…чего Генрих никак не мог им дать.
Баронессы не было среди встречающих: не нужно было всматриваться в лица, чтобы понять. Генрих сам просил не встречать — в последнем письме, переданном через Андраша незадолго до возвращения, — и знал, что такой шаг был бы опрометчивым для обоих. Особняк барона фон Штейгера — мрачноватое здание с тяжелыми колоннами, — оранжево щурился из ранних сумерек. Генрих крикнул кучеру замедлить шаг и жадно приник к окну. Он почти ощущал запах ее волос — тяжелых и гладких, приятно струящихся между пальцами, — и боролся с желанием приказать кучеру остановиться, спрыгнуть с экипажа и взбежать по лестнице к подрагивающему пятну фонаря.
Потребность увидеть Маргариту была сродни потребности в морфии.
Подавшись вперед, закричал кучеру:
— Пошевеливайся, сударь!
Особняк баронессы скользнул за спину, прощально качнув фонарем, а гомон толпы еще долго стоял в ушах, даже когда перед Генрихом распахнулись ворота Ротбурга.
Еще совсем недавно он мечтал, что въедет в эти ворота победителем, теперь же вовсе старался не думать о предстоящем разговоре.
Чуда не произошло и здесь.
Время двигалось к восьми, но кайзер не отдыхал: он ложился позже всех авьенцев и поднимался раньше прочих, непостижимым образом умудряясь оставаться деятельным и хладнокровным — не человек, заводной механизм.
Вот и теперь широкими шагами мерял кабинет: от окна к конторке, оттуда к портрету императрицы и, не задерживаясь, мимо кресла снова к окну.
— Ваше величество…
Генрих приготовил улыбку, но получил в ответ лишь короткий кивок и отстраненное:
— Присаживайтесь, сударь.
Будто не было долгой разлуки, будто и сын — не сын вовсе.
Погасив улыбку, Генрих сел, положив ладони на подлокотники. В висках мучительно толкалась кровь.
— Я полагал, вы справитесь с порученным делом. И какое-то время действительно справлялись, — заговорил его величество. — Поначалу ваши результаты действительно впечатляли, но эта ошибка…
— Ее можно исправить, — Генрих сжал подлокотники сильнее, натягивая горячую кожу перчаток. — По предварительной сверке, заказ сформирован правильно, значит, что-то пошло не так на фабрике. Не знаю, какую змею на груди мы с вами пригрели, но я обязательно узнаю! Виновный понесет наказание!
— В первую очередь его понесете вы, — отрезал кайзер. — Признаться, я погорячился, когда взвалил на вас эту миссию. Теперь же мне придется временно отстранить вас от исполнения должности генерального инспектора пехоты до выяснений обстоятельств.
— Как?!
Генрих вскочил. Грудь сдавило болью — не вздохнуть.
— Как, — повторил он, а потом добавил тише: — Не может быть…
И замолчал, растерянный и опустошенный.
Кайзер отвернулся к окну, сцепив за спиной руки.
— Мне жаль, — заговорил он через плечо. — Но одна ошибка порой перечеркивает все добрые начинания. Возможно, будь вы простым офицером, я бы сделал скидку на молодость и неопытность. Но вы — мой сын, — вздохнул, колыхнув тяжелые складки портьер, и Генрих снова плюхнулся в кресло, точно ему подрубили колени. — Мой сын, — повторил кайзер, — наследник древней империи, каким когда-то был и я. Таким как мы, Генрих, нельзя ошибаться.
— Отец… — он все еще пытался подобрать слова, все еще пытался объяснить, но заготовленные слова куда-то подевались, мысли растекались, будто свечной воск.
— Нам не прощают ошибок, — продолжил кайзер, тяжело качнув головой, отчего густые бакенбарды мазнули по эполетам. — Ваша идея с перевооружением уже подверглась осмеянию со стороны дружественных нам держав, казна опустела на несколько сотен тысяч гульденов, но в данном случае пострадала не казна. Пострадала репутация. Ваша, как генерального инспектора пехотных войск. И моя, как императора, поручившего это дело вам. Вы — Спаситель, и ваше место — в Авьене, — он помолчал, сгорбив спину. Снова вздохнул и сказал — не строго, а как-то устало: — Идите, сын. Отдохните с дороги. И наладьте отношения с супругой: на Рождество к нам съедутся почетные гости, и я хочу, чтобы в этот раз вы вели себя более приличествующим Спасителю образом. Могу я надеяться хотя бы на это?
— Конечно, — глухо ответил Генрих, поднимаясь. — Да, ваше величество.
Его пошатывало, как после нескольких бокалов «Блауфранкиша».
С портретов наблюдали давно умершие предки: Карл Третий, прозванный в народе Миротворцем, мягко улыбался в тронутые сединой усы, следя за Генрихом овально нарисованными глазами; Фридрих Первый — высокий, плечистый, в наброшенной на плечи охотничьей куртке, — одной рукой гладил белую борзую, в другой держал свиток с надписью: «Авьен должен править миром!»; а вот и Генрих Первый — еще не на кресте, еще живой и молодой, держал на коленях раскрытую книгу с девизом: «Светя другим, сгораю сам»…
…хранит ли Маргарита фамильное кольцо?..
…и каждый из них остался в памяти, как великий воин и политик, ученый муж и реформатор, Спаситель всего человечества.
А чем запомнится он, Генрих? Последний в династии Эттингенов?
Стишками в либеральной газетенке и провалом в первом же порученном ему деле. Какой позор!
На ходу стягивая шинель и морщась от прорастающих под черепной коробкой мигренозных игл, Генрих бросил склонившемуся в поклоне камердинеру:
— Подготовь корреспонденцию, Томаш. Особое внимание уделите рапортам от адъютанта. И скажи лейб-медику, пусть зайдет утром. Я, кажется, заболел в дороге, и нужно еще лекарства.
Рывком поставил саквояж на стол, отщелкнул замки, скрывая жадное нетерпение.
Одиночество и тишина.
Вот, чего не хватало Генриху так долго. Принадлежа всем сразу и никогда — себе, он особенно ценил минуты покоя, и морфий помогал обрести их. Как долго Генрих не принимал его? С прошедшей ночи. От этого пересыхало в горле, поднывало в висках и за реберной клеткой, а мысли — бесформенные, глупые, зацикленные на словах отца, — сновали бессвязно и обжигали стыдом и досадой.
— Ваше высочество!
Генрих чертыхнулся, впустую царапнув иглой бок склянки.
— В чем дело, Томаш? Ты видишь, мне необходим отдых!
Все же попал. Раствор потек в прозрачный цилиндр, и Генрих перестал дышать, лишь слышал, как надрывно колотится его сердце, да потрескивают свечи в канделябрах.
— Простите, — сказал Томаш и, вместо того, чтобы уйти, лишь шире распахнул дверь. — Но здесь немедленно требуют вашей аудиенции.
— Требуют?!
Генрих развернулся и замер, узнав рядом с камердинером затянутый в сутану силуэт.
— Просят, ваше высочество, — мягко поправил епископ Дьюла, отодвигая слугу плечом. — Но просят настоятельно. Так уделите мне немного драгоценного времени.
Генрих не поднялся навстречу, и присесть не предложил. Но это нисколько не обескуражило гостя.
— Для начала, позвольте поздравить вас с возвращением, ваше высочество, — продолжил епископ, спиной закрыв дверь. — Хотя я и был против вашего отъезда.
— Я знаю, — неподобающе резко ответил Генрих, выпрямляя спину. — Как удачно, что такие решения принимать не вам.
— Конечно, — Дьюла склонил лоснящуюся, как спинка жука, макушку. — Я пришел напомнить о будущей Рождественской мессе. Надеюсь, вы почтите свой народ присутствием?
— Мое присутствие куда полезнее в казармах и госпиталях, чем на мессах.
— Очередное заблуждение, продиктованное гордыней.
— Оно продиктовано здравым смыслом. Вы пришли снова напомнить о долге? — Генрих позволил себе снисходительную усмешку. — Уверяю, о нем я не забывал ни на минуту и приму уготованное с честью, как подобает потомку династии Эттингенов.
— Слова, достойные Спасителя, — учтиво поклонился Дьюла. — Не ожидал, что мы так быстро достигнем взаимопонимания, ваше высочество.
— Значит, я сэкономил мое и ваше время, — Генрих повернулся к нему спиной и принялся расстегивать манжету. Руки дрожали — от нетерпения или сновавшего по жилам пламени, — он не пытался скрыть. Какая к черту разница? Пусть довольствуется ответом и уползет обратно в свою каменную берлогу, пропахшую ладаном и бумажной пылью, хранящую мумии давно отживших законов и низвергнутых догм!
— Вы напрасно ищете во мне врага, — заговорил епископ, и от звука его голоса — вкрадчивого и тихого, как шорох крыльев, — на шее высыпали мурашки. — Ваше высочество, я крестил вас в купели нашего собора; я видел ваши первые шаги и вместе с вами учил Священное Писание; я был рядом, когда вы лежали в горячке после встречи с Господом…
Генрих закаменел. По глазам — огненной вспышкой, как когда-то. Под кожей растекся кусачий огонь.
— Это был несчастный случай, — выцедил он, не оборачиваясь, но спиной ощущая внимательный взгляд. — Шаровая молния… я слышал о подобном. Одного старого егеря ударило молнией на охоте. Егерь остался жив, у него выпали все зубы, но через короткое время вылезли новые. Другой пастух после удара молнией стал совершенно невосприимчив к холоду и даже в лютые морозы выходил на пастбища в одной лишь поддевке. Я слышал о крестьянине, который мучился страшными болями в желудке, но после попадания молнии, которая вошла ему в грудь и вышла со спины, боли полностью прекратились…
— Ибо неисповедимы Его пути! — подхватил Дьюла, и полы сутаны противно зашелестели по паркету. — Никто не знает, когда и в каком виде явится Господь своим детям, кого покарает, а кому дарует исцеление! Вы же, ваше высочество, были отмечены Им для великой миссии самопожертвования ради спасения вашего народа!
— Если вы так ратуете за спасение народа, ваше преосвященство, то почему мешаете? — Генрих, наконец, обернулся и вздрогнул, напоровшись на немигающие глаза епископа: в них совсем не отражался свет. — Вы против строительства новых школ и госпиталей? Что ж, я понимаю ваши опасения! Но это не вас, а меня с отрочества учили, как стать богом и Спасителем для своего народа, а до того — как быть императором. И в своих действиях я готов отчитываться только перед собственным отцом, — скрипнул зубами и добавил, — ну и перед Господом, если хотите. Но не перед вами!
Лицо Дьюлы пересекла улыбка.
— Теперь я вижу совершенно четко, что вашими устами говорит гордыня, — печально заговорил он, и Генрих скрипнул зубами от негодования. — А это, ваше высочество, страшный грех! Смирение! — Дьюла поднял сухую руку, и рубиновый перстень кроваво мигнул в полутьме. — Вот, что отличает доброго христианина! Смирение и почитание законов Божиих, от которых вы, ваше высочество, так своенравно отрекаетесь.
— Я отрекаюсь от глупости и мракобесия! — хмуро проговорил Генрих. От напряжения сводило мышцы, жар то накатывал, то отступал, оставляя за собой противный озноб. Надо бы сказать истопникам, пусть не жалеют угля! Или это от Дьюлы так ощутимо тянуло холодом катакомб и декабрьской стынью? — Отрекаюсь от всего отжившего во имя прогрессивной науки!
— А именно этим и занимается ваш ютландский друг? — вкрадчиво поинтересовался епископ. Скользнув от книжного шкафа вдоль стены, остановился возле Brahmaea Wainwrightii — подарка Натаниэля. — Любопытно, что вы заговорили об этом сами, потому что я как раз собирался отдать распоряжение об аресте.
— Чьем аресте? — Генрих вскочил. — Натана?!
Лицо Дьюлы — смуглое, точно вырезанное из дерева, — отразилось в стекле, и гигантские крылья цвета кофе меланж, точно веками, прикрыли его неподвижные глаза.
— Сидите, ваше высочество. Кажется, лейб-медик не велел вам волноваться по пустякам?
— Вы сейчас же! — Генрих шагнул вперед, сжимая кулаки и давя яростную дрожь. — Немедленно скажете, о каком аресте идет речь! Иначе я буду вынужден…
— Что? Позвать стражу? — улыбка снова мелькнула и пропала на тонких губах. — Или, может, донести его величеству кайзеру? Пожалейте старика, ему будет невыносимо узнать, что сын собирает вокруг себя изменников и чернокнижников.
— Вы бредите! — фыркнул Генрих, но колени предательски подогнулись.
— Я говорю правду перед лицом Спасителя и Бога, — на лице Дьюлы не дрогнул и мускул. Вокруг него плотным облаком стоял удушающий запах ладана, от чего воздух стал тошнотворно-спертым, и Генрих сдавил челюсти.
— Боже, не сейчас! Только не дать слабину! — едва справляясь с накатившим приступом тошноты. — В госпитале Девы Марии, который, замечу, находится под вашей эгидой, проводят алхимические опыты. А, как вы знаете, алхимией по древнему закону не позволено заниматься ни вам, ни вашему ютландскому другу, а только мастерам «Рубедо».
— У вас нет доказательств!
— Их достаточно. Заказ на препараты, как-то — ртуть, свинец, олово, мышьяк, и многие другие, — а так же на разнообразные резервуары и сосуды хотя и отправлены с разных имен и адресов, но в итоге приходят в госпиталь на Райнергассе…
Генрих дотронулся ладонью до мокрого лба, оттер влагу и спросил глухо, не узнавая собственного голоса:
— Чего вы хотите?
— Смирения, — ответил Дьюла. Теперь он стоял напротив — сухой, как ветка и лоснящийся, как таракан, — улыбаясь отвратительно-кротко, за кротостью пряча ядовитые жвала. — И выполнения обязательств согласно вашему статусу. Оставить любовные интрижки на стороне и быть верным супругом. Прислушиваться к воле церкви. В общем, ничего лишнего, что могло бы запятнать честь вашей семьи.
— Забавно… что вы рассуждаете о моей семье… не зная о ней ничего, — усмехнулся Генрих, снова оттирая с лица пот.
— Я знаю достаточно, — сухо ответил епископ, и постучал костяшками пальцев в стекло, под которым коченела насажанная на булавку Брамея. — Например, вот этим, ваше высочество, вы рискуете накликать дьявольские силы. Вспомните, что послужило причиной первой эпидемии? Поступок вашего предка заслуживал бы большего восхищения, если бы не был продиктован необходимостью искупить собственный грех…
— Я не верю в старинные легенды! — нервно перебил Генрих. — Даже если это легенды моей семьи!
— И напрасно. Когда вы явитесь на рождественскую мессу, я проведу вас в фамильный склеп. В династии Эттингенов были не только великие военачальники, но и проклятые безумцы, чья дурная кровь, хочу напомнить, тоже течет в вас…
Огонь вспыхнул на кончиках пальцев, омыл кисти рук и побежал по натянутым жилам, выжигая Генриха изнутри, беснуясь, просясь на волю. Он прикрыл глаза, кусая пересохшие губы и думая о тьме нигредо…
…пройди, не задерживаясь, иначе станешь пеплом!..
…и после сказал, тщательно выговаривая слова:
— Вы сейчас же уберетесь отсюда. Уберетесь сами, или я лично выставлю вас вон.
Лицо епископа вытянулось и сделалось похожей на восковую маску.
— Ваше высочество, вы не смеете мне говорить…
— Это вы не смеете! — перебил Генрих, приблизившись к Дьюле — глаза в глаза, так близко, что вонь от ладана, казалось, разъест кожу. — Не смеете врываться в мои покои! — продолжил, с каждой фразой распаляясь все сильнее. Пламя выло, плясало под расстегнутыми манжетами, обугливая их до черной корки, и воздух вокруг стал тяжелым, душным, ломким. Сделай неосторожное движение — и все взлетит на воздух! — Не смеете указывать мне! Не смеете угрожать моим друзьям! Не смеете клеветать на мою фамилию! Не смеете — слышите? никогда больше! — говорить, будто у меня дурная кровь! — схватив за сутану, встряхнул, добавив севшим голосом: — И если я узнаю, что сегодня… или завтра… или в любое другое время… хоть кто-нибудь посмеет навредить доктору Уэнрайту… я поджарю вас, как рождественского гуся в печи. Вы поняли, ваше преосвященство?
Матово-непроницаемые глаза Дьюлы посерели, очеловечились, в них темной рыбой проплыл страх.
— Вы поняли меня? — повторил Генрих. Искры выкатывались из-под перчаток и с коротким шипением прожигали в сутане дыры.
— Я… понял, — тяжело дыша, ответил епископ, выворачиваясь из захвата. — Но вы… вы сошли с ума! Вы пожалеете!
— Вон! — закричал Генрих, рывком распахивая дверь: епископ влетел в нее спиной, едва не сбив с ног подслушивающего Томаша.
— Ваше высочество! — выпрямился камердинер, а потом, округлив рот, выдохнул: — Ваше преосвященство?!..
— Пусть катится к дьяволу! — Генрих с силой захлопнул дверь.
Свечи подпрыгнули в канделябрах, со стены сорвалась Alcides agathyrsus[3] — стеклянная коробка треснула по краю — наплевать! — и Генрих с глухим стоном повалился на кушетку. К черту… всех к черту! Пусть Генриха отстранили от должности — пустяки, это ведь не навсегда, это «до выяснения», с этим он разберется позже. Он разберется с Натаном, Дьюлой, алхимией, шпионами, отцом и всеми демонами впридачу, а пока пусть оставят его в покое. Пусть дадут, наконец, уколоться, Боже!