После ухода Батухтина я подозрительно посмотрел на новенького по кличке Экскаватор и быстренько вынул заточку с чаем из своего матраса. Смотрящий так же быстро прицепил их к коню и отправил в соседнюю хату. (Конь – веревочная приспособа за окном для общения с другими камерами, при помощи этих веревочек можно переправлять и небольшой груз). А я прошел мимо шконки новичка и сделал вид, что споткнулся о его ногу.
– Ты че, сука позорная, костыли выставил?! – риторически спросил я.
Меньше всего нескладному здоровяку Экскаватору хотелось связываться с кем либо. Но ритуал поведения требовал соответствующего ответа.
– Гляди, куда говнодавы ставишь. – сказал Экскаватор совсем не грозно.
Я только и ждал такого ответа. Мне тоже приходилось соблюдать негласный Устав зэковских отношений. Сперва надо было задрать ногу на столбик, потом приподнять верхнюю губу и прижать уши. И, если оппонент не подожмет хвост, открывая в позе капитуляции яремную вену, пускать в ход зубы.
Я пренебрег заискивающими интонациями голоса, придравшись к содержанию фразы.
– Ты, сявка, мне еще указывать будешь, где ходить! Пасть порву, лярва бацильная!!
И, торопясь опередить готового к абсолютной сдаче Экскаватора, я нанес свой коронный удар: собранными в щепоть пальцами – в ямочку под кадыком жертвы. После этого удара несчастный Экскаватор уже не мог объявить о сдаче в плен и полной своей недееспособности, а мог только сипеть, махая ручищами наугад. Я хладнокровно проскользнул под этими руками и по всей науке восточной драки нанес несколько полновесных ударов в нервные окончания здоровенного туловища, завершив их режущим – по кадыку. Незадачливый увалень рухнул на грязный пол. Народ притих.
Я, зверея, повернулся к тюремной публике. На неподвижном, омертвевшем лице выделялись только яростные глаза, губы стали тоньше и побелели.
В это время вернулся непутевый Батухтин с вертухаями. Он снова выгнал народ в коридор и окончательно уничтожил мой матрас, приговаривая: чай, нож…
Глава 19. Москва, следственный изолятор, карцер
Не найдя ничего и разбросал комья ваты по цементному полу Паша вышел в коридор и спросил меня:
– Чай где?
– Не могу знать, Ваше сиятельство.
– Какое такое сиятельство, нож где?
– Не могу знать, господин начальник.
– Я не господин, я тебе не господин.
– Ну не товарищ же, у меня сроду в товарищах караульных псов не было.
Мне жутко надоела эта смрадная камера, к тому же подложенные вещи свидетельствовали о том, что получил приказ ужесточить мне содержание. Так что – зачем тянуть.
Паша сглотнул воздух и сказал омертвело:
– В карцер, на трое суток.
Больше чем на трое подследственных сажать было нельзя, но охранники поступали проще: выпускали на полчаса, а потом вновь сажали на трое.
Я бодро отправился в карцер и вохра меня даже не побила, они тоже недолюбливали Батухтина.
Многие тяжело переносят карцер. И не столько из-за ограничения в питании, сколько от одиночества. Для меня же Одиночество – лучший друг. Хоть и среднего рода. С детства, будучи книжным человеком, любил одиночество. А во второй жизни моя старческая психология постоянно раздражается от суеты и мельтешения людского планктона. Так что карцер в данной ситуации был даже желателен. Ну а проблема еды для меня, привыкшего голодать периодически и профилактически, проблемой быть не могла.
Единственно напрягало – невозможность лечь. Можно было только сидеть на корточках, спальное же место (оно же – сидячее) представляло гладкую узкую доску, прикованную на день цепью к стене. Вертолет откидывали на обед (через день) и с девяти вечера до пяти утра. Восемь часов здорового сна на твердом, чтоб поясница не болела. Остальное время или ходи, или кукуй на корточках. Сидеть и тем более лежать на цементном полу не рекомендуется, если не хочешь помереть от чахотки.
Коли меня перенес во вторую жизнь сам Бог, то его поцелуи в кровь раздирают душу. Ну, а если сие козни Дьявола, то примем их смиренно и с достоинством. В прошлой жизни я совершил достаточно антибожественных и престо непорядочных поступков, так что искупление получаю заслуженно.
Первые сутки прошли отлично. Я прочитал вполголоса сто одиннадцать стихотворений (заодно и освежил в памяти) которые в обществе читать бы не решился (так как не уверен, что они уже созданы авторами). Я вдоволь нагулялся по камере. Я покачал бицепсы и трицепсы (хоть и не знаю, где эти трицепсы расположены). Я (возможно) очистил легкие от потного и дымного воздуха общей камеры. Я отлично выспался. Я собирался следующий день потратить на чтение и вспоминание собственных стихов, но мои планы обрушил вертухай с носом картошкой и хохлацким говором (не люблю хохлов).
– Виходь, убогий, тебе слідчий до себе вимагає.
Следак выразил возмущение действиями оперчасти.
– Но их извиняет тот факт, что вы вели себя неподобающе, зачем было обзывать офицера господином и сиятельством?
– Интересно узнать, – прервал его я, – по чьей наводке этот сиятельный господин столь уверенно искал и нашел в моем матрасе запрещенные предметы? Не по вашей ли? Тогда я облегчил следственную задачу – сам сел в карцер. И вызывайте охранника, обратно пойду. Диалог со следствием только в присутствии адвоката!
Вряд ли нынешние подследственные требовали адвоката часто. Если вообще требовали. Не принято это как-то в советском государстве, где все честные: и опер, и следак, и вохра… Поэтому следователь вызвал хохла, а тот отвел меня в… общую камеру. К горькому моему сожалению.
– Ось тут тепреь посидиш, тут тебе навчать як зі слідчим розмовляти.
На что я с разворота врезал по картофельной носопырке левой ладонью, а правой, вытянутой дощечкой, ударил ниже кадыка.
Дубак, хрипя, обвис на двери, а я прошел в хату и сел за стол.
– Нарываешься, – сказал смотрящий, – зачем?
– В шизо хочу, отдохнуть, воздухом свежим подышать.
– Так нет тута шизо, тут только кандей, где ты скорей чахотку наживешь.
Поговорить нам не дали. Пришел незабвенный Паша Батухтин, а с ним заместитель начальника тюрьмы по режимно-оперативной работе майор Токарев.
Он так и представился:
– Я майор Токарев, заместитель начальника начальника тюрьмы по режимно-оперативной работе. Что тут у вас происходит? Кто и зачем ударил надзирателя?
– Никто его не ударил, – поспешил смотрящий, – я как старший по камере это вам заявляю со всей ответственностью.
Эка умеет старый вор прикалываться. Как словесные кружева то вьет!
Как же так! Его сейчас в медпункте отваживают, у него в шее что-то повредилось.
Вышеупомянутый надзиратель привел подследственного, вот этого, – вор указал на меня, – и хотел его пнуть, извините, в жопу. Поскользнулся, падая ударился о край двери. Мы ему оказали первую помощь – подняли и в коридор направили.
Токарев вопросительно посмотрел на меня.
– Было, было, – закивал я, – и пнуть пытался, и упал. Такой растяпа, этот ваш работник, да и по русски не умеет говорить, увольнять надо.
Токарев немного поразмышлял и повернулся к капитану:
– Этих обеих – в карцер. В тот, двойной.
Двойной карцер оказался просторным и удлиненным помещением. С крохотной сидушкой в центре и рахитичным столом. По бокам прикованы к стене вертолеты, под окном сквозь решетку светит кусочек грязного окна. Подобраться к окну трудно, так как батареи отопления в камере нет.
– Коня кидать, я тебе на плечи залезу, – как бы продолжил мою мысль вор. – Здюжещь?
– Здюжу, – ответил я.
После объединения сознаний сил у меня прибавилось раза в полтора. По всем параментам. Если рашьше двухпудовку только выталкивал, то нынче жму свободно. На турнике играюче себя чувствую, даже солнышко крутить пробовал. Таинственное явление с этими сознаниями.
Глава 20. Москва, следственный изолятор, карцер
– Тут хоть сидеть можно, – почесал я в паху.
– Сидеть везде можно, – ответствовал вор. И наглядно присел на корточки.
Потекло время.
Если бы кто послушал нас с вором – потерялся бы. Я разыгрывал из себя «антиллегента». Наблюдать за нашей беседой уморительно. Но наблюдать некому. Штатные наблюдатели – коридорные надзиратели – заглядывают в глазок редко, они давно отупели от своей сторожевой службы и предпочитают проводить время в тоскливом созерцании собственного пупка днем, а вечером отводят душу у женских камер. Надзиратели-женщины ненавидят представителей обеих полов, время на подглядывание за мужиками, в отличие от надзирателей-мужчин, не тратят, а выбирают себе в жертву одну камеру и начинают «доставать» ее жителей разнообразными придирками.
Вот небольшой пример диалога между мной и вором – Штырем. Оба от беседы получают взаимное удовольствие.
Я. – Вот помню, уважаемый Штырь, на банкете в Венгрии нам подавали удивительное блюдо. Берется, знаете ли, целый набор нежнейших осерди теленка.
Ш. – Чего, чего берется?
Я. – Осерди. Грубо говоря, различные внутренние органы. Сердце, почки, легкие…
Ш. – Так бы и говорил – кишки.
Я. – Ну, не совсем кишки… Впрочем, приближенно можно считать осерди аналогом куриных потрошков.
Ш. – Чем считать?
Я. – Аналогом. Это нечто вроде синонимов в семантическом анализе языковых структур.
Ш. – Слушай, псих! Кончай пиздеть!! Прикалываешь про жратву – прикалывай. А темнить фраерам в белых фартуках будешь. Ну, че вылупился! Трепись дальше, интересно же.
Я. – Простите, на чем я остановился?
Ш. – На кишках и на этих, как их? – синонимах.
Я. – Да, да. И вот эти телячьи, свежайшие осерди или, как мы условились их называть, – внутренние органы теленка тушатся с различными овощами. А овощей, скажу я вам, в Венгрии небывало много. И все – прямо с грядки. И, конечно же, различные пряности, травы. Тут вам и белый корень, и кориандр, и петрушечка с укропом… В общем, десятки наименований. Готовится блюдо по заказу. Пока вы расслабляетесь за холодными закусками – официант уже катит столик с керамическими, подогретыми мисочками. Осерди раскладываются на глазах клиента, аромат, скажу вам, неописуемый. Тут же, на столике, поднос с различными соусами. И запотевшая, прямо со льда, длинная бутылка прекрасного венгерского Токая.
Если учесть, что диалог протекает в день летный, то есть в день, когда горячее в карцер не подают, ограничивая заключенных кружкой кипятка и куском хлеба тюремной выпечки, то живые картины моего повествования из первой жизни вызывают у Штыря чувства вполне адекватные.
– Ибена вошь! – восклицает он. – Мы, помню, сельмаг поставили. Вот нажрались тогда. Я три банки шпрот срубал, банку тушенки и бутылку водки выпил. А закусывали конфетами, «Красная шапочка» называются. Я с тех пор на конфеты смотреть не могу, сразу блевать тянет.
Мысли о еде вызывают у него интересную мысль.
– Слушай, Маэстро, – говорит он, – слушай сюда. Я тебе, конечно, не советчик, но, если все, как ты прикалывал, – и теракт, и прочее, то чего вола за хвост тянуть? Греби на себя мелочевку, как следак просит. Один хрен по поглощению главная статья все остальные под себя возьмет. А следака коли, коли его, падлу. Чефар, да пусть индюшку несет, «слоника». Курево. Шамовку. Денег пусть на отоварку кинет, им, следакам, бабки на ведение дел дают, не думай. А ты – подследственный, ты пока не за судом – за следователем. Тебе отоварка положена.
Штырь крепкий мужик, с понятиями. И речь его меняется соответственно обстоятельствам, он не блещет эрудицией, но умен и практик бывалый. В моем деле он ни шиша не понимает, помочь хочет искренне, но ситуация никак не синхронна с его воровским опытом.
Думается мне, что и следователи в растерянности – моего явления на местах аварий никак не достаточно для обвинения. Та действительно на меня и наводнение свалить надо. Но сие – абсурд. Так что, или отпустят вскоре, или назначат крайним и фальсифицируют доказательную базу.
Глава 21. Москва, следственный изолятор, освобождение
Хоть и не долго пробыл в этом мире инферно, в этой смрадной могиле людского достоинства, но весь провонял сложным набором отвратительных запахов. И сейчас подсчитываю мелочь, стоя недалеко от сизо – у Краснопресненской бани. На улицах жара, так что смогу постираться и одеться в мокрое. Только в общем зале не приветствуют постирушки. Или я не вжился в советские реалии, и тут кто-то стирает белье.
Тщетно ищу в памяти аналогию из первой жизни. Да, в провинциальных банях того-нанешнего времени наблюдались постирушки. Но это-то – столичная!
Как я и предполагал, следак вызвал меня рано утром на следующие сутки. Он выложил на стол обрывки бумаг, тетрадь и сберкнижку на предъявителя.
– Нехилые у вас доходы, – сказал-спросил, тыча пальцем в цифру: 5 тысяч рублей.
– В море на Дальнем Востоке работал, страховку за кораблекрушение получил, папа денег оставил, все собрал для Москвы, чтоб на первых порах тут обосноваться.
– Принимается. Что ваш папа был профессором мы знаем. Следствие доказало вашу непричастность к случившимся катаклизмам. Мы встретились с работниками газеты Известия, с теми, которым вы пообещали три статьи за три дня. Остатки этих статей тоже изучили. Так что, приношу извинение от имени следствия. Вы свободны.
Ну, а дальше все банально и кайфово. Освобождаться всегда прекрасно, даже после такого маленького срока. Так что у меня праздник, но пока не помоюсь и не простирнусь – не хочу и не могу даже в сберкассу идти. В баню, только в баню.
Я нашел пару гривенников за подкладкой и все же получил на два часа отдельный номер. С душем. И на мыло «Гвоздика» хватило. И сперва намылил всю одежду, помял её ногами, одновременно крутясь под теплыми струйками, потом еще раз намылил и вновь полоскал её под ногами, а потом начал прямо под душем выжимать и мочить, выжимать и мочить. И наконец, развесив на крючках вешалки мокрую стал доматываться и сам, особенно голову и отросшую щетинку бороды.
Когда-то я жил в этих краях, в общаге военного завода, изготавливающего упаковки для боевых ракет и еще какое-то оборудование для ракетчиков. После перестройки завод перешел на хозяйственную муру, общежитие перестало быть режимным, часть здания занял полууголовный бывший штангист (тогда много спортсменов ушло в криминал), который перепродавал книги. У него был опытный менеджер, а мне он заказал несколько книг по собаководству (я тогда уже был известен московскому читателю, как специалист в кинологии) и помог с отдельной комнатой в общаге.
И общага сия была через улицу от бани. И я её постоянным посетителем. Еще Николай Михайлович Карамзин писал: «Дмитрий Самозванец никогда не ходил в баню: жители московские заключили из этого, что он не русский». Так что мне – еврею сам бог велел почаще купаться.
Бани на Пресне в Москве многие десятилетия именовали уважительно – Бирюковскими.
В стародавние времена Пресня славилась своей чистейшей водой, которую водовозы развозили по всей Москве. Набирали её из колодца Студенец. От этого колодца со студеною водою и получил название целый район Пресни, сохранившийся в названиях Студенецких улицы, парка, сквера.
Да и в реке Пресня текла хорошая вода, поэтому в 1806 году на реке были устроены пруды и сад для народных гуляний, а рядом с ними – городские бани, в которые поступала вода как из самой Пресни, так и привозилась со Студенца.
В середине XIX века у города бани купили разбогатевшие ямщики Бирюковы, в семье которых они оставались до Октябрьской революции 1917 года.
Бирюковы были ямщиками московской Рогожской слободы, старообрядцами, уважавшими народные обычаи, и особенно те, которые касались банной культуры.
Ямщики посещали баню после каждого возвращения в Москву из дальнего пути, то есть по 2–3 раза в неделю. Поход в баню торжественно обставлялся: впереди шествовал глава семейства с веником, за ним – супруга с «мыльною корзиною», затем дети, родня, несшие шайки, самовар и калачи.