Когда ты перестанешь ждать - Дмитрий Ахметшин 3 стр.


– То есть у тебя и правда умер кто-то из друзей?

Я молча кивнул.

– Давай посмотрим, – когда от него это требовалось, отец мог быть предельно серьёзным. В смысле, ты мог упрашивать его быть серьёзным хоть целый день, а он в ответ будет метать в тебя бумажные самолётики, но когда речь заходила о вещах, с которыми, по его мнению, шутить не стоит, из него как будто выходил весь воздух. Тогда отец становился похож на сухофрукт, вроде кураги. – Прежде всего, мне очень жаль, что ты в таком возрасте кого-то потерял. Это плохо. Лучше бы ты потерял кого-то чуть пораньше, скажем, лет в восемь или девять.

Он строго посмотрел на меня поверх очков, и я, собиравшийся уже что-то вставить, изумлённо захлопнул рот.

– Я говорю «лучше бы», потому что со смертью лучше столкнуться гораздо раньше. Сейчас очень спокойное время. Очень спокойное. Юноши твоёго возраста, Антон, те, что жили во времена треволнений, уже могли бы назвать себя мужчинами – по сравнению с ними даже я казался бы сопливым юнцом. Например, обе мировые войны, когда танки интервентов сжигали мальчишки твоего возраста, и они же гибли под гусеницами. А представь, каково приходилось сыну, скажем, фермера в эпоху Генриха третьего? Только вообрази: Англия, отца забрали в ополчение, старший брат ушёл в партизаны… всходы ржи вытаптывают солдаты, они же требуют от тебя, как от верноподданного короля, еды, да ещё засматриваются на твоих сестёр…

Я хмыкнул. Что и говорить, в истории мой отец ориентировался только по историческим романам, и принимать его слова на веру в этом направлении было бы опрометчиво.

– Кнопка…

– О, точно. Кнопка.

– Она умерла, когда мне было семь, и я, кажется, даже рыдал.

Кнопка была нашей кошкой, и она, как опустевший тюбик из-под зубной пасты, израсходовала все свои жизни под давлением пальцев времени. Умерла от старости, то есть. Это был последний раз, когда я плакал по-настоящему, искренне захлёбываясь слезами. После этого были разве что злые слёзы, когда меня первый раз побили, но и всё.

– Видишь ли, в то время ты, конечно, полностью осознавал, что Кнопа – живое существо. Возможно даже сравнивал её с собой. Но сейчас ты понимаешь, что смерть животного и смерть человека – разного порядка вещи. Иначе бы не обратился ко мне.

Я счёл возможным возразить. Не то, чтобы это было необходимо, но возразить мне хотелось:

– Тётя Элен, что живёт через квартал в доме с зелёной крышей и двумя трубами, считает, что её собаки как люди. Она сама мне сказала. И собакам она даёт человеческие клички. Она думает, что один из псов её умерший муж. Но и он не так давно умер, так что она теперь не знает, что думать. Такая потерянная.

Папа провёл по лбу бумажной салфеткой.

– Сынок, мы сейчас говорим не о собаках и кошках. Кто умер?

– Томас.

– Тот…

– Тот странный мальчик.

– Наверное, зря я спросил. Смерть – это ужасная вещь. Необратимая. Но самое главное, что тебе сейчас нужно сделать – победить её последствия. Понять, что они обратимы, даже если она – нет. Понимаешь? Ни в коем случае не оставляй смерть своих друзей на плечах других людей. Ты обязан разделить с ними всё бремя, которое она возлагает. Понимаю, это трудно, но ты по-прежнему остаёшься в мире живых, в мире, из которого постоянно кто-то уходит, и такая поддержка однажды потребуется и тебе.

Папа поставил точку долгим взглядом поверх очков, как делал, когда хотел донести до собеседника всю важность сказанных только что слов. Уверен, на работе этот приём прекрасно работал: тогда его лицо, лицо благодушного толстяка, становилось лицом человека, к которому лучше прислушаться.

Мама где-то пряталась. Без сомнения, она слышала наш разговор. Она целыми днями упрашивает отца хоть немного отнестись к чему-то серьёзно, но когда папа переводит этот свой потайной переключатель, сама внезапно исчезает. Настоящая гуру подушек и простыней, она не любит всё, что может помешать крепкому и здоровому сну, а так же весьма пренебрежительно отзывается о практиках осознанного сновидения, о жёстком режиме дня, о подъёмах в шесть утра и прочих, по её словам, «извращениях».

– Держу пари, кто-то из тех, кто всем этим увлекается, и придумал ядерную бомбу и почтовые ящики на улице, – говорила она.

Когда папа напомнил ей о суровых буднях почтальонов, мама искренне возмутилась:

– Неужели это так трудно – слезть со своего велосипеда, постучать в дверь и вручить письмо лично? Я готова угощать куском пирога и морсом каждого, кто готов пересилить себя и вскарабкаться на наши три ступеньки.

Надо думать, хорошо, что она не афишировала это своё предложение, потому как звяканье колокольчика почтальона я слышу утром, между семью и восьмью, и маме приходилось бы тогда выбираться из постели на целых три часа раньше.

Против моего режима дня мама, однако, никогда не высказывалась. Я был ранней пташкой по натуре, поднимаясь в семь свежим и выспавшимся. Наверное, смирилась ещё десять лет назад, когда следом за восходом солнца в моей кроватке затевалась возня, и с тех пор отсыпается за все годы, когда я выдёргивал её из постели раньше времени.

Помаявшись с два часа и так и не решив чем заняться, я написал Саше. Погрузил – снова – всю свою решимость в кузов, открыл окно в прохладный полдень: когда я волнуюсь, где-то в районе горла начинает перехватывать дыхание. Сегодня облачно, кажется, вот-вот начнёт накрапывать дождь. Наблюдая в окно, как катаются по небу валики туч, я повторил вчерашнее сообщение – знак вопроса, ставший чем-то вроде пароля. Не знаю, что он значил для Сашки, для меня он означал примерно то, что сказал недавно папа: «Ты обязан разделить бремя…»

Подождав с пятнадцать минут ответа, я позвонил и, когда она взяла трубку, спросил:

– Как ты?

– Не могу перестать думать, – ответила Сашка.

– Я тоже, – признался я.

С Томасом она была знакома куда ближе. В каком-то роде он оставался для меня загадкой, ребусом, разгадать который, не помешала бы дополнительная ложка мозгов. Эти двое вместе росли, вместе взрослели, всю жизнь дверь-в-дверь. Так что вопросом, который не давал мне покоя, Сашка должна была задаваться куда как глубже.

– Кремация сегодня, – сказала она. Сверилась, должно быть, с часами на стене, и закончила: – Как раз сейчас. В Соданкюля есть крематорий, Томаса… тело увезли туда.

– Какой крематорий?

Я отчего-то так перепугался, что едва не выронил телефон. Слово это казалось потусторонним, будто не принадлежащим этому миру.

– Тело сильно обгорело, – сказала Сашка. – Почти сто процентов кожи. Кремация здесь – наилучший вариант. Пусть огню достаётся всё, до последней косточки.

Я в очередной раз задался вопросом, как она это переносит. Судя по голосу, Сашка была в порядке. Она редко улыбалась, никогда не шутила, и я внезапно подумал, минус пять на улице или минус двадцать пять, по внешнему виду снега, на глаз, ты вряд ли поймёшь. Снег не может стать более белым.

Я сказал, быстро, не давая себе опомниться:

– Ты дома? Я могу заглянуть, прямо сейчас… если твои родители не против.

В трубке установилось молчание, ровно на пять секунд, словно давая время мне передумать и отказаться от своего опрометчивого желания. Потом Сашка сказала:

– Приходи, если хочешь. Мне всё равно. Можем посмотреть на окошко Томаса и представить, что он всё ещё там…

Может, и впрямь всё равно. Насколько я помнил, в школе Сашка мало с кем общалась. В кружке девчачьих сплетен она чувствовала себя лишней, мальчишки не брали её в свои шумные игры, а когда вплотную подошёл переходный возраст и седьмой класс, начали вострить в её сторону свои молодые языки. Но только, когда рядом не было Томаса. Томас мог отсечь любые поползновения в сторону своей подопечной одним движением брови. Он никогда ни с кем не дрался, но при накаливании обстановки неизменно остужал её, превращаясь в само ледяное спокойствие. Когда он так делал, я всегда вспоминал джедаев с их «Это не те дройды, которых вы ищете».

– Похороны в четверг, – сказала Сашка, когда я свернул на ведущую к её крыльцу дорожку и юркнул от моросящего дождя под навес веранды.

Отсюда действительно виден дом Тома. Это деревянное строение всегда казалось мне жутко несуразным. Собранное из просмолённых и потемневших от времени досок, оно стояло на брёвнах-сваях, что под весом поддерживаемого медленно уходили под землю, рассыхались и стачивались, как карандаши. Говорили, что этот дом очень старый: когда-то все строения в окрестностях ставили на сваи, так как озеро и протекающая по оврагу речушка имели свойство весной выходить из берегов. Но это казалось мне сомнительным: овраг был просто заросшей кустарником трещиной на теле земли без малого сто пятьдесят лет. Так, во всяком случае, считали старожилы. Вряд ли деревянный жилой дом способен простоять два века; господин Гуннарссон, отец Томаса, говорил то о девяноста годах, то о ста сорока – у меня сложилось впечатление, что он сам точно не знает, когда был построен его дом.

Выглядел он как старая, осыпающаяся спичечная головка. Казалось будто само Время полюбило присаживаться на скат крыши (непременно правый), отчего дом и просел на правую сторону чуть больше, и просесть ещё сильнее ему мешали подпорки из кирпичей. С коньков крыши свешивался пронзительно-зелёный мох, на чердаке, открытым ветрам с северо-запада, каждое лето вили гнёзда журавли. Томас говорил, там можно найти четыре покинутых осиных гнезда, и одно даже спустил мне показать. Выглядело оно действительно круто. Под домом, между сваями и подпорками, скопилась целая коллекция всякого хлама. Там были грабли и лопаты, доски и старые стулья, проржавевшие насквозь цепи и мешки с удобрениями.

Родители Томаса не протестовали против дома на дереве, потому что их собственный дом мало чем от него отличался. Мои протестовали, но достаточно вяло, и я благоразумно не торопился рассказывать им все мальчишеские секреты.

Наверное, следовало зайти и выразить родителям Томаса соболезнования, но я не мог собраться с силами, чтобы это сделать. Я боялся спросить, заходила ли к ним Саша, вместо этого задав другой вопрос:

– У тебя кто-нибудь когда-нибудь умирал?

– Бабушка. Два года назад. Похороны – это самое ужасное, что есть на земле. Этот обряд… он отвратителен.

На Сашкиной веранде была будка без собаки (их пёс умер несколько лет назад, а нового они так и не завели), в ней – склад инструментов, которые все вместе звякают, когда будку задеваешь ногой или пытаешься на неё присесть. В гостиной первого этажа горела лампа: она моргала, когда кто-то из Сашкиной родни проходил мимо.

Девочка в джинсах, водолазке и куртке, которую накинула на плечи, не вдевая в рукава руки.

– Мои бабушка и дед со стороны отца давно умерли, – сказал я. – Ещё до моего рождения. Я видел только фотографии.

– Говорю тебе, похороны – это ужасно, – Сашка бездумно смотрела на мокнущий сад, на качающиеся под массой влаги листья гибискуса. – Я не хочу туда идти. Ни туда, ни на поминки.

Заткнув пальцы за пояс, я прошёлся к краю веранды, сплюнул на куст розовых цветов. Не знаю насчёт родителей Саши, но мои родители с родителями Томаса были не знакомы, так что на поминках им делать нечего. Хотя, Том иногда забегал ко мне в гости, но мои предки – не такие люди, чтобы ходить на поминки к малознакомым людям. Они терпеть не могут грусть. Доходит до смешного: бывает, когда день ниспадает в вялый, апатичный вечер с точками светодиодных фонариков во дворе, папа включает Led Zeppelin и гоняет по гостиной кошку, преследуя её моей машинкой на радиоуправлении. Из машинки я давно уже вырос: она старая и не поворачивает налево, но папа из неё не вырастет никогда. Это его способ убивать грусть, даже когда её, собственно, и нет, а есть благоприятная для её возникновения обстановка. Но ведь вишнёвое дерево не означает спелые вкусные вишни: на дворе может быть зима. Папка говорит, что и уехали-то мы из России только потому, что у мамы в дождливые дни начиналась депрессия.

Нам же присутствовать придётся. Мы уже не дети, которые всюду с родителями или с опекунами, кто-то выкрутил наружу нам рукоятки самостоятельности и поздно крутить их в обратную сторону. Вместе с самостоятельностью у нас появились обязанности. Я думал, как бы донести это до Александры, когда она сказала:

– Давай проберёмся ночью к ним в дом и спокойно попрощаемся. Оставим записку, что зашли чуть-чуть пораньше, так как не хотим присутствовать на официальной части, и…

Она была, как обычно, абсолютно серьёзна.

На мой взгляд, Сашка куда лучше любого другого подростка подходила к обстановке похорон. Только и работы, что облачить её во всё чёрное. Выражение этого лица подойдёт к любому официальному мероприятию.

– Ты хорошо подумала?

Я хотел сказать «находиться в одной комнате с мертвецом, почти совсем одной – не лучшая идея», но сумел сдержать язык за зубами.

Губы девушки представляли собой одну тонкую линию.

– Так и собираюсь поступить. Ты со мной?

Я кивнул. Не знаю точно почему, но я готов был пойти на такую авантюру. Томасу она бы понравилась.

– Я хочу на днях взять велосипед и доехать до земляной дыры, – прибавил я.

– Зачем? – неожиданно насторожилась Саша.

– Точно не знаю. Посмотреть…

Никто из нас и никогда не ходил туда в одиночку. Во-первых, потому, что она находилась в самой чаще Котьего загривка, там, где сквозь спутанные ветки проглядывала большая вода и было слышно, как дикие утки осуществляют свой ежедневный транзит, трип по озёрам страны, приводняясь и взлетая в облаке брызг. А во-вторых, потому, что залезая в нору, как животные, мы будто вызывали к жизни что-то жуткое и тёмное, почти первобытное, нечто, что роднило современного ребёнка, укомплектованного сотовым телефоном, синяками под глазами и компьютерными играми, с первобытным малышом, что выглядывает из убежища в загадочную ночь. Не знаю, ютилось ли оно в нас или в каком-нибудь тёмном уголке земляной норы, но мы страшились этого чувства. Мы держались друг за друга, когда спускались по истёршимся ступенькам, и таким образом каждый как бы напоминал другому: «Не теряйся».

Сашка чуть ли не с испугом смотрела на меня.

– Там не осталось почти никаких следов, Антон. Всё убрали. Только горелое пятно – вот всё, что осталось. Господин Аалто сказал, что он хочет сравнять Земляную дыру с землёй, чтобы она не стала местом паломничества для таких, как мы.

Господин Аалто представлял местное управление полиции. Это был усатый, дородный, тяжёлый на подъём мужчина, который, казалось, насквозь пропитался духом Шерлока Холмса, Коломбо и Эркюля Пуаро. Его хотелось назвать джентльменом и никак иначе. Чтобы стать героем книг, ему требовалось всего-ничего – громкого преступления, чтобы с триумфом его раскрывать. Всё, что случилось в последний год в нашем городке и что требовало бы вмешательства полиции, можно пересчитать по пальцам одной руки. Кроме того, Аалто не помешало бы немного больше рвения в работе: по слухам, дело о похищении его же собственной фуражки, которую он оставил болтаться на руле велосипеда, пока уединялся за угловым столиком в «Каждодневных Радостях» с эспрессо и булочками, заведённое уже полтора года назад с того времени, как Аалто допросил всех свидетелей, не продвинулось ни на йоту.

Он был хорошим человеком. Говорило об этом хотя бы то, что когда на город опускались сумерки, офицер Аалто пускался в затяжное путешествие по вверенному ему участку на скрипучем, громоздком велосипеде, только чтобы поинтересоваться, как дела у его подопечных и как себя чувствует гипертония тётушки Тойвонен. Выйдя на кухню, можно увидеть, как скользит по стёклам свет его прожектора.

Я насупился.

– Не совсем понимаю, при чём здесь какие-то паломничества. Мы с Томасом были друзьями, и я хочу посмотреть, где он умер… Сашка, ты чего? Не далее как минуту назад ты сама предложила влезть в чужой дом…

– Да знаю я, знаю, – Александра вцепилась в дверную ручку, будто та могла своей формой передать ей какие-то ответы. Пальцы оставляли на лакированном дереве влажные следы. – Но это… понимаешь, это другое.

Назад Дальше