- Но бумага это написана человеком.
- Псом. Точнее, бывшим псом. А сейчас, надо думать, человеком. Или чем-то вроде того…
- Ты пересадил гипофиз человека псу – и тот стал человеком? Ну, знаешь ли… В конце концов, я врач, и в подобную чепуху верить не собираюсь. Такую историю только газетчикам можно скормить!
- Дай закончить. Разумеется, никаким человеком он так запросто не стал. Потребовалось еще полгода кропотливого труда, чтобы почти полностью перестроить его нервную, скелетную и мышечную систему. Да у меня месяц ушел только на то, чтоб перекроить его вестибулярный аппарат и научить держаться вертикально! Если бы только гипофиз!..
- Но это невероятное научное достижение! Прорыв! Ты станешь первым в мире лебенсмейстером, создавшим человека из собаки!
- Знал бы я, чем это закончится, усыпил бы несчастное животное, - зло сказал я, уворачиваясь от объятий Хайнца, - Сколько он у меня крови выпил!.. Имя взял, и не человеческое, а словно в насмешку. Пферде Пфефферер фон Шатцимейер! Он издевался надо мной! Дальше начался кошмар. Гонялся за кошками. Разгромил кабинет. Пытался приставать к фрау Зелде. Ябедничал соседям, прожег своими сигаретами скатерть… Удивительно неприятный тип. В его обществе я сам будто проделываю обратный путь от человека к собаке, а проще говоря, зверею день ото дня. Потом кокаин, женщины, переписка Гинденбурга с этим, как его…
- То-то мне показалось, что в последнее время ты сам не свой, - заметил Хайнц, старый мудрый друг Хайнц, - Не переживай, ходу я этой бумажке не дам, самолично смою в клозет. Но подумал, что тебе будет полезно знать, с кем живешь под одной крышей.
- Доктор Борлиндер даже грозился застрелить этого Шатцимейера, да я не дал. Теперь вижу – зря! Да, зря. Но ничего. Эта писулька стала последней каплей. Теперь уж решено.
Я решился в секунду. Да, иного пути нет. Привычно, не сходя с места, распланировал действия. Сперва позвонить Борлиндеру, пусть срочно готовит операционную. Да, на всю ночь. Камфарное масло, кислород. Телефон отключить к чертям. И звонок на двери тоже…
- Значит, этот Шатцимайер с самого начала знал, что ты практикующий лебенсмейстер?
- Как ему не знать? Если он сам, фактически, и есть плод моих лебенсмейстерских экспериментов? Знал, конечно. Клял меня, как мог. Псом старого кайзерского режима обзывал. При том, что недавно сам хвостом вилял! Культура отвратительная, животная. Вечно грязь, склоки, ругань… Веришь ли, я за эти полгода еще на двадцать постарел. Но теперь-то я с ним разберусь… Пферде! Пфефферер! Плохо ему человеком быть? Ничего, обратится вновь собакой!
Я бы тут же выскочил из кабинета, если бы Хайнц осторожно, но сильно не взял меня под руку.
- Постой, - сказал он, - Постой, старик. Так значит, ты решил распорядиться его судьбой собственнолично?
- Давно пора было заняться этим! Но теперь я решил. Умоляю, не задерживай.
- Один вопрос. Ты чувствуешь, что у тебя есть на это право?
Вопрос удивил меня. Но не в характере Хейнца было задавать бессмысленные вопросы.
- Ну разумеется! Я же создал этого Шатцимайера в некотором смысле. Точнее, единственно я и создал!
- Ты экспериментировал над собакой, старик. А теперь он человек. И выходит так, что ты считаешь себя вправе низвести человека до собаки? Распорядиться жизнью мыслящего существа? Ты, тот самый, кто утверждал, будто магильерам нельзя мнить себя выше людей, сам же первым и нарушаешь эту заповедь? Смотри, еще десять минут назад ты ожесточенно спорил со мной про элиту и вседозволенность. А теперь уже сам воздвигся на место высшего, решив распорядиться судьбой того, кто оказался от тебя зависим в силу обстоятельств?
Я запнулся, не сразу сообразив, что имеет в виду Хайнц.
- Это подлец, провокатор и вор!
- И еще доносчик, не забывай. Но это ничего не меняет. Он человек. Какой есть. Какой получился.
- Он собака!
- Уже нет, ты сам это признал. А я могу лишь засвидетельствовать. Ты сделал из Шатци собаку и теперь, если все то, что ты говорил, верно, у тебя нет морального права что либо с ней делать. Извини, Фридрих, но ты сам высказался достаточно ясно. Опасно, когда магильер начинает считать себя основой общества, его единственным мерилом и хозяином, это приведет к магильерократии, как ты выразился. Ну так чем же ты лучше, чем мы?
Он раздавил меня. Я еще дышал, еще пытался сопротивляться, еще набирал воздуха в грудь, чтоб оспорить, возразить, но уже был совершенно раздавлен.
Я едва не разрыдался. Дальше помню плохо. Наговорил много всякого, кричал, даже бил по столу кулаком. Жаловался на Шатци, на проклятую жизнь, вынуждающую блестящего лебенсмейстера заниматься столь постыдной практикой, на здоровье, на нервы.
- Он ужасен, Хейнц! Он пьет мою кровь! Требует часть моей квартиры! Воет на луну в пьяном виде! Ходит по пивным! Позорит перед соседями! О, как я устал… Сил больше нет, Хейнц! Сошелся со Шварцманом, подлецом из «Фрайкора», тот его натравливает на меня, пакости строит… Сколько это будет продолжаться? Если мне с ним ничего поделать нельзя, то что же тогда остается?
- Ты, главное, успокойся, старик. Все образуется. Терпи.
- Сердце… Выходит, и у меня магильерское сердце, так, что ли? И тоска вся из-за него? И щемит так из-за проклятого этого сердца? Да пропади пропадом все эти собаки, и гипофиз, и все прочее! Надо было пересадить в эту блохастую тварь магильерское сердце, и посмотреть, как будет мучиться!..
Хейнц как мог утешал меня, дал лавровишневых капель и стопку шнапса. Постепенно взведенная внутри меня пружина стала расслабляться, уже не так царапала изнутри грудь.
- Со свету сживет… - всхлипывал я еще некоторое время, - Уеду, черт с ним. В Москву! Или еще дальше… Может, у большевиков нет такого бардака! Там, кажется, тоже есть лебенсмейстеры. Павлов. Собаки.
Наконец, я оправился достаточно для того, чтоб встать и сдержанно попрощаться. Хейнц меня не задерживал, но выглядел подавленным и необычно тихим.
- Что будешь делать? – спросил он меня на пороге.
- Не знаю, - пробормотал я, - На службу попытаюсь его устроить. Или еще куда-нибудь. Лишь бы подальше. Мне бы передохнуть от него хоть немного…
На улице выла и кружилась метель. Она мгновенно подхватила меня жесткими холодными крыльями, и потянула куда-то в ночь. Я шел, не разбирая дороги, забыв про то, что на мне лишь легкий плащ. Вьюга терзала меня, но я не замечал этого, шел и бормотал под нос:
- Пропал я, совсем пропал…
А потом заметил луну. Она висела удивительно низко, жирный желтый мазок в непроглядно-черном небе. И тогда все, что копилось в моей душе столько времени, вдруг потребовало выхода. И выход этот внезапно нашелся.
От тоски, от усталости и злости я взвыл, как голодная собака, отчего прохожие шарахнулись от меня во все стороны, и выл до тех пор, пока не лишился чувств.
РАДИОВОЛНЫ
Проснувшись, Эрих не стал сразу открывать глаза. Вместо этого он заставил невидимые ручейки воздуха заструиться по всей квартире и течь к нему. Это была его маленькая игра, которой он обычно предавался до того, как хриплый звон будильника безнадежно испортит очарование молодого утра и возвестит о том, что надо собираться в школу.
Квартира у Бреммов была небольшая, но запахов в ней водилось множество. Ветер из ванной приносил запах зубного порошка и отцовского одеколона. Ветер из кладовки нес скучный увядающий запах картона и дратвы, обильно сдобренный ароматом герани, которую мать использовала от моли. Ветер из гостиной заключал в себе запах старого пушистого ковра, табака, книжных переплетов и лакированного дерева.
При желании можно было даже заставить заползти в комнату ветерок, водящийся на чердаке, он отдавал птичьим пометом, ржавчиной, стоялой дождевой водой и керосином. Все эти запахи были ему знакомы, как соседи, с которыми прожил много лет, но Эрих все равно каждое утро ощупывал воздушными щупальцами все комнаты, пытаясь обнаружить изменения в привычном порядке вещей.
В такие мгновенья он чувствовал себя приемником, который впитывает в себя десятки радиоволн со всего мира.
Баловство, конечно, едва ли позволительное для того, кто еще год назад получил значок «Дрекслерюгенда», одним из самых молодых в классе, но баловство, если разобраться, не предосудительное. Кроме того, позволяет оттачивать люфтмейстерский талант и тренироваться в управлении воздушными потоками. По крайней мере, интереснее, чем на уроках господина Визе двигать бумажные мишени, скрупулезно вымеряя линейкой результат, или удерживать в воздухе аптечные грузики пол аккомпанемент секундомера.
Не открывая глаз, Эрих путешествовал по всей квартире, ныряя из комнаты в комнату. Точнее, путешествовали по квартире невидимые сквознячки, прокладывая путь с полным игнорированием физических законов образования воздушных масс, и стягиваясь к лежащему Эриху со всех сторон.
На кухню он, оттягивая момент, заглянул в последнюю очередь. И не смог скрыть разочарованного вздоха. Там обнаружился лишь скучный запах плесневелого хлеба и картофельной кожуры. Не было самого главного – запаха какао. Мать всегда делала ему какао, когда уходила на работу, его терпкий и сладкий аромат Эрих вдыхал с особенным наслаждением.
Но сегодня она, видно, слишком торопилась. Эрих уловил лишь след ее духов, слабый и едва ощутимый. Судя по всему, она ушла достаточно давно, даже не став его будить. Это было обидно, но Эрих, коротко шмыгнув носом, заставил себя взбодриться. Сопляков и нытиков в «Дрекслерюгенд» не берут. И вообще, хочешь разводить сырость – записывайся в вассермейстеры.
Эрих встал и, ежась от утренней майской прохладцы, заглянул в гостиную, которая играла и роль столовой. Так и есть, пусто. Ни души, лишь оставленные в спешке вещи напоминают о том, что кто-то совсем недавно здесь был.
На кресле лежал брошенный впопыхах отцовский пиджак. Вечно отец бросал его на этом кресле, отчего рукава заминались, а мать его за это корила. Но есть, однако, в мире вещи еще более постоянные, чем воздушные течения. В пепельнице обнаружилась полуистлевшая папироса, на столе – раскрытая книга, которую мать читала обычно за завтраком.
Судя по всему, родители были здесь совсем недавно, и Эрих непременно застал бы их, если б проснулся двадцатью минутами раньше. Но ничего не поделаешь. Отец уходил раньше всех, на рассвете, по заводскому гудку. Мать тоже редко задерживалась с утра дома. В этот раз она, видимо, не успела дождаться его пробуждения. Обидно, конечно, к тому же, остался без какао, но не самая страшная штука в жизни, если разобраться.
Первым делом он прошел в ванную комнату и принялся шумно умываться и лить на лицо ледяную воду, фыркая и лязгая зубами. Поначалу от холода пробирала дрожь, но кожа быстро налилась приятным жаром, в теле проснулась знакомая бодрость. Эрих относился к нему без снисхождения, и оно это знало. Будь ты хоть трижды магильер, а тело запускать нельзя. Когда их класс в прошлом году был в походе на Рейне, Эрих видел старших мальчишек из другой школы – загоревших до бронзового оттенка, сильных, смешливых. Они выглядели как юные боги, и Эрих поклялся, что к четырнадцати годам сам будет не хуже.
С преувеличенным старанием почистив зубы, Эрих вернулся в столовую. Глядеть на оставленные второпях родителями вещи отчего-то было тяжело. Точнее, само сердце тяжелело, когда он видел медленно остывающие следы их недавнего пребывания. Вместе с тем, Эрих поймал себя на том, что подолгу смотрит на эти вещи, пытаясь ощутить их запах, отчего подолгу безотчетно замирает на одном месте. Словно они несли на себе какой-то отпечаток, который очень важно было рассмотреть. Рассердившись на себя за детскую сентиментальность, Эрих быстро и решительно навел в столовой порядок. Сигарету вытряхнул в мусорник, а книгу матери, заложив шпилькой, препроводил в гостиную.
- Так-то лучше, - пробормотал он, оглядываясь, - А то раскидали тут…
Чтобы заглушить сосущую пустоту, которая всегда образовывается в безлюдной комнате, он включил радиоприемник. Захрипев, как умирающий от старости конь, тот заговорил мужским голосом, строгим, но мелодичным:
- …порядок – вот что нужно нынешней Германии и то, что она несет миру. Новый порядок, призванный навеки похоронить кровавые реликты прежних эпох и их нелепые страхи. Этому была посвящена речь нашего фюрера, рейх-секретаря Антона Дрекслера для выпускников штейнмейстерского училища в Бадене. «Вы – люди новой эры! – провозгласил фюрер, взирая на мужественные лица защитников Отечества, - Той эры, в которой германский народ наконец осознал свою миссию! Вы же – стальное оружие этой миссии, призванное воцарить новый порядок по всему миру. Вы – клинки, рассекающие сдавившую Европу коммунистическую гидру! И сейчас рейх кует множество новых клинков в огне своей гордости, чтобы все они встали на защиту Отечества…»
Эрих послушал бы и дальше, в груди, точно аккомпанируя звучному голосу, росла приятная опухоль радостной гордости - за себя, за страну, за рейхс-канцлера Дрекслера. Но голос быстро переменил тему, заговорив о прочих вещах, в которых Эрих разбирался куда меньше – о Судетской области, о «старых шакалах Европы», о лорде Ренсимене[34] и заокеанских провокациях. Эрих выключил радиоприемник и вернулся в свою маленькую комнату.
Ходить по пустой, хранящей лишь чужие запахи, квартире было неуютно. Эрих быстро собрался, натянув форму «дрекса», с затаенным удовлетворением убедившись в том, что форменные шорты ему уже малы, а рубаха скоро начнет трещать в плечах. На правый рукав Эрих натянул, тщательно оправив, повязку, в центре которой чернел угловатый и грациозный, как хищное насекомое, крест-филфот[35].
К повязке он относился особо трепетно, не доверяя матери ее стирать, и всегда делал это собственноручно. В портфель он, не глядя, бросил несколько учебников, зная, что они ему не пригодятся. На сегодня было уговорено с Троске прогулять занятия, так что от учебных принадлежностей требовалась одна лишь видимость. На кухне он захватил кусок сыра и хлебную горбушку – на завтрак времени не оставалось.
И точно, не успел он повязать «дрексовский» галстук, как в голове фугасным снарядом разорвался вызов Троске. Ощущения от этого были противные – точно кто-то кричит тебе изо всех сил в ухо, а на голове у тебя при этом звенящее от вибрации жестяное ведро. Искусство устанавливать «акустическую линию» требовало многих месяцев и даже лет тренировки, а кроме того, необходимо было учитывать помимо расстояния множество параметров, включая влажность воздуха и температуру.
Троске лишь недавно начал постигать науку «шептунов» и прилично отставал от Эриха, подобно всякому новичку пытаясь компенсировать опыт излишней силой. И часто это приводило к оглушительному результату.
«Эрих! Ты еще отлеживаешь бока? Выходи!»
«Совсем рехнулся, дурак? У меня чуть голова не взорвалась!»
«Я же не сильно!..»
«Помни, что господин Визе говорил про давление, балбес! У меня на плечах голова, а не дирижабль!..»
«Брось трепаться, лучше выходи!»
«Выхожу, не трусь!»
Эрих решительно распахнул дверь. Когда он вернется домой, мать уже будет ждать его. А еще наверняка его будет ждать полная чашка превосходного горячего какао, стоящая на кухне – извинение за утреннюю промашку.
Поколебавшись, Эрих пристроил отцовский пиджак на вешалку, ощутив исходящий от него густой запах шерсти, табака и мужского пота. От запаха этого отчего-то тупой иглой кольнуло в бок. Но, спускаясь по лестнице, Эрих даже насвистывал.
Троске ждал его возле подъезда, с деланной взрослой беспечностью поплевывая на тротуар. В младших классах, когда он лишь вступил в Юнгефольк[36], его высмеивали за детскую пухлость, но теперь, подбираясь к тринадцати годам, он уже не выглядел бесформенным карапузом, как прежде. Правда, все портили пухлые щеки и наивные, голубого цвета, глаза, безмятежно взиравшие на окружающий мир с добродушного лица. Троске втайне надеялся, что через пару лет у него начнет расти борода, и это исправит дело.