Подобна свету - Галина Аляева 2 стр.


– Не спишь, которую ночь бродишь. А чего бродишь?

– Так, – неопределенно ответил Нахаб.

– Отвечай, когда спрашиваю. Чего не спишь?

– Думаю.

Старец поежился, худыми руками прижал тулуп к телу.

– Холодно. Ноги зябнут.

– Пойдем в избу. Простынешь, – предложил Нахаб.

– Успеется. Значит, думаешь. И о чём твоя дума?

– Так, – неопределенно пробурчал Нахаб.

– Опять, – угрожающе повел бровями Баровит. Так старому человеку не отвечали у северян.

– Весна скоро. Сеять надо. Да и степняки, гонец вчера от всесеверянского совета был, зашевелились.

– Не об том думаешь. У тебя одна забота. Какая – сам знаешь. Чего бродишь? С женкой не балуешься. А? Слыхал, что люди говорят? Ладно, не вскидывайся. Знаю, тебе, что люди говорят, – не указ. Сам голова, а что не досмотришь, мы укажем. Да только плохо смотришь. Сына как не стало, сколько уже прошло?

– Год и полгода.

– Во, сколько! Да у тебя за это время в люльке пара мальцов должна качаться, а ты с собакой возишься. Совсем очумел!

Разговор злил Нахаба. Хотелось прикрикнуть на старика, не твое, мол, дело – с женой мне спать или с собакой возиться, развернуться бы и уйти! Но старость требовала уважения. Да и прав он. Много времени утекло после смерти сына, а жена всё пустая ходит. И как пустой не ходить, если и забыл уже, когда под бок к ней закатывался. Дела и думы совсем подкосили мужицкую силу.

– Али силёнок у тебя не стало? – как будто угадал Баровит его мысли. – Вот, значит, в чём дело? А я всё жду, лежу, не сплю, прислушиваюсь, когда же ты зашлепаешь к Ласковой. Ну, это дело поправимое. Средство есть одно верное, – озорно подмигнул Баровит. – Не морщись, нечего. Что ты, девка что ли красная? Дело житейское. Мне это средство дед передал, когда время пришло. Что смотришь? И у меня всякое бывало. В молодости я это дело жуть, как почитал. Потом глядь – ничего и нет. Женка молодая, и так, и этак, – нет ничего. Я и запечалился: неужто всё, отрадовался? Так дед мой углядел, что невеселый хожу, и так вот, как я с тобой, повёл разговор. Дал это средство и научил, что делать. Так я опять ожил. Потом, правда, уже ничего не стало помогать, да и незачем. Поутру приходи на мою половину – в кулечке у меня припасено, для себя берег. Кончится – самого научу делать. Мороз-то какой! Зябко…

Нахаб за время разговора успел тоже замерзнуть и ждал разрешения старца войти в дом, но Баровит не спешил.

– Дочь у тебя рассудительная выросла, – продолжил он, когда Нахаб уже совсем замерз.

– Велижана?!

– Во, удумал! Велижана! У этой вертихвостки одно Ладо на уме. Со двора её пора провожать. Созрела.

– Ей лет немного. Рано ещё.

– Во! Опять прекословить. Говорю, пора. Созрела. Вижу, как глаза-то горят, аж светятся! Дождёшься, сама косу расплетёт, а то и расплетут. Хорошо, если из богатого рода, а то залётный кто… Род Гуснара поднялся. Знаешь?

– Знаю.

– Во! Его предки, глядучи на Бояра нашего, тоже стали вокруг себя родичей сколачивать. Не шибко получалось. Только сейчас силу взяли. Так у них сын, как наша, подрос. Род богатый, и сила за ними. Хорошо было бы нам, да и им за честь породниться с боярским родом. Со всех сторон выгода.

– Не шибко род Гуснара и разбогател. Подумать надо. У меня только две дочери, и выдавать их за кого попало не хочу.

– За кого попало?! – зло передразнил его старик. – Больно своенравным ты, Нахаб, стал, а ума не много нажил. Здесь не мошна[6] важна, а под руку весь взять. Она сейчас под каким городищем?

– Смоковским.

– Вот. А породнимся? К нам в подчинение перейдёт. Смекать надо. Всё. Сказано тебе – начинай переговоры, вот и начинай.

– Ладно. Сегодня съезжу, посмотрю, что к чему.

Внимание Баровита привлекли первые проблески солнечных лучей. Он терпеливо, почти не моргая, наблюдал сначала за слабыми просветами на темном небе, затем за все нарастающим светом над горизонтом.

Когда край неба вспыхнул, и языки пламени полновластными хозяевами побежали по огромному синему куполу, он встрепенулся. Слезящиеся от долгого напряжения глаза засияли от восходящего солнца.

– Нынче поворот на тепло будет. Солнышко наше загостилось, али заспалось, сегодня проснулось. Умытое встает. Видал, как стрелы во все стороны выпустило? Одна вон куда улетела. До того самого края. Весна будет скорой. Снег быстро сойдет. И лето будет урожайным. Во-во, как жизнь-то зашумела! Ожила, ожила матушка-кормилица. Хорошее будет лето, житное!

Баровит загадочно улыбался. Он видел и слышал то, что природа подсказывала людям. Подсказывала, а чаще указывала, как выжить северянскому роду в её суровых условиях.

Нахаб тоже наблюдал за просыпающимся солнцем, но пока он не мог распознать то, что было очевидным для старца. Молодой еще. Если доживёт до лет деда, начнет понимать молчаливые речи матушки-кормилицы, тоже начнёт разгадывать и пересказывать своим родичам.

– Ладно, иди. Промёрз, небось, – разрешил Баровит внуку. Глядя на Нахаба, старик узнавал самого себя. Такой же своенравный, несговорчивый по молодости. Лишь испытания, потеря близких и ответственность за род научили рассудительности и сдержанности. Хотя, нет-нет, но в серых глазах цвета клинка, в дерзкой улыбке тонких губ, прячущихся в окладистой бороде, читалась бесшабашность и беспощадность. – Иди, иди, повторил старик. – Я постою ещё маленько. Посмотрю, да послушаю. Может, еще что скажет солнышко. Управишься с делами – приходи. Не договорили.

Лютый

Природа Гуснара обидела, не доглядела, дала малый рост. Все северянки обошли его: какая на полголовы, какая и на целую голову. Из-за этого или по какой другой причине был он лютым, как медведь-шатун. Не тронь, слова не скажи поперёк, – сразу на дыбы встает, того и гляди – за меч схватится, и тогда беды не миновать. Одно слово – лютый. С малолетства родичи кличут его так между собой, в глаза не говорят, побаиваются. Плачет от него все семейство, пуще всех – жена Лазурна. Отец Гуснара, Крип, не спрашивая, привёл её и усадил рядом с сыном. Не полюбилась она Гуснару, да и ростом была велика, но против воли отца не пошёл.

Пока жив был Крип, норов Гуснара пригибал, силой заставлял уважать других. За Лазурну вступался. Дело это, конечно, самого Гуснара – его жена, он над ней хозяин, раз в его доме живёт, но где такое было видано: по северянке кнутом ходить, как по скотине бессловесной. Другой зазря животного не обидит, а здесь – жена. Вот и вступался Крип, вразумлял, как мог.

Когда Гуснар не забоялся руку поднять на Лазурну на сносях, Крип и вовсе не стерпел. Взял тот же кнут и прошёлся по спине сына.

– Увижу, что битая она, на круг старцев призову. Пред ними ответ держать будешь. Они, сам знаешь, к богам обратятся. Гляди, Ладо всегда на стороне дитя, особенно в утробе матери. Понял, что я сказал?

– Понял. Как не понять?! – Гуснар по-звериному посмотрел на обидчика. Была б воля, вцепился в горло и не выпустил, пока дух ненавистный к предкам не отправил. Отец? Какая разница! Обида в расчет родство не берет.

С того раза он перестал измываться над Лазурной. Пинать – пинал, когда отец не видел, бить – не бил.

Вскоре Крипа стрела степного народа позвала на Калинов мост. И откуда только взялась на охоте?! В лес степняки не любят заходить, и от вольной степи далековато, но стрела с отметиной – значит, занесло зачем-то. Могло быть и по-другому: кто-то из своих решил отомстить Крипу за причиненную когда-то обиду. Но об этом только лес да ветер знают. Еще и Святобор[7] ведает, но он тайну не выдаст, и смерть хорошего воина Крипа для северян останется загадкой.

Гуснар, возглавив род, сговорил второю жену. Выбирал по своему усмотрению: росточка небольшого, глазки быстрые, и вообще самая быстрая. Ей бы имя Быстрина дать, но родители назвали Белява, видно, из-за светло-русых волос и бледных, без румянца щек.

Белява, как вошла в хижину, так и окунулась в злобу. Не так села, не так сказала, не так подала. Она слышала от северян, что строг Гуснар и придирчив не по делу, но чтоб до такой лютости доходило, не думала.

Решили они с Лазурной держаться друг за дружку. То Лазурна вступится за Беляву, то та отведёт грозу от Лазурны. Один на двоих, – всё легче.

Род Гуснара жил небогато, бывало, и вовсе бедствовал. Вроде не ленивые, и умом не обижены, а в силу войти никак не удосуживались. В рванье, необработанных звериных шкурах ходили, иной раз тулуп по очереди носили, а бывало, одежду с плеча меняли на съестное.

Так и мыкались, глядишь, и сгинули бы вовсе, если б не одно обстоятельство. Во вторую весну, как не стало Крипа, беда нагрянула общая на всех северян.

* * *

Каждое лето степной народ совершал набеги на северянские земли. Чуть снег сошёл, земля подсохла, и стойбища степняков всё ближе и ближе перекочевывали к городищам северян. За зиму степняки порядком отощали, награбленные запасы поистратили, плененных северян выгодно продали или обменяли в далеких землях.

Про дальние земли северяне мало, что ведали, не любили ходить в походы, предпочитали жить тихо и мирно. Брались за оружие, если их первыми забижали, а взявшись, крушили всё и всех на своём пути. Не было им равных в силе и доблести. За это воины имели большую цену на многих невольничьих рынках. О северянках особый разговор. Многие чужестранцы мечтали иметь в рабынях голубоглазую красавицу. Она – лучше любой радости. День любуйся, не наглядишься. Работницы из них, к тому же, выносливые, матери заботливые, a ежели потребуется, и воины неплохие.

Поэтому, да еще из-за барыша, земля северянская уж очень соблазняла, – всегда найдётся, чем поживиться, – вот степняки и спешили к границе. Первые придут и ждут остальных соплеменников. Раньше собиралось немного, сотен несколько. С ними пограничные воины быстро управлялись, бой на равных считался, когда на одного северянина приходилось пять степняков.

Но с каждой весной стойбища множились, и пришло время, когда войлочные юрты стали уходить далеко за горизонт. И теперь почти каждый травень[8] или кресень[9] дым от сигнальных костров зовёт северян к границе. Жидкий белый дым наказывает прибыть небольшому войску. Если столб черный и не один, – знак собираться всем и спешно выдвигаться.

В главном капище[10] волхвы[11], блюстители северянской веры, в честь богов приносят жертву. В городищах поменьше, где капищ нет, совершает жертвенный обряд старший из стариков. Старцы созывают народ на вече и решают, кто встанет во главе северян, и сколько в этот раз городище выставит воинов.

Воеводой выбирают бывалого храбреца. Ратные раны и седые волосы – не мерило важного дела. Главное для избранного – воинская хитрость и твердость характера. Попробуй, поуправляй северянами. Каждый – себе голова, никакие стрелы и мечи ему не страшны. Так и норовит в самую гущу боя врезаться, а есть ли в том нужда, не задумывается. Поэтому выбирают воеводу в спорах. Кричат, ругаются.

С воеводой решили, принимаются за другое – сколько воинов, если не всех дым зовёт, от каждого рода в поход направить. Хорошо, если всё сложится удачно, – вернутся с добычей и пленёнными. A если нет? Полягут в землю кормильцы или вернутся калеками. Каково поднимать детей? Опять долго решают…

В тот раз на совете порешили от рода Гуснара снарядить в поход двух воинов. Выпало на него да кровного брата по отцу. Лазурна и Белява не знали, радоваться или печалиться. Гуснар безлошадный. Пока до места доберется, умается, a там и в бой. Редко кто из безлошадных домой возвращался.

Гуснару повезло. Поход вышел недолгий и удачный. Северяне вернулись со знатной добычей, и на каждого походника выходило по два степняка. Одна печаль – брат голову сложил в степи, и забота о вдове брата и двух его дочерях ложилась на его плечи. Но то ли Белбог вспомнил о Гуснаре, то ли племянницы испугались того, кто над ними теперь хозяйничать будет, и на общем круге по очереди спросили:

– Чем мы, родичи, не воины?

Обычай такой: если из похода отец, муж или брат не возвращался, северянка имела право объявить о своем желании стать воином. Бездетным был особый почёт, – их отправляли в пограничные городища, где они жили, учились воинскому делу, а чаще готовили и обстирывали несших там воинскую службу северян. Там нередко и семьями обзаводились.

Вот сироты и решили выбрать для себя такую судьбину. Гуснар усмехался, – ему-то такой исход только на руку. Одинокая вдова – не обуза, a находка. Будет работать, рта бояться открыть. Заступников нет же!

Вдова, как увидела, что неразумные дочери вытворяют, недолго думая, сама задала вопрос:

– Чем я, родичи, не воин?

– Воин. – Отвечают старцы и головой качают – на их памяти такого не случалось.

Гуснар от везения чуть не закричал, в последний миг стерпел, лишь довольно улыбнулся. Радость не осталась незамеченной. По рядам северян пошёл гулять недобрый шепот.

– Повезло. С ним никто жить не хочет.

– Лютый и есть лютый.

Кто-то высказал: раз девки воинами назвались, – нечего Лютому степняков за убитого брата давать.

Гуснар молчит, только примечает, кто больше всех возмущается. Он найдёт, как отомстить обидчику, – стрел-то в боях много припас.

– Нечего попусту шуметь, – требуют старцы. – Обычай не нами заведён и не нам его менять. Если девки так решили, тому так и быть. А работных сколько полагается, столько и будет.

Так в роду Гуснара оказалось четыре раба, срок их службы был немалый – пять лет. Он оставил бы у себя их навечно, но нельзя. Обычай велит невольников держать строгий срок. Потом пусть горемычные домой возвращаются и всем рассказывают, что северяне – народ добрый и не воинственный. Не трогай их – сами не начнут, а если обидел, тогда держись.

Другие северяне по доброте своей и на радостях, что вернулись живыми и невредимыми, на совете решили отпустить пленников через три года. Это – другие, а Гуснар не стал слово давать.

– Что три лета? Маловато. Пущай работают.

– Что ты, Гуснар?! Зачем поперёк других лезешь? – вступились за степняков воины. – Сказано три лета, и всё тут.

– Кем сказано? Тобой, что ли? – Обратился он к ближайшему северянину и выбрал-то самого тихого и спокойного. – Или тобой?

– Нами, – отвечают ему разом.

– Ну, вами сказано – три лета, вот и держите слово. Я же зарекаюсь – через пять лет отпущу работных. – Сказал, как отрезал, Гуснар и пошёл с круга.

Хотел ему кто-то возразить, но сдержали его – чего, мол, с ним говорить. Пущай, как хочет. Лютый, он и есть лютый.

Отработали степняки честно, но только двое из них были отпущены, другие не дождались свободы – ушли к предкам. Что удивляться? Для людей оседлая жизнь степи хуже смерти, еще и в неволе.

Зато род Гуснара окреп, пошёл в гору.

* * *

Нахаб в сопровождении двух родичей подъезжал к весе Гуснара. Правду сказал Баровит – весна торопилась. Солнечные лучи нещадно набросились на сугробы. От этого каждая снежинка, подставляя бока под весеннюю ласку, блестела. Какая серебристым светом, какая и вовсе сродни солнцу была. От такой неземной красоты Нахаб жмурился и улыбался. В груди – печаль, но весне по плечу любое горе убаюкать. Пусть на миг, но сердцу всегда легче от предчувствия новой жизни.

Одна боль Нахаба давно угнетала, другая была совсем новой – не по душе Нахабу поездка. Промолчал, не стал перечить Баровиту, а надо бы. Дело не в том, зачем едет, в том – к кому. Молва о Гуснаре известная: к людям недобр, норовит под себя подмять, унизить. Ему человека обидеть, что другому ясну солнышку улыбнуться. Не зря промеж себя Лютым кличут. Такое имя зазря не дают. Баровиту что? Он за родовое богатство. A Нахабу дочь жалко. Войдет в дом мужа, и не во власти Нахаба будет помочь ей, защитить от бед. Словом бодрым поддержать, и то не всегда получится.

Назад Дальше