Птичьи лица - Лебединская Елена 4 стр.


Кто-то умер. Кто-то точно умер.

Этим кем-то был Шарль.

Страшная мозаика сложилась.

Шарль заразился чумой, спасая Сатель. А быть может, спасая кого-то ещё.

Растерянная, я стою перед домом, который когда-то был, взираю на Сатель, которая есть, и думаю о её Птице. Видела ли я её на самом деле? Ту Птицу, которая хотела стать человеком. Я не знаю. Быть может, Птица была тем, кто прилетал забрать Сатель… Они все прилетают забирать. Возможно, нас давно уже нет. И только луна считывает наше прежнее существование, как мы считываем свет давно погасших звёзд.

У каждого из нас есть своя Птица. И однажды она настигнет.

Вожу взглядом по чёрному пепелищу. Уродливая маска исчезла. Похоже, её миссия тоже завершена. Она пришла за жертвой – она её получила.

Нужно утешить Сатель.

Я пробую прикоснуться к рыдающему комку. Легонько, пугаясь действию и самой себе, но больше всего – реакции Сатель.

Француженка вздрагивает.

Болезненно. Слишком громко. Отскакивает, будто её плеча коснулось крыло страшной птицы.

– Чего тебе? – Сквозь слёзы. – Денег нет. Августина нет. Ничего нет…

Она принимает меня за побирушку? В темечко ударяет знакомый мотив. «Ах, мой милый Августин, всё прошло, всё. Денег нет, нет людей, всё прошло, Августин».

– Шарль… – начинаю говорить, но слова не идут. Перед глазами стоит кулёк с сухофруктами. Доброта ранит сильнее, когда человек уже ушёл.

Я не знаю, что говорить Сатель. Она не знает меня. Не знает, что я помогала Шарлю тащить её в дом, что провела с ними ночь. Одну целую больную ночь.

Кажется, после той ночи прошла вечность. Потом был прибой. Долгий прибой. И крики глупых чаек.

Сатель плачет.

Она напоминает ребёнка, который нуждается в утешении. А я… я не кажусь себе двенадцатилетней девочкой. Я – взрослая женщина, которая может утешить. Кто придумал то верное время, когда люди становятся взрослыми? Они такие всегда. С самого рождения взрослые. Просто сначала хотят покрепче нарадоваться миру, а потом приходит черёд дарить этот мир новым людям. Так случается всегда. Так однажды случилось со мной. У меня родилась дочь.

Или… я придумала это во сне?

Чёрт.

Снова стряхиваю с ресниц небылицы. Того прошлого, что я старательно сочиняю, его попросту нет. Никогда не было. Я здесь, в Марселе, я – девочка, а значит, остальное… «Бред, – подсказывает в голове киборг-Шарль. – Жар и бред. Понимаешь, что говорю?»

Я понимаю. Шарль умер. Он не может говорить со мной. Шарля больше нет.

Ничего нет, кроме плачущей передо мной Сатель.

Я припадаю к ней. И Сатель принимает объятия. Мои щуплые девчачьи объятия.

– Шарль… – повторяет за мной. Впервые произносит имя правильно. – Его свалили в яму. Со всеми. Насовсем… – Сатель кидает уличающий жест в сторону бульвара Ла-Канбьер и куда-то дальше, к бухте Лакидон. Ей не нужно мёртвое тело Шарля, ей нужна жизнь. Их живые лучистые дни, наполненные теплом, хриплым смехом, его крепкими объятиями, пропахшими винно-чесночным духом.

Сатель плачет.

Слёзы просачиваются и у меня. Слишком много слёз на единицу Марселя. Слишком много соли. Шарль, миленький, ты же был киборгом с механическим движком в горле. Ты всегда выживал, ходил к умирающим и возвращался. Почему теперь? Почему так быстро?

Сатель не знает.

Никто не знает.

Бреду обратно к своей ракушке. Пуповина обрезана. Я не знаю, ЧТО теперь. У меня нет ориентиров. Целей, смыслов.

Исчезли.

Наверное, мне нужно вернуться к пепелищу… Позже. Когда-нибудь.

А теперь – спать.

Плевать на грохот набата и перепалки бродяг. Плеск напористых волн.

Обнаглевшие чайки на бугорке моей лодки совсем меня не боятся. Кыш! Я вымотана, я хочу в сон – в моё складно-эгоистичное забытьё.

Кыш.

Кыш…

7

Я возвращаюсь к обугленному остову дома, к равнодушной тени. В кулаке – зажатый кремень. Я нашла его на берегу. Сам нырнул в руку. Он знал, для чего.

Сатель сидит на земле.

Она так и не уходила.

Покачивается в такт одной ей слышимой мелодии, водит по песку пальцем, вырисовывая черты Шарля. Зло смахивает ладонью неудавшийся портрет и начинает заново. Вот появляется ухо, выгибаются брови. Чуткие пальцы ощупывают контуры лица, ищут носовую горбинку, ныряют к крыльям носа. Ногти Сатель опоясывают заусеницы, будто не до конца облезшие чешуйки на грязном теле ящерицы. Ящерки разбегаются к уголкам губ Шарля, и снова стирают рисунок, поднимая хвостами пыль.

Портрет не выходит. Он должен начинаться с глаз. Всё всегда должно начинаться с глаз. Со взгляда. Сатель знает это. Когда-то по песку цокали её башмачки, истаптывая тропинки в ожидании этой встречи… Встречи глаз.

Их больше не случится.

Где-то там, на пустыре, обугленное тело Шарля свалено с другими несчастными в похоронную яму, но здесь, в этом месте Сатель будет искать черты возлюбленного в пыли.

Острые рёбра кремня холодят мою ладонь. Камень кажется нездешним. Как лунная пыль, которая, может быть, вовсе не пыль, а твердыня. Я тоже хочу запечатлеть память о Шарле. Запечатлеть по-своему. Наверное, гвоздь подошёл бы лучше, но я обронила его у кедра. Не хочу возвращаться туда. Не хочу видеть птиц.

Я припадаю к обугленному остову выкорчеванного камня, что когда-то служил основанием для угла дома. Скребу остриём кремня. Вычерчиваю по чёрной саже русскими: «Шарль де Люрм. Доктор». Что с того, что марсельцы никогда не разберут надпись на камне, пусть объявляют этрусской нечитабельностью. Она будет здесь вместо надгробия. Моя могильная плита для Шарля.

Сатель подрывается ко мне, и я сначала пугаюсь её порыву.

– Это письмо? Письмена?! – Её изумлённые пальцы опадают к чёрточкам углублений, пачкаются в саже.

Буквы, начертанные на камне, кажутся Сатель волшебством. Её зрачки увеличиваются, бегают за пальцами, всё ускоряясь. На шее пульсируют неестественно вздувшиеся вены.

– Это имя, – откликаюсь на ломаном французском. – Шарль де Люрм. Доктор.

– Августин? – В глазах Сатель на миг вспыхивают слёзы, но тотчас отступают.

Сатель смотрит на надпись как на колдунство, создать которое умеет не всякий. Сатель – не может. Она облизывает внезапно пересохшие губы. Воспалённый бегающий взгляд затормаживается.

– Этот камень… Он похож на Алатырь. – Сатель безотрывно глядит на надпись.

– Алтарь? – Откапываю из закромов сознания похожее слово.

Сатель мотает головой, не отнимая взгляда.

– Алатырь. Камень с буквами. Путеводный. На таком написано всё о путях. Всё-всё о путях.

Я ничего не слышала о путеводном камне. Или слышала, но успела забыть.

Сатель ненадолго замолкает, снова облизывает губы. Неужели надпись на камне так поразила её, что она позабыла даже своё горе? Откинула, как несуществующее. Так ящерицы отбрасывают хвост. Но у ящериц на то есть причина – они спасают свою жизнь. У Сатель таких причин нет. Или есть? Слежу за потерянным взглядом. Горе убьёт Сатель, если она не сумеет отринуть.

Небо прошивают седые ленты облаков. Очерчивают свои, лишь им ведомые пути.

– Птица говорила, что Алатырей много, – продолжает Сатель, – но главный Алатырь стоит на Севере. Самом северном севере. Из него растёт могучее Древо. Такое огромное, что ветви упираются в небосвод. А в землю из этого камня растёт не-Древо.

Отрешённый взгляд Сатель бродит в каком-то своём мире.

– Не-древо? – повторяю за Сатель.

Представляю Древо, растущее и вверх, и вниз. Ствол – вверх ветвями, и ствол – вниз ветвями. Под землёй разрастаются корни могучего не-древа. Это и есть недра?

Сатель говорит со мной, точно с птицей. Я почти вижу, как сижу на ветке кедра, Сатель – у корней. Ветер треплет колечки моих волос, словно перья той Птицы. Наверное, все мы немного птицы. И поэтому нужны друг другу. Однажды соберёмся в один большой хоровод у северного камня и будем петь.

Я давно не слышала поющих птиц. Только говорящих. Птица для Сатель – нечто большее, чем болезнь или собеседник, Птица – это сосуд для её мыслей, чувств, тлеющих воспоминаний. Сегодня её Птица – я.

– Мне нужно прочесть, – перебивает мои мысли Сатель.

Птичье наваждение отступает.

– Прочесть надпись на Алатыре.

– Буквы на камне?

– Да. Так я смогу отыскать пути.

«Пути куда?» – хочу спросить, но не успеваю переложить мысль на французский, потому что Сатель продолжает говорить. Говорит быстро-быстро, почти тараторкой:

– Ты умеешь читать. Ты должна помочь мне. Прошу! Ты ведь… ты не из этих мест, не из Марселя, это видно. Ты тоже потерялась, и хочешь отыскать путь домой, я угадала? – В её взгляде спеет надежда.

У Сатель красивый французский. И сама она до щемящей боли красива. Красива неуловимостями, какой-то утончённой женственной хрупкостью. Она – как истаивающий миг. Миг, на который хочу быть похожа я.

– Алатырь для того и создан, – роняет Сатель, заставляя меня смутиться, оправить мешковатое платье на тощих плечах. – А я… если я не прочту камень, так и останусь половинкой. То есть… не половинкой. Даже меньше. Десять частей меня так и будут блуждать, разбитые. Десять меня. Десять. Так сказала Птица.

Кажется, я уже что-то слышала о десяти частях. Но когда и от кого? Обрывки воспоминаний намертво заколочены гвоздями. Похоронены в замшелом сундуке на дне залива из моих снов. Всё, что у меня осталось, это – сегодня, и я во что бы то ни стало должна удержаться на берегу этой реальности. А ещё удержать с собой Сатель.

Пытаюсь отыскать в её взгляде здравые проблески, но там пляшут полоумные демоны. Сатель кажется одержимой. Ещё более, чем когда-либо. Она просит прочесть какую-то надпись, и тащит не в ближайшую библиотеку. Она зовёт на Север.

– Ну же! Идём, идём скорее. Мы направляемся в Париж!

В Париж?..

Должна ли я потолкать её сумасшествию? Наверное, с одержимыми лучше не договариваться. Кто знает, что у них на уме. Чёрт. Само собой, никакой путеводный камень не починит разум Сатель, но, если задуматься, оставаться в Марселе, в эпицентре разгоревшейся чумы, смысла мало. Внутренне содрогаюсь своему согласию, но лучше уж отправиться с сумасшедшей в Париж, чем умереть в Марселе в одиночку.

Сатель упрямо тянет вперёд, не помышляя ни о котомке с едой, ни о походной одежде – безоружная, почти как я, когда кидалась на Птицу. При таком раскладе заботиться о нас двоих придётся мне. Но я не хочу. Ребёнок тут я, а не она. Что за мир-наоборот!.. Чтобы выжить, здесь недостаточно закрыться в своей квартире, грызя просроченные сушки, с надеждой, что всё рассосётся само собой. Здесь нужно что-то предпринимать.

Квартира – Ракушка – Марсель – Париж.

Створки моего замкнутого пространства начинают раздвигаться. Надеюсь, дорога из жёлтого кирпича, возникшая в соломенной голове Страшилы, однажды приведёт нас в Изумрудный город. Или, по крайней мере, вернёт одной из нас разум.

Запоздало вспоминаю об оставленных в лодке джинсах. К несчастью, мы слишком далеко ушли, чтоб возвращаться. Оглядываюсь. Даже церковь Сен-Лоран, напоминающая вблизи неприступный замок в романском стиле, отсюда кажется игрушечным домиком, вылепленным из песка детской лопаткой. Окошки-бойницы – дырки из морской гальки.

Стоп.

Какой ещё романский стиль? Какие бойницы? Пытаюсь остановить поток мыслей, но те атакуют сознание. Храм-крепость, древнеримская архитектура, Арсисс де Комон. Да, да, я знаю об архитектуре гораздо больше, чем можно себе представить. Я знаю почти всё. Потому что я – архитектор.

По крайней мере, когда-то была им.

На ум приходит сгоревший дом Шарля. Получается, я не спроста догадалась о четырёх камнях, выкорчеванных из-под углов дома, – я это знала. Знала, как архитектор.

Круговорот образов штормит.

Перед взглядом вспыхивают вогнутые мониторы. Ладонь накрывает гладкую мышь, лёгкий толчок – и курсор перелистывает веер закладок, ныряет в зелёное окно чата. Кликаю по скрепке, чтоб приложить архив с чертежами. Самые удачные проекты всегда приходили на грани полусна-полуяви. Я вскакивала с кровати и бежала за комп – поскорей зафиксировать мысль.

За окном привычно гудят авто, по рельсам выстукивают трамваи. Пальцы цепляют ручку фарфоровой чашки с кофе. Сколотый край. Чашку подарил мне любимый. Оттого и не выбрасываю. Все другие треснутые безделушки тотчас летят в мусорное ведро. Я – мисс Миллиметровчица. Так прозвали меня на фирме. Отклониться на миллиметр – смерти подобно. И уж тем более держать в доме треснувшие вещи. Но любимая кофейная чашка – это другое. М-м-м… Обжигающий аромат горького кофе. Без сахара. Всё, как я люблю. И много-много молока. Молока… Ло-ла. Латте! Да, именно так называется мой кофе. Вдыхаю глубже. Горячей…

Но неожиданно аромат латте перебивает солёный морской бриз. Перебивает наглухо, безвозвратно.

Кофе нет.

Одно воспоминание. В ушах снова гремит набат Сен-Лорана, как будто кто-то поспешно заколачивает ящик с воспоминаниями, возвращая в реальность. Судорожно высматриваю в щелях осколки образов… Те перекрываются сучковатыми досками.

Песчаная тропка под ногами. Впереди – виляющие бёдра Сатель.

Всё, что у меня оставалось от прежней жизни, – это джинсы, которые, впрочем, я тоже посеяла. Потерянные джинсы и призрачный ворох воспоминаний разной степени нужности. Во всяком случае знание стилей готики, ампир и модерна сейчас не накормит точно. А вот джинсы в пути могли бы пригодиться. Дорога здесь довольно пуста и безлюдна, к тому же утренний холод никто не отменял. И почему джинсы нельзя было ввести к моему появлению? Кажется, их изобретут в Генуе… Кхм. Не так уж далёко от Марселя. Точно. Вот найдут мои – и изобретут. Уп-с. То есть я притащила джинсы из будущего, чтобы генуэзцы когда-нибудь их нашли? Бррр. Какая путаница.

Курица или яйцо…

– Что-что? – спрашивает Сатель, обернувшись.

О, я сказала это вслух.

– Да так. Жутко хочу есть. Курицу. Или яичницу…

Сатель отчего-то недовольно кривится, но мне не до неё. Мама дорогая. Я в прошлом. В самом настоящем Средневековье.

Спохватываюсь.

– Какой сегодня день?

– М? – Сатель не заботят подобные мелочи.

– Месяц? Год?

– Счёта дням я не знаю, – откликается она.

Ну да, как и букв. Зато постоянно твердит про число «десять» и свою больную Птицу.

Пытаюсь прикинуть дату, пока момент просветления не прошёл, но волна отступает на задворки сознания, щекочет краешек мысли истаивающей пенкой латте.

Небо облизывает черничный язык заката.

Чау, день.

Треснувшая скорлупа дня.

На горизонте подтаивает сырой желток. Подсвечивает небо янтарём. Скворчащее маслице в голове… Кажется, сейчас я слопала бы полнеба.

На ночлег мы устроились у кипарисовой рощи, поднявшись к северу от Марселя примерно на полдня. Устроились на голодный желудок. Сатель так и не озаботилась пищей. Наверное, марсельцы привыкли голодать несколько дольше, нежели мы в своём… в своём каком-то другом веке. Желудок возмущённо урчит. Сатель пожимает плечами. Еды нет. Придётся потерпеть.

Мы с Сатель прижимаемся друг к дружке, точно птенцы. Укладываемся на сухую траву, почти выгоревшую от нещадного солнца. На сей раз мамой становится она: Сатель рассказывает мне сказку. Тихий с хрипотцой голос… Моя голова покачивается на груди Сатель, приподнимаясь и опускаясь в такт её дыханию. Кажется, будто это дыхание Вселенной. Спокойное, единственно нужное.

Веки слипаются.

Уже в дремоте ощущаю, как моё тело накрывает мягкое крыло.

Наверное, это кусочек сна. Мягкое крыло сна.

– …и тогда одиннадцать диких лебедей поднялись высоко в небо. Так высоко, как могли. Они летели без устали день и ночь, и ещё день. Их крылья были так крепки, что могли преодолеть океан, ибо каждая из птиц с рождения знает, что однажды ей предстоит преодолеть океан, а для этого нужны сильные крылья.

Назад Дальше