутил, любезный! Ты видишь? Я улыбаюсь! Давай же веселиться! Ночь в полном разгаре, и рядом наверняка есть хороший кабак!

— Домой бы, ваше вы… — заикнулся было Кристоф. Но Генрих упрямо тряхнул головой.

— Нет, нет. Я не вернусь… Там отвратительно душно! И холоднее, чем на авьенских улицах. Хотя исправно топятся все печи, а все равно… — он зябко передернул плечами и повторил: — Нет, ни за что! Уж лучше угощу тебя шнапсом, а ты споешь одну из тех песенок, которые любишь насвистывать по дороге.

— Да, ваше…

— Не называй меня «высочеством», — быстро добавил Генрих. — Сегодня я гуляю инкогнито, поэтому зови меня Феликс.

Приняв от Кристофа его картуз, натянул до самых бровей.

Генрих не помнил, бывал ли он в этой части Авьена: зима меняла облик города, словно в преддверии рождественского карнавала. Прилепленные друг к другу домишки, выглядящие летом непрезентабельно и убого, теперь напоминали жилища рождественских эльфов. И медные вывески, и рожки газовых фонарей сверкали, точно выточенные из хрусталя. Вот только внутри все волшебство рушилось — от запахов чеснока и жира, от дымной взвеси, от гортанных выкриков посетителей. Дубовый стол, залитый пивом, небрежно вытерла пышнотелая и уже немолодая служанка, которой Кристоф тут же не упустил возможности подмигнуть, за что был вознагражден кувшином мутного пойла.

— За ваше здоровье, герр Феликс! — провозгласил кучер и, качнув стопкой, влил содержимое в глотку.

Генрих последовал его примеру и, сколь бы ни был силен выбивающий слезы сивушный дух, даже не поморщился. Однако со второй стопкой повременил: недавняя доза морфия не располагала к пьянству. Комната и без того расплывалась перед глазами, накатывала сонливость, в ушах шумела кровь, отзываясь на аккордеон и музыкальное посвистывание Кристофа в такт припеву:

— Милая Розамунда! Подари мне сердце!
Подари мне сердце и скажи мне «да»!
Милая Розамунда! Не спрашивай маму!
Мое сердце любит только лишь тебя!

— Что я говорил, Кристоф! — восторженно прокричал Генрих, оживляясь. — Вот тебе народная мудрость: если любишь — не спрашивай никого, даже собственную мать, верно?

— Верно, ваше выс… герр Феликс! — поддакнул кучер и снова принялся за свист, отбивая ритм пальцами.

— Ей не нравится моя жизнь, — с горечью продолжил Генрих. — Не нравятся моя жена и мои любовницы! Но я терпел довольно! — ударив кулаком о стол, так, что подпрыгнул графин, велел: — Кристоф! Проси у кабатчика бумагу и перо! Немедля!

И сам откинулся на спинку скамьи, выравнивая сбившееся дыхание и бормоча под нос:

— Женщина с сомнительной репутацией? Однако! И до сих пор ни весточки… Какая наглость!

Кучер вернулся, разложил перед собой стопку листов.

— Пиши, — сказал Генрих. — «Дорогая моя Маргарита! Прошу вас почтить меня своим присутствием на большом рождественском балу в Ротбурге…» — и, вспомнив, осведомился: — Ты ведь следил за тем особняком на Лангерштрассе?

— Хе-хе, а то как же! — отозвался кучер, царапая листок.

— И что же баронесса?

— Сперва ездила в полицейский участок, а после — в собор святого Петера. Потом вернулась домой и более не выходила…

— В собор и участок? Прекрасно! — Генрих стиснул ладони, усмиряя полыхнувший огонь. — Порви это, Кристоф! Пиши так! «Баронессе фон Штейгер лично в руки! Властью мне данной, приказываю…» слышишь? Подчеркни это слово! «…приказываю явиться на большой рождественский бал в Ротбурге! В случае невыполнения приказа к вам будут применены меры особого взыскания!» Написал?

Выхватив листок, пробежался глазами. Обмакнул в чернильницу обгрызенное перо, подписал размашисто и зло, сложил бумагу вчетверо.

— Сегодня же с утра отнесешь на Лангерштрассе!

— Вас понял, — Кристоф ловко спрятал письмо за пазухой и плеснул в обе стопки снова. — За любовь, герр Феликс!

— За нее, — эхом откликнулся Генрих и, осушив ее, уронил голову на перебинтованные руки.

— Это тоскливое воскресенье я проведу с тенями, — затянул между тем певец, и аккорды полились, трогая неизвестно с чего защемившее сердце. — Моя любовь и я решили со всем покончить. Скоро здесь будут цветы, скоро здесь будут молитвы. Не нужно рыданий, пусть знают: я рад был покинуть ваш мир…[10]

— Забавно, — сказал Генрих, поднимая лицо и напряженно вглядываясь в дрожащий дымный полумрак. — Только в Авьене можно услышать столь трогательный романс о смерти.

И, будто отзываясь на его слова, с дальнего угла прокричали:

— Давай-ка что-нибудь повеселее, любезный!

— Милого Августина давай! — откликнулись рядом.

— К черту Августина! — пьяно ответили тут же. — Спой про рыбачку!

— Помалкивайте! — сердито прикрикнул Генрих. — Мне нравится эта! Продолжай!

Певец продолжил. Прикрыв глаза, старательно выводил:

— …до последнего вздоха я буду молиться о тебе…

— Кто там такой умный нарисовался, чтобы рот затыкать? — послышалось с соседней скамьи, и рослый парень привстал из-за стола.

— Сиди, Клаус! — зашикали на него собутыльники, и Кристоф. Перегнувшись через стол, зашипел тоже:

— Не забывайте, кто вы, ваше высочество! Не ровен час, узнают!

— Да-да, ты прав, — согласно закивал Генрих, пряча в рукава зудящие руки. — Плесни-ка еще!

И все же нет-нет, да и косился на соседний стол, прислушиваясь к громким прокуренным голосам.

— Вот я и говорю, — продолжая прерванный разговор, загудел рослый Клаус.

— Пора уже не болтать по пустому, а действовать! Сколько было этих обещаний? Мы, как бараны, все терпим да идем, куда нас поведут. А ведут не на сочные пастбища! На бойню!

— Так ведь начались перемены-то, — возразил ему парень в засаленной кепке. — Больницы строят. Скоро, может, и школы для наших детишек…

— Кого учить будут, если мы все как мухи перемрем? — фыркнул в кружку росляк, и пена осела у него на подбородке. — Да и чему учить? Церкви нашей разве школы нужны? Ей бы денег несли, да побольше! А управлять проще неграмотными и нищими!

— Кронпринц обещал, — подал голос черный, как жук, мужчина, и Генрих насторожился, — что не за горами реформа в образовании. Я своими ушами слышал!

— Болтать — не мешки ворочать! — досадливо возразил Клаус и вытер лицо рукавом. — Что он обещал? Реформу? Да кто ж ему позволит! У кормушки министры стоят во главе с его преосвященством и старым Эттингеном!

— Да, старик засиделся, — поддакнул парень в кепке. — Его бы того…

Генрих побелел.

«…гнилой зуб нужно рвать без сожаления, с корнем», — вспомнились слова Медши.

Он опрокинул стопку и даже не почувствовал вкуса.

— Ты громче скажи, не все шпики слышали! — зашикал на парня чернявый.

— А что? — приосанился тот. — Мы-то вот где, — он широким жестом обвел кабак. — А его величество кайзер — эвон! — ткнул пальцем в потолок. — Какое ему дело до того, что делается внизу? До простых людей? До наших взглядов и мыслей? Он, поди, и в газетах читает только то, что для него подчеркивают карандашом!

Все захохотали, а Генрих привстал, но ему в рукав опять вцепился Кристоф.

— Прошу вас! Господа ради! — зашептал он, заглядывая в глаза. — Говорил же, что это плохая идея, так вы не слушали… Уйдемте прямо сейчас, а?

— Останемся, — ледяным тоном выцедил Генрих и опустился на скамью. Его потряхивало, под кожей сновали огненные мушки. Полуприкрыв подрагивающие веки, он попытался считать про себя, но даже сквозь счет слышал звенящий шепот:

— Если вставать — то всем миром. Если скашивать — то все сорняки. Всех толстосумов! Фабрикантов! Хилых аристократишек! Весь род императорский, гнилой!

— Императрицу-то за что? — усомнился чернявый. — Все ж таки женщина! И даже святая. С ее приездом и суп наваристей, и хлеба больше дают.

— И телеса у нее ничего, сдобные, — заметил парень в кепке, и снова грянул хохот.

— Мерзавец! — одними губами произнес Генрих, не дойдя и до цифры «восемь». Огненная волна, всегда дремавшая после морфия, пробудилась раньше срока и ударила в грудь, и он стиснул в ладони пустую стопку.

— Кому хлеб, а кому трюфеля, — не услышав его, выплюнул Клаус. — Все они одного поля ягода. Если уж сносить старое — так до основ, до пыли!

— А как же Спаситель? — осведомился кто-то, невидимый Генриху и прежде молчавший.

— Были бы лекарства, и без спасения обойдемся! — задорно крикнул парень в кепке.

— Так для того больницы им и строятся!

— Строятся, — ухмыльнулся Клаус. — Да только людей помирает больше, чем излечивается! Я спрашиваю: что прямо сейчас сделал для нас Спаситель? По большему счету ничего! Пустозвон и бездельник!

— Довольно! — стопка в руке Генриха накалилась и лопнула, брызнув осколками в стороны. — А ну, извинись, грязное животное!

— Кто? — сейчас же окрысился Клаус и тяжело поднялся над столом. — чего сказал? Это ты кому?

— Тебе, сукин сын! — Генрих привстал тоже, стряхивая с локтя вцепившегося Кристофа.

— А ты кто такой, чтоб перед тобой извиняться? Родственник кайзеру?

— Может быть.

Уши заложило от хохота.

— Иди проспись, родственник! — крикнул парень в кепке и засвистел, стуча по столу кружкой. Генриха бросило в жар: от локтя до пальцев щекочуще пробежала молния и задрожала, забилась под бинтами. Еще немного и…

Назад Дальше