Я ждал.
Знал, что этим вечером, во мраке и отсветах пламени на глиняном горшке, мы заключим договор. Мое молчание за ее тихие хриплые слова.
– Я вдова, – отозвалась она наконец. Села напротив меня на кривоногом табурете, оперлась локтями о стол, сдвинула с головы выгоревший платок. Погрузила пальцы в спутанные волосы. – Мой муж погиб в море. Сны его пожрали. Слишком далеко с сыновьями старого Дерана отплыли они в сторону острова.
Я молча кивнул. Она смотрела бледными глазами в пространство, в только ей известное прошлое.
– Вышли в море утром, – говорила она. Брови ее сошлись на переносице, будто крылья ласточки. – Над водой стоял туман, но выше сияло солнце. Позже мне говорили, что он сам их подговаривал, но я не верю. Это они. Молодые еще. Смелые. Увидели под водой косяк рыбы, поплыли в сторону острова. И вдруг оттуда что-то пришло. Их объяло черное облако. Вернее, только его. Остальные стояли на корме лодки, в солнце. А на носу был туман. И мой Аррэ, который в нем кричал. Размахивал руками, словно отгонял рой пчел. А потом упал лицом вперед, свесился через борт. Облако черноты отступило. Парни Дерана выловили его, но он был уже мертвый.
Брови словно свело судорогой, а блеклые глаза продолжали всматриваться в невидимое прошлое. Я думал, что она замолчит. Что подарит мертвому минутку тишины. Но нет. Она продолжила нескладный рассказ, и только шишковатые пальцы ощупывали край стола.
– Тогда-то я и стала плетельщицей, чтобы не подохнуть с голоду. Сюда заглядывали бабы рыбаков, порой приносили хлеб, сыр, рыбу. Приходили посидеть, помолчать со мной. Увидели, что я умею плести сети и латать их. Есть у меня это умение в пальцах. И сказали своим мужикам. С той поры я для всех тружусь, для всего села.
Я ждал. Мои вопросы висели в воздухе. О Торренберге. О нем. Но ей нужно было сплетать рассказ, словно сеть. По собственным правилам.
– Бывали такие, кто приезжал, чтобы плыть на остров. Немногие. Но некоторые добрались аж сюда. Уставшие, запыленные. Лишенные сил. С тем голодом в глазах, с пустотой. Для них на земле уже не осталось ничего, и поэтому они хотели заблудиться во снах. Потому что каждый из них что-то потерял. Любимую женщину или ребенка. Или мастерскую и добро. Или все сразу. Прибывали к нам, потому что наша хибара подальше от села стоит, первая от тракта. Как и вы, господин, прибыли.
«И как он», – хотелось сказать мне. Но я смолчал. А она коротко взглянула на меня, словно только что заметила мое присутствие. Потом снова засмотрелась в невидимое.
– Мы не отговаривали их, – продолжала она. – Но прежде чем они отправлялись, мой Аррэ провожал их в село, чтобы они увидели старого Склайяра. Он единственный был на Торренберге. Давно. Эти, что приезжают, обычно пытаются поговорить с ним. Выспросить. А потом молча разворачивают лошадей и уезжают, только пыль за ними столбом.
Это был момент – тот единственный, – когда я мог задать вопрос.
– Но он ведь не уехал, верно?
Она бросила на меня взгляд: острый, словно кинжалом ткнула.
– Нет.
Она знала этот звук. Конские копыта по песку. Звук прорезался из тишины, между мерным шумом волн, шелестом трав, криками чаек. Она не стала поворачивать голову. Пребывала в своем вдовьем ожидании, стоя на берегу, жертвуя минутку молчания безымянным морским божествам, а бессильный гнев – синеватому абрису далекого острова. Услышала, как всадник соскочил с коня. Тот фыркнул; потом захрустели шаги.
Этот человек спросил о лодке. Провалившейся глубоко в песок, обросшей ракушками и водорослями, гниющей, мертвой – как мертв был Аррэ. Она покачала головой. Не могла плакать, но не могла и говорить. Слова утонули, ушли, завалило их пластами влажной земли.
– Я должен туда поплыть, – промолвил он спокойно, ласково, словно обращаясь к ребенку. – Я должен найти своего друга, который заблудился там давным-давно. Я знаю, что он на острове. Торренберг не причинит мне вреда, поскольку делаю я это не для себя.
Плетельщица поглядела на него. Он был уже немолод. Короткая седая борода, взъерошенные волосы, сеть морщин и мелких пятнышек на загоревшем лице, на котором светились глаза: холодные и голубые. Она присмотрелась к этим глазам. И не увидела того, что бывает обычно. Не было в них голода и пустоты. Отчаяния, страха, огня и крови. Была же в них лишь некая острота, и внимательность, и напряженное ожидание. Его взгляд пронзал насквозь ее маленькую и неважную трагедию, и именно такой ее делал: маленькой и неважной рядом с извечной бездной времени и бесконечной зеленью моря. И кажется, именно эти глаза убедили ее. Это не был взгляд человека, который желает достичь полного забытья.
Она помогла ему столкнуть лодку на воду. Смотрела, как он отплывает. День обещал быть ясным, веял легкий соленый бриз, по небу с криками кружили чайки.
Она обещала заняться его конем, поэтому отвела в сарай и привязала подле своих коз. Наполнила корыто водой, бросила свежего сена, повесила на морду коня мешок с овсом. А потом до самого заката чувствовала беспокойство. Вздрагивала, когда ветер стучал ставнями. Варила еду, заметала в хате, латала сети, присматривала за детскими играми, побегушками, перешучиваниями и простыми занятиями – и постоянно поглядывала на море. В ту сторону. В сторону Торренберга. Укладывала в голове растрепанные мысли. Пыталась смириться с тем, что он не вернется, пыталась простить себе свое преступление. То, что она не сумела его остановить. Что дала лодку.
Слышала пофыркиванье коня, доносившееся из сарая. Сумеет ли она его оставить, если он не вернется? Можно ли его продать и как много серебряных монет обожгут тогда ее руку?
Он вернулся в темноте, когда у нее уже угасла надежда. Выпрыгнул из лодки и с трудом вытянул ее на песок. А потом вытащил из нее иссохшее, изможденное тело, в котором едва билась жизнь.
– Не знаю, как он сумел это сделать. – Блеклые глаза плетельщицы сверкали. – Спас его. Этот человек спал много лет, но все еще оставался жив. Выглядел как статуя старика, как обтянутый пожелтевшей морщинистой кожей скелет. Спина его была согнута в дугу, худые конечности скрещены впереди, как у засушенного зверя. Питался ли он там кореньями, сушеными ягодами и сырой рыбой – или же не ел ничего и питался только снами? Как знать. Я влила ему в рот несколько ложек козьего молока, но он сразу же все выплюнул.
– А тот? – Я сглотнул, слюна стекла пересохшим горлом. – Голубоглазый?..
– Сидел над ним, словно над больным ребенком. Всю ночь.
Она смотрела в пламя очага, в отсвет его на выпуклости глиняного горшка.
– На рассвете он перебросил того, другого, через спину лошади – и они уехали, – сказала женщина.
Я ехал дюнами, копыта коня вязли в сухом песке. Я ехал по его невидимым, затертым ветром следам. Не оглядывался на хату плетельщицы и на давящий ужас с моря, и все же я чувствовал его за спиной. Торренберг всматривался в меня с затуманенного горизонта, словно единственный черный глаз. Одиночные сны отрывались от тумана, касались моего воображения, исследовали меня, как щупальца. Я все еще чувствовал во рту вкус черного хлеба, вяленой рыбы и кислого пива, но уже не был уверен, действительно ли ночевал в доме той женщины, твердой и искореженной, словно иссеченное морским ветром дерево. Может, сны дотягивались даже сюда, до побережья. Может, они прихватывали новые и новые пяди песка, на которых легкий бриз рисовал мелкие морщинки.
Мне уже не нужны были указания. Я чувствовал, куда именно он ехал. Я двигался за ним по следу густых испарений Торренберга. Я ехал между стланиковыми соснами, а потом через редкий карликовый лес. Напоил коня в ручье и немного перекусил, а затем продолжил путь. Он не мог быть далеко, опережал меня всего на день-два. Я знал, что он все еще должен двигаться на юг, в сторону ползущего по небу щита солнца.
Я догнал его на третий день в сумерках. Он сидел у костра. На самодельном шампуре пеклась куропатка. Я видел его спину, чуть сгорбленную, прикрытую бурым плащом, видел длинные седые волосы. Под моей ногой треснула ветка, конь фыркнул, я ухватил его за узду у самой морды.
– Выходи, – сказал он.
Я выступил из зарослей. Он даже не стал оглядываться. Я привязал коня к дереву и приблизился. В следующий момент вскинул руку ко рту, чтобы сдержать крик. Ноги подогнулись подо мной, мне сделалось дурно.
Нечто, что я принял сперва за примитивную палатку или за накинутую на ветки кучу тряпок, оказалось человеком – или скорее иссохшими останками тела. Его широко раскинутые руки и ноги были привязаны толстыми веревками к воткнутым в землю палкам, формируя кошмарную фигуру косого креста. Голова свисала набок, из выклеванных птицами глазниц на провалившиеся щеки стекала бурая слизь. Только теперь я почувствовал смрад гниющего трупа.
А он сидел напротив, по ту сторону огня, и пек мясо.
– Садись, – приказал он сухо.
Меча у него не было, я не видел рядом с ним никакого оружия, но послушался. Что-то в его голосе, во всей его фигуре повелевало слушаться. Я так и поступил, хотя глядя на гротескно изломанные останки, мне хотелось вынуть меч и отрубить ему голову.
– Я ждал тебя, – сказал он.
Я вскинул брови.
– Я слышал и чувствовал, что ты едешь следом, – пояснил он. – Я пока что не спрашиваю, чего ты хочешь. Расскажешь, когда придет время.
Я накрыл правой рукой левую и незаметно повернул княжеский перстень печаткой внутрь. Не хотел, чтобы он догадался. Пока что.
И я все еще не мог отвести взгляд от сохнущих на корнях останков. Запах жареного мяса вместе со смрадом гниющих внутренностей забивал мне дыхание.
– Я его не убивал, – ответил он на незаданный вопрос. – Только привязал, когда он скончался. Ни за что на свете не приблизил бы его смерти.
Он казался высокомерным в своем нерушимом каменном спокойствии. Хотя я был младше, сильнее и лучше вооружен, я ощущал перед ним испуг. Не знал, могу ли доверять его словам. Ведь, кроме прочего, передо мной сидел человек, который отправился на Торренберг и сумел оттуда вернуться. Я помнил, что рассказала мне плетельщица. «У всех есть остатки надежды», – говорила она, кривя в ухмылке уголок рта. Им кажется, что остров обнимет их, дарует беспамятство или наоборот – вернет воспоминания о лучших днях. Что среди снов, которые они видели ночами в своей монотонной жизни, не было кошмаров настолько пугающих, что в них не проживешь и пару мгновений.
«Не понимают», – говорила она, вглядываясь в отблеск огня на поверхности кувшина. Торренберг – это не только их сны. Остров заглядывает в сознание всех, кто оказался поблизости, всех, кого омыли морские волны. Он вытягивает из них все, что только сумеет, и всасывает вглубь единого огромного сна. Но остров тоже не понимает, что получает, а потому искривляет это, разнимает, переиначивает. И погружает их в измененную магму, сплавленную из множества сознаний.
Откуда она это знала? И действительно ли произнесла эти слова, или они появились только сейчас в моих воспоминаниях, прописываясь палимпсестом на молчании, которое установилось в тот вечер? Меня прошила дрожь. Сколь близок я был к погибели?
С подгоревшего мяса капал жир. Над головой трупа кружили большие толстые мухи.
Мы сидели в нереальном молчании, глядя на высохшее распятое тело, лишь на бедрах покрытое куском грязной от фекалий материи.
– Назови себя, – потребовал он внезапно.
– Я – Видар, командир княжеской гвардии из Наанедана. – Я хмыкнул. Дым раздражал глаза, царапал горло. – А если ты купец Арен из Эфельдина, то… я искал именно тебя.
И тогда он взглянул на меня: глазами голубыми, холодно горящими на морщинистом лице, пронзительными, будто клинки стилетов.
– Наанедан, – повторил он. Низко, гортанно, с тоской и непроизнесенной жаждой. – Наанедан, – сказал опять. – Тогда ты должен был ее знать. Принцессу Алайю.
Я кивнул, глядя в землю, куда-то в сторону. Обхватил себя руками, чтобы он не заметил, что я дрожу.
– Раз уж ты сюда прибыл, ты должен принять дар, – продолжал он. – Тяжесть моего прошлого. А еще я отдаю тебе его. – Он кивнул на труп. – Пожалуй, это самое ценное, что нынче у меня есть.
Я удивился, что человек, за которым меня послали, – безумец. Но он только кисло улыбнулся, уперся в колени старческими ладонями и начал говорить.
– Я был богат. У меня были склады, наполненные товаром, стовесельные корабли с пурпурными парусами, дворцы, фонтаны, полные сундуки золота, шелк, звенящие браслетами танцовщицы, а также песенники, ослы и верблюды. Я был словно царь из восточных сказок – чего бы ни пожелало мое сердце, я мог это получить. А я желал только дочь сарийского дожа, Алайю. Как только увидел ее, я утратил покой. Писал ей поэмы, слал подарки. Посреди жарчайшего лета она получала от меня фруктовые шербеты, которые охлаждались льдом прямиком с гор. Я дарил ей ожерелья из редких драгоценностей, певчих птиц, привезенных из далеких стран. И я знаю: пусть Алайя не сказала мне ни слова, она чувствовала ко мне то же самое. Иной раз взгляд может сказать больше, чем самая длинная поэма.
Он замолчал, а потом продолжил голосом, который совершенно не подходил к такому рассказу: жестким и мрачным:
– Дож, который, как говорили, готов был во всем потакать любимой дочери, согласился на наш брак. Я ждал ее приезда на площади перед украшенным цветами дворцом, в окружении вырядившихся в шелка и драгоценности приятелей и слуг. А когда она въехала во врата верхом на верблюде, ее приветствовал звук серебряных рогов, барабанов и свирелей. Ее разноцветный караван влился на площадь. Все замолчали, ожидая, когда невеста спустится со спины верблюда, подойдет ко мне по мягкому ковру, подаст руку и произнесет слова, которые в тот момент надлежало сказать: «Се вступаю в твой дом».
Алайя была для меня не только женщиной. Алайя – это была радость, песнь и вдохновение. Тяжелый запах мускусных духов и звон монет на ее браслетах. Ветер, который касался багровой шелковой вуали на ее королевском челе. Я мог бы часами рассказывать о луке ее бровей, писать целые поэмы о мочке ее уха.
Все смолкли, прервалась музыка, установилась тишина. Алайя сделала первые шаги по мягкому ковру.
И тогда из толпы моих домочадцев вышел он. Одетый в обтрепанные одежды из толстого домотканого полотна – словно одним своим видом он желал испортить день моего обручения. Он ступил на ковер, встал между мной и Алайей. И произнес Проклятие.
Это был Демнор, мой друг и приятель. Я никогда не узнал, отчего он решился заплатить своей жизнью за то, чтобы изуродовать и извратить мое счастье. Так ли сильно он мне завидовал? Или я не заметил, когда дружба неожиданно превратилась в ненависть?
Когда некто произносит Проклятие, до конца своих дней он будет влачить несчастное существование, одинокий и покинутый всеми. Люди отступят от него, словно от прокаженного. Потому что произнести Проклятие легко, очень легко. Но оно – словно веревка, которой проклинающий связывает себя со злой судьбой проклятого. Постепенно его поглотит мрак, все его деяния расползутся в его руках, как сотлевшая ткань. Чтобы решиться на такое, нужно немало ненависти или отчаяния.
Демнор проклял не меня и не Алайю, он проклял только наш брак.
Алайя остановилась, как всегда, спокойная и гордая. У нее не дрогнули даже уголки губ – может, она лишь слегка побледнела. А потом – развернулась и молча ушла. Слуги помогли ей сесть на верблюда. Я смотрел, как она уезжает вместе со своим караваном, а мир вокруг сереет и блекнет.
Больше я ее никогда не видел.