Но висящее на шее кольцо камнем тянуло на дно.
Марго стиснула его и не ответила ничего.
Какое-то время Родион ждал, глядя на сестру исподлобья. Но, так ничего и не дождавшись, повернулся и, покачиваясь, вышагнул из кабинета.
Марго услышала лишь тяжелые шаги по лестнице — Родион поднимался в комнату.
Тогда она в бессилии опустилась обратно за стол и уронила голову на скрещенные руки.
Ротбург.
— Ожоги не заживают, ваше высочество, — прикосновения лейб-медика мягкие, уютные, щекочущие. Боли не было: эйфория ходила-щекотала под кожей, и Генрих с рассеянной улыбкой следил, как бинтуют его руки. — Раньше процесс заживления происходил гораздо, гораздо быстрее, волдыри исчезали на глазах, а теперь… — за стеклами очков вильнул встревоженный взгляд. — Я крайне обеспокоен вашим состоянием.
— Не стоит, доктор, — ответил Генрих, выпрастывая обработанную мазями и аккуратно забинтованную руку. — Я пострадал куда меньше Томаша. Кстати, вы осмотрели его?
— Сожалею, он больше не сможет вас обслуживать. Другой камердинер…
— Другой?!
К коже прилил огонь, в ушах зашумело, застучало, вторя тихому бою часов — восемь. В это время Томаш приносил завтрак и свежую прессу, а теперь на прикроватном столике — ни газет, ни кофе, только склянки с дурно пахнущими мазями да бесконечные рулоны бинтов.
— Лежите, ваше высочество! — ладони лейб-медика удержали за плечи. — Осмотр не закончен…
— К дьяволу осмотр! Мне нужно знать!
Генрих порывался подняться, но голова кружилась, и тело казалось слишком тяжелым, слишком непослушным. Конечно, ему не скажут, что Томаш мертв: будут скрывать, отводить лживые взгляды, перешептываться за спиной. Что угодно лучше, чем правда!
— Будьте благоразумны, — убеждал лейб-медик. — Ваше здоровье — самое ценное, что есть у империи!
Он не договорил и обмер. Из пляшущей зыби вышагнул мертвец — как прежде, осанистый и строгий, затянутый в привычный сюртук. Водрузил на столик поднос с завтраком, расстелил белое-белое, сдернутое с руки полотенце, и сам встал рядом — такой же белый и тоже нестерпимо пропахший медикаментами.
— Прошу простить, — Томаш склонил перебинтованную голову. — Долг требует приступить к моим непосредственным обязанностям, а я и так опоздал на восемь минут.
Пройдя через салон — прихрамывая, но все-таки сохраняя осанку, — камердинер раздвинул портьеры. Морозный свет пролился на стены, высинил стеллажи и тщательно выбритые щеки Томаша — осунувшегося, болезненно-бледного, но живого.
— И куда подевались бакенбарды? — улыбнулся Генрих, чувствуя, как тает сковавшая грудь тяжесть. Мысли — живой? живой! — бестолково толкались под черепом, бились о морфиновую сонливость.
— Пришлось сбрить, ваше высочество, — невозмутимо ответил Томаш. — Извольте одеться, ее императорское величество телеграфировала, что приезжает утренним поездом.
— Не может быть! — воскликнул Генрих и, перехватив недовольный взгляд лейб-медика, велел: — Ступайте, любезный! Сегодня я больше не нуждаюсь в ваших услугах.
Тот, поджав губы, сгреб в саквояж звенящие склянки, и удалился, бурча под нос:
— Пресвятая Дева! Вместо одного упрямца я получил двух!
— С вашего позволения, — между тем, продолжил камердинер, по-хозяйски счищая с мундира едва различимые соринки, — я передал корреспонденцию секретарю, пусть рассмотрит прошения и счета. Также, с вашего позволения, я приказал перестлать паркет, ваша матушка расстроится, если увидит, а через день начнут съезжаться гости. Ваш кучер Кристоф вернулся на рассвете и доложил, что баронесса фон Штейгер в особняке одна. И что это вы обронили?
Нагнувшись, поднял платок — вышитые золотой нитью уголки и инициалы Генриха.
— Подарок супруги, — рассеянно ответил он, стараясь не думать о прошедшей ночи. — Выбрось, Томаш. — Но все-таки вспомнил коричневые крапинки у зрачков, и робкие поцелуи, и доверчиво прильнувшую голову к его плечу. Устыдился и добавил: — А, впрочем, оставь, бедняжка так старалась, — и, глядя, как медленно, точно боясь потревожить раны, камердинер помогает ему попасть в рукава сорочки, произнес: — И прости.
Старик на мгновенье замер — только что его руки порхали над принцем, и вот застыли на весу — два пальца на левой руке замотаны, под манжеты и воротник убегают ленты бинтов.
— Я повел себя недопустимо и… опасно, — с усилием продолжил Генрих, неосознанно поглаживая ладони. — Но был не в себе…
— Знаю, — спокойно отозвался Томаш, сутулясь над ним. — Я уже понял, что вы пропали, и отчасти виню себя, раз подавал вам проклятое снадобье.
— Мой бедный Томаш! — откликнулся Генрих, медленно опуская ноги на прожженный паркет. — Не в твоих силах противиться воле своего принца, как не в моих — противиться тяге к морфию. Эта ночь была тяжелой для нас обоих… Что ж! Я готов подписать отпускную бумагу, чтобы ты отдохнул и залечил ожоги.
— И кто же будет присматривать за вами? — осведомился Томаш, глядя на Генриха исподлобья и аккуратно застегивая ему воротник.
— Какая разница? Мало ли во дворце слуг! Да хотя бы Андраш…
— Осмелюсь заметить, Андраш адъютант, не камердинер. Он совсем молод, а я знаю вас с детства, ваше высочество, — застегнул последнюю пуговицу и подал китель. — Никто не знает вас лучше меня. Что вы предпочитаете, а от чего держитесь подальше, во сколько у вас подъем и сколько заложено на водные процедуры, в какой момент к вам лучше прийти с докладом, а в какой не тревожить вовсе… я долгие годы служил вам, ваше высочество, это не первые мои ожоги. И за все усердие вы желаете меня отстранить?
— Не отстранить, Томаш, я…
И запнулся, глядя в побелевшее, непривычно голое лицо камердинера. Его нижняя губы дрожала, в глазах застыла тоска брошенного пса. Старый, но все еще готовый служить, еще не растерявший преданность.
— Ничего, — сказал Генрих. — Я поторопился. Я…
И не договорил: узнал фиалковые духи раньше, чем она вошла в салон. Кровь стала пламенем, слова — углями.
— Вы? Не ожидал…
Императрица улыбнулась красивым ртом — глаза же, запрятанные в тенях дорожной шляпки, остались спокойны и надменны, — и протянула руку для поцелуя.
— Не забывай, дорогой, я не люблю шумиху. Ты — первый, кого я хотела увидеть.
— Я велел никого не впускать.
Взволнованная дрожь накатила — и схлынула. Так странно — был огонь, и нет. И теперь ни трепета, ни чувств — одна зола.
— Не впускать? — она озадаченно приподняла брови. — Вот новость! Я императрица! К тому же, твоя мать… Но что же ты сидишь?
Генрих поднялся, держа ладони за спиной, коснулся сухими губами затянутых в шелк пальцев. Они порхнули по его щеке, тронули завиток у лба — Генрих отстранился:
— Не нужно.
— А ты совсем одичал на службе, — с обидой заметила императрица, опуская руку. — Недаром я получала столь странные донесения.
— О чем? — раздраженно осведомился Генрих и, отойдя к столу, принялся застегивать китель: проклятые пуговицы не слушались, бестолково крутились в забинтованных пальцах.
— Сущую бессмыслицу! — краем глаза отметил, как нервно дернулись плечи императрицы. — Признаться, я пожалела, что справилась о твоем здоровье. Писали, будто бы ты болен, и что лекарства не помогают, а наоборот, и приступы случаются чаще, и совсем не спишь по ночам…
— Я прекрасно сплю! — перебил Генрих, отталкивая подоспевшего на помощь камердинера и некстати вспоминая прошедшую ночь. — Спросите у Томаша!
Императрица брезгливо повела тонким носом и поджала губы:
— Я не признала сразу. Обриться наголо? Ужасно! Томаш, сейчас же покиньте салон и приведите себя в надлежащий вид!
Камердинер поклонился и шагнул к дверям.
— Томаш останется! Меня вполне устраивает его вид.
Камердинер поклонился снова и вернулся за спину Генриха.
— Да ты и сам выглядишь не лучшим образом! — голос императрицы зазвенел от возмущения. — Как похудел! Осунулся! Под глазами круги! Что с тобой, Генрих? Ты переутомляешься? Или вправду болен?
— Отчего вы спрашиваете? — он, наконец, оставил борьбу с пуговицами и повернулся к матери. Ее фигура, подтянутая и стройная, отбрасывала на стену пергаментную тень. В тени шевелились бабочки: подаренная Натаниэлем Brahmaea, и синекрылая Morpho, и Acherontia atropos, и сотни других — пестрели иссохшие тельца, от стекол отражались оранжевые сполохи. Не жизнь — имитация жизни.
— Я беспокоюсь о тебе, мой мальчик, — ответила императрица, глядя на Генриха снизу вверх, и ее глаза тоже были, как подсвеченное стекло. — Ты сын мне.
— Вы вспомнили об этом? — он не сдержал усмешки. — Прекрасно! Дальше?
— Я была против твоего назначения инспектором пехоты, и оказалась права. Это путешествие не пошло тебе на пользу.
— Об этом больше не волнуйтесь, я отстранен.
— Вот как? — взгляд императрицы потеплел. — Не скрою, я никогда не хотела видеть тебя солдатом. Ты совершенно не создан для армии, мой Генрих! Я прочила тебе университет.
— А отец считает иначе. Но вам лучше знать, для чего я создан. Всем лучше знать, кроме меня самого.
— Ты обозлен? — она поджала губы. — Жаль. Вижу, напрасно спешила, ты совершенно не рад встрече.
— Простите, матушка, что снова не оправдал ваших ожиданий, — Генрих манерно поклонился, и щеки императрицы возмущенно запунцовели. — Я, в самом деле, не очень хороший сын. Отец считает меня неудачником и запирается в кабинете. А вы каждый раз сбегаете из Авьена, будто из клетки, — он досадливо пожал плечами и добавил: — Знали бы вы, как мне самому иной раз хочется сбежать или запереться от всех! Но ваши шпионы находят меня везде, везде! И даже в собственных комнатах я не могу побыть в одиночестве!
— Выходит, опасения не беспочвенны, — императрица привстала, и складки ее платья прошелестели по паркету. — Ты совершенно отбился от рук! Забываешь о приличиях. Погляди, что сделал с паркетом! А ведь скоро Рождество… Позволь напомнить, что ты к тому же женатый человек! Пора бы остепениться и, наконец, заняться прямыми обязанностями! Ты обещал осчастливить новостью о внуке.
— Конечно, я ведь племенной жеребец! — Генрих отошел к столу и нервно провел забинтованными пальцами по полированному черепу, стопке бумаг, книгам по биологии. — Слава богу, отец доверил мне хотя бы такое дело, и не отстранил, как от всех прочих!
— Дерзишь? — голос императрицы срывался, она еще держала себя в руках, но щеки уже пылали вовсю, и руки, сцепленные в замок, подрагивали от напряжения. — Это все влияние твоих приятелей. Да, да! — и оживилась, заметив, как Генрих с силой сдавил пресс-папье. — Тех, с которыми ты предаешься пороку в домах терпимости и сомнительных питейных заведениях! Твоих так называемых друзей-журналистов! Твоих любовниц! Не знаю, которая из них хуже? Грязная субретка[7] или та отвратительная женщина с сомнительной репутацией? — Генрих скрипнул зубами, и императрица победно улыбнулась. — Не удивляйся! И вдали от Авьена я знаю о тебе если не все, то многое, мой мальчик!
— Тогда к чему эти вопросы? — резко ответил он, отходя к окну и заглядывая за портьеры — там шуршали, перешептывались, двигались чужие тени. — Шпионы расскажут о моей жизни лучше меня самого! В отличие от вас, мне некуда податься. Я могу сбежать лишь в бордели или кабаки, — Генрих отошел от окна, и принялся кружить по комнате, с каждым словом распаляясь все больше. — Да, там подают предрянное пойло, меня тошнит от него по утрам! Но что поделать, если так хочется забыться? От лживых речей и льстивых министерских рож меня тошнит еще сильнее! Да, меня мучают ужасные головные боли, поэтому я впрыскиваю себе морфий день за днем! По несколько раз на дню! Об этом вам тоже докладывают шпионы? Если нет, спросите у бедняги Томаша. Это опасно, мучительно, и куда хуже выпивки, но я все равно скоро умру, не так ли? Кому какое дело? Вы пеняете, что я имею любовниц. Но позвольте! У моего деда их было четыре! И не говорите, что не знаете о давней интрижке отца, — услышав за спиной не то стон, не то вздох, оглянулся и увидел обескровленное лицо императрицы. — Я говорю о той актриске. Впрочем, вас тоже видели с каким-то турульским графом…
— Генрих!
Он вздрогнул и дико воззрился на мать: императрица стояла, прижав ладони к вискам, в глазах плескался неподдельный ужас. И что-то давнее, почти забытое шевельнулось на сердце. Жалость? Вина?
— Не бойтесь, — смягчаясь, проговорил он. — Я сохраню тайну. Но вам и в самом деле не стоило приходить сюда. Пойдите лучше к Эржбет: малышка плачет с тех пор, как вы покинули нас в августе. Она хотела бы чаще видеть мать рядом, — запнулся, покачал головой и устало добавил: — А, впрочем, лучше не надо. Каждый ваш отъезд — гроза и тьма. И каждое ваше возвращение ранит, подобно молнии. Не возвращайтесь больше, ваше величество. И я настаиваю, чтобы вы покинули мои комнаты сейчас же! Так будет лучше для всех.
— Ты… смеешь? — гневно прошипела императрица, кровь снова прилила к лицу. — Прогонять меня? Меня?!
— Если не уйдете, я уйду сам.
В несколько шагов пересек комнату, распахнул дверь — сквозняком подняло свечное пламя, выжелтило стены, и, мельком глянув через плечо, Генрих увидел лицо матери — издерганное, пергаментно-серое, постаревшее. На миг кольнуло жалостью… Кольнуло — и тут же прошло. Пусть прошлое останется в прошлом. Прогорело. Отмерло.
Генрих хлопнул дверью и, грохоча сапогами, сбежал вниз по лестнице, потом — во двор, где возился с упряжью полусонный Кристоф.
— Запрягай! — крикнул ему Генрих и взлетел на заснеженную подножку фиакра. — Прочь из Бурга! Прочь!
Он до последнего боялся, что его остановят, а какой-то частью и надеялся на это.
Но никто не вышел за ним, никто не вернул.
Гостевой дом на Хайдгассе.
Гирлянды фонарей, развешенные над мостовыми, своим мельтешением вызывали мигрень, к тому же, Генрих изрядно продрог и по прибытию на Хайдегассе не знал, чего хочет сильнее: выместить раздражение на турульце или поблагодарить за своевременно втиснутую в его ладони кружку с горячим пуншем.
— Раньше меня не брала простуда, — пожаловался Генрих, обжигая губы о пряное варево. — В детстве я в одной тонкой шинели маршировал по снегу и никогда не болел. Теперь же ощущаю себя развалиной.
— Вы слишком мало отдыхаете и слишком озабочены государственными делами, ваше высочество, — с поклоном ответил Бела Медши. — Надеюсь, этот прием не слишком утомит вас, а может даже развлечет. Я пригласил узкий круг гостей, и для вас будет петь одно прелестное создание, юная особа, которая к тому же недурна собой.
— Друг мой! — с натянутой улыбкой ответил Генрих, с каждым глотком гася в себе раздражение. — Если бы я хотел общества прелестных созданий, я бы отправился в салон фрау Хаузер. На это предложение я откликнулся лишь потому, что уважаю вас. И потому, что вы желали говорить без посторонних ушей.
— Все дела потом! — Медши почтительно подхватил Генриха под локоть и увлек его в ярко освещенный салон. — А пока я не прощу себе, если вы не попробуете партию молодого вина прямиком из моих погребов и не оцените старания Агнешки!
Сдержанно улыбаясь приглашенным господам, которых, к чести посла, действительно набиралось от силы семеро, перебрасываясь с каждым учтивыми замечаниями об Авьенской погоде и турульском вине, которое оказалось весьма недурным, Генрих все еще мечтал о скором завершении вечера. И даже хваленая Агнешка — миниатюрная турулка с грустными оленьими глазами, — хотя и пела самозабвенно и чисто, с тем трагическим надрывом, свойственным лишь кочевникам да славийцам, не могла до конца избавить от напряжения. Генрих все больше молчал, слушал переборы гитарных струн, едва притрагивался к вину и в конце концов рассеянно подозвал Агнешку к себе. Она робко присела на его колени, по-детски обвив за шею и положив на плечо кудрявую головку.
— Я узнала тебя, — доверчиво пролепетала по-турульски, точно видела в кронпринце ближайшего друга. — Ты приходил ко мне во сне и говорил со мной.