— И насколько далеко от этого твоего Лона каньон, о котором ты нам поведал, сынок? Тот, куда дикари загоняют кобыл? Змеиный, кажется… — проскрипел наконец Билл, запуская руку в один из карманов штанов, в тот, что был недырявым. Из кармана он отработанным до автоматизма движением извлек металлическую табакерку, с почти стертым за годы пользования рисунком на крышке. Отвинтив крышку, Билл сплюнул на землю соломинку, которую до этого держал в уголке рта и, положив в рот лист табака из коробочки, принялся его жевать, табакерку же бережно закрыл и вернул обратно в карман. Запасы жевательного табака и соломинок у старого фермера никогда не исчерпывались.
— На такое путешествие у обычной лошади уйдет день или полтора, а то и все два… Зависит от того, какая лошадь!
— Ха! — победно каркнул Старина, взмахнув своей шляпой так же резко, как лесоруб подрубает ствол дерева, которое вот-вот должно упасть. — И что же? Ты, сынок, говоришь, что голозадый два дня подряд мнет пятками бока кобыле без передышек? Да какая же животина вынесет такое родео?! Э-э-э, нет, дружище! Сдается мне, что дуришь ты нам головы, малек… — сказав это, Старина Билл сплюнул коричневую от табака слюну и нацепил шляпу себе обратно на макушку, скрыв пятна плесени на плеши и несколько уродливых наростов сродни тому, что венчал его нос. Упрямый старик постоянно срезал его, но еще более упрямый нарост каждый раз отрастал обратно.
— Лошадь Прерикон и вынесет, разумеется! — уверенно ответил Мираж, только и ждавший этого вопроса, — ей два дня бежать не нужно: самая хилая кобыла табуна управится за пяток часов! Говорю же, дело в шляпе, Старина, будьте спокойны! — Уж мне-то можно верить, когда это я вас подводил, господа? — никто не нашелся, что возразить на это. Действительно, ни разу Мираж не подводил банду.
В довершение всего сказанного пройдоха обезоруживающе улыбнулся, и Старина Билл — этот призрак, эта тень минувших дней — был вынужден уступить, исчезнув в лучах его живой улыбки, как тьма уступает свету фонаря, ведь как известно, за молодостью будущее! Что-то бормоча себе под нос невнятно, старик направился туда, где стояли телеги, под одной из которых, втиснувшись между деревом и землей, Билл имел обыкновение ночевать, укрывшись дном телеги, подобно тому, как мертвец укрывается крышкой гроба.
Мираж повторил свой план, что вовсе не было ему в тягость, но доставляло неописуемое удовольствие. Когда он закончил, все с нетерпением ожидали решение Кнута.
— Мне нравится! — заключил, наконец, Кнут, ориентируясь главным образом на шаткость своего положения и решительность общего настроя, — я одобряю!
Мираж довольно цокнул языком и легонько, почти по-дамски так прихлопнул в ладоши. В воздух тут же полетели дырявые и порванные шляпы и винные пробки из откупоренных бутылок, — разбойничье братство решило отпраздновать наметившееся дело.
Только один человек не праздновал вместе со всеми, мрачный и невидимый разбойничьему глазу он стоял вдалеке от огня под покровом плаща темноты надвигающейся ночи, которым был с головы до ног окутан. Для Кавалерии успех данного предприятия значил многое. Прежде всего нужно сказать, что он потерял уважение разбойников почти так же быстро, как и нажил его. Это произошло, однако, не потому, что он не понимал природу известности, не знал, что славу нужно питать и ухаживать за ней, как за декоративным деревом, чтобы вырастить бонсаи нужного размера и остричь его правильным образом, но оттого, что такая слава была для него сродни плевку в лицо. Он только и рад был избавиться от нее, но, к сожалению, именно слава, которую он так ненавидел, и удерживала клыки этой своры шакалов вдалеке от его глотки.
Сейчас положение Кавалерии было немногим лучше положения Кнута, а в первые месяцы после двух сотен плетей, стойко вынесенных им, он даже смог бы при желании его свергнуть и самому стать лидером преступной шайки, — настолько велико было впечатление, оставленное им в памяти наблюдавших за наказанием разбойников. Но время сглаживает впечатления, если их ничем не закрепить, а становиться вождем беззаконников не входило в планы Кавалерии, равно как и не было одним из ведущих мотивов в жизни Миража, пути которого оставались для всех загадкой. Не приходилось сомневаться, что с его умением располагать к себе и хитроумием Мираж мог в любой момент собрать под свои начала армию приспешников куда больше той, силой которой Кнут располагал сейчас или даже в лучшие дни своего правления.
Кавалерия был уверен в том, что он стоит в темноте незаметно ото всех, но вдруг в метре от его лица волшебным образом нарисовался полумесяц ослепительной улыбки.
— А кто это у нас такой угрюмый стоит под покровом ночи? Не Кавалерия ли это, не тот ли беглый каторжник, грубиян и женоненавистник, изувечивший личико одной известной всем нам дамы? А главное, почему один, а не со всеми? Уж не задумал ли ты, смутьян, расстроить наше общее начинание? — сказав это и сделав еще один шаг, Мираж уткнулся в дуло револьвера.
— Ты не смотри, что ствол холодный, — он очень быстро нагревается! — процедил сквозь зубы мрачный человек, чей указательный палец правой руки лежал на спусковом крючке, а ладонь левой руки ребром касалась взведенного курка, как и весь револьвер, приведенная в боевую готовность.
— О, нет, нет, нет, приятель! Боюсь, что ты не так понял! В этом вопросе я тебе не помощник. Видишь ли, я мужчин люблю в плане делового партнерства, но в вопросе любви всецело отдаю предпочтение прекрасному полу! Мне к тому же не нравится причинять женщинам боль и страдания, так что, похоже, и в деле вкуса мы с тобой, увы, не сходимся! — он прицокнул языком.
Кавалерия ничего не ответил, такой же холодный, как и ствол его верного револьвера, дуло которого по-прежнему было наставлено Миражу в печень. Среди жителей Прерикона бытует мнение, ясное дело, среди тех из них, кто не боится мнение иметь, будто выражение: «уже в печенках сидит!» — пустили в народ доктора, не гнушающиеся за щедрое вознаграждение обслуживать бандитов и уставшие им повторять, что выстрел в печень — это чаще всего та же смерть, что и пуля в сердце, только отсроченная, и нечего к ним умирающих таскать, если кровь из бока ручьем хлещет — таким гроб заказан, надо сразу могилу копать! Но Мираж, кажется, не слышал рекомендаций этих преданных своему делу специалистов, так как его ничуть не смутило оружие Кавалерии. Пройдоха, случалось, за день в нескольких таких передрягах бывал — и ничего, печень цела до сих пор! Впрочем, не стоит брать князя лжи за пример для подражания, то, что сходит дьяволу с рук, не сойдет никому другому.
— Все в порядке, Мираж? — спросил разбойник, как нельзя вовремя приковылявший матросской походкой отлить.
— Да, все хорошо, просто справлял нужду! Иди пить к остальным, я сейчас к вам присоединюсь… — своим обычным, беззаботным тоном ответил Мираж, обернувшись к нему, а когда повернулся обратно, то увидел, что Кавалерия уже лежит как ни в чем не бывало на своем обычном месте, вдалеке ото всех. Отблески языков пламени пылали в черных маслинах его зрачков, направленных даже не на Миража, но как бы сквозь него. Мираж хмыкнул, пожал плечами и вернулся ко всем.
Вокруг костра за время их с Кавалерией, пусть и короткого, но емкого мужского разговора образовалась куча мала из нахлеставшихся вусмерть тел. Среди лежащих был, в частности, Кнут, уснувший в окружении своих телохранителей, сейчас таких же пьяных, как и он сам, собутыльников. Кнут в обычное время не пил так много, иначе бы его давно выбили из седла. Сегодня, однако, он сделал исключение из правил, обрадовавшись тому, что впервые за долгое время к нему обратились не небрежно по имени, но уважительно на вы. Он в связи с этим, видимо, посчитал, что выпить со всеми из пущенной по кругу бутылки не повредит его власти, но даже укрепит ее, однако позорно просчитался в количестве дозволенных ему глотков за браком практики, и не учтя свой не первой свежести возраст, налакался до потери сознания. Теперь широкополая шляпа, накрывшая лицо Кнута, поднималась в воздух в такт его громкому храпу.
Среди еще стоящих, но неумолимо клонящихся к земле, этой общей для всех бродячих и много пьющих подушке, был Джек Решето — длинный, как железнодорожная шпала, толстый и уродливый малый, в прошлой жизни перепробовавший, кажется, все известные способы легкого заработка денег и остановившийся в конечном итоге на кочевой жизни разбойника. Половину пуль, засевших в его грузном теле, Джек, как он сам любил выражаться, «нахватался», работая на одного из воротил преступного мира Дамптауна — второго из больших городов Прерикона, процветающего за счет азартных игр и политики вседозволенности, ведомой тамошней продажной властью.
Если в Брэйввилле не найдется для кого-то место, то этот кто-то, несомненно, сумеет занять свою нишу в Дамптауне или в петле виселицы, если он недостаточно везуч. И в то и в другое место ведет одна дорога, один бросок монеты определяет то, куда ты попадешь.
Джек часто рассказывал истории о временах, когда жил и работал там, и вообще любил надоедать всем подробностями из своего прошлого. Но никогда, травя байки, сколь бы пьяным он не был, Джек не распространялся о личности своего нанимателя, называя того просто боссом и никак иначе. Кажется, он опасался, что в случае разглашения тайны его имени, загребущие руки этого таинственного босса дотянутся до него из Дамптауна даже сюда, в забытые всеми западные прерии, где только дикари и перекати-поля.
Оставшуюся половину засевшего в его теле свинца, здоровяк заработал, колеся по миру вместе с самыми разными бандами и шайками головорезов и повидавши на широком пути прерий ублюдков всех мастей и разливов, по сравнению со многими из которых, сам он был просто-таки паинькой. Вот так, кочуя с места на место и меняя компаньонов так же часто, как крупье распечатывает новую колоду карт, иногда расставаясь с ними мирно, иногда сбегая от них, а нередко и убивая их, в некоторый момент времени Джек и пристал к банде Кнута и теперь тунеядствовал за ее счет.
Он был непревзойденным кулачным бойцом, с лихвой возмещая недостаток ловкости избытком физической мощи. Джек от природы обладал феноменальными данными, которым бы позавидовал любой цирковой силач, мог поднять небольшого коня на руках, а на плечах удержать и целую корову. Какое-то время он выступал на ринге, принадлежа к той породе бойцов, которые выдерживают даже самые сильные удары, не пошатнувшись, и попадают за бой в противника один удачный раз, но зато попав, усыпляют наверняка, то есть, в сущности, боксером Джек был посредственным, но общепризнанно, — той еще зверюгой!
Тунеядцем же Джек стал оттого, что в делах, которые Кнут изредка отваживался проворачивать, его сила обычно никак не пригождалась. Этого бугая держали, как ленивого, но злобного бульдога, на случай, если будет на кого спустить.
Кроме тяжеловеса-Джека и пройдохи-Миража, который вне зависимости от качества и количества выпитого был трезв, как стеклышко, и не вонял, на своих кривых ногах у костра еще стоял, пошатываясь, молодой ковбой — Лассо-Пит, ступивший на путь вооруженного разбоя после смерти своего отца, одного из крупнейших скотоводов Прерикона. Из причитающегося ему наследства Питу не досталось ни гроша, все растащили предприимчивые старшие братья. Для Пита выпивка была все равно, что молоко коровье! Он присасывался к бутылке жадно, как теленок к вымени, и что бы Пит не пил, сколько бы Пит не пил, как бы сильно не кружилась у него голова при этом, он никогда не терял сознания и в любом состоянии, даже самом скверном, мог попасть гремучей змее в глаз с десяти шагов, если это позволяло освещение.
Сам Пит о своей нечеловеческой выдержке любил травить одну историю. Только одна-то эта байка у него и была, но в каждую попойку с его участием можно было быть уверенным в том, что Пит ее вспомнит и расскажет точно так же, слово в слово, как рассказывал в прошлый раз. Он заучил ее наизусть, как ребенок заучивает стишок на память и потом постоянно им хвастается, но никто не возражает, ведь его все любят, — вот и с Питом было так. Казалось, сам алкоголь напоминал ему о ней, а молодой ковбой пил часто и взахлеб, ну, знаете, как и все ковбои! Притом, что характерно, байка эта, даже многократно повторенная, народу не приедалась ни грамма, чего нельзя было сказать о даже свежих историях Джека, который при всем своем бурном и гангстерском прошлом был на удивление занудным человеком.
По словам Лассо-Пита, впервые он съездил верхом на кобыле в четыре года, но еще раньше он прокатился в «карете», как один из этих богатеньких Джонни, разъезжающих в экипажах по главной улице Брэйввилля, в котором Пит несколько раз бывал, перегоняя туда скот с отцовского ранчо.
— Значится, папка мой, когда я совсем мелким был, еще молоко тянул, а не спирт, меня от мамкиной сиськи оторвал как-то раз, вытащил во двор мою колыбель и привязал к самой необузданной кобыле на нашем ранчо, которая… Чего говоришь, паря? Как звали кобылу, спрашиваешь? Не помню… Я же говорю, я маленьким еще был! Погоди, не путай!.. Да… — сбившись, Пит делает обычно глоток виски или другого пойла, которое есть под рукой, но всегда с таким видом, как если бы пил виски, будь это даже чистый спирт, что в разбойничьей среде тоже далеко не редкость. — Так вот, кобыла эта никого на себя не пускала, совсем не терпела седла и жеребцов рядом с собой тоже не терпела, согласитесь, странное для кобылы дело!.. Папка мой уж как ее только не охаживал кнутом и жалко ему было, первоклассная ведь лошадь, а только проку с нее? Ни продать тебе, ни жеребят! Ай, чего уж там, давно дело было… Ну, за старые времена тогда! — еще раз прикладывается к выпивке. — И вот он выносит мою колыбель, и чтобы вы думали? Запрягает в нее эту лошадь, а я же маленький, я же в колыбели! И он ее бьет по крупу, сильно так бьет, — в этот момент Пит обычно вскакивает на свои кривые ноги, наверное, чтобы показать, как же все-таки сильно он ее бил, допивает остатки того пойла, которым до последнего времени травился, и разбивает бутылку оземь или о голову своего слушателя. — Ну, лошадь на дыбы и как понеслась, а я в колыбели за ней лечу и хохочу… — Пит медленно наиграно смеется, но звучит все равно искренне, потому что он пьян в стельку. Затем вдруг прерывается и замирает с недоуменным и возмущенным видом, будто увидев муху в своем супе. — А если не так, — говорит он, наконец, и икает, — то я не знаю, значит, как! — Ну, разве что от матери могло еще передаться, она у меня, родимая, помниться, любила к горлышку приложиться, не как брейввильские мамзели из бокала, а чувственно так, по-женски, по-настоящему… Эх, матушка… — и, вспоминая мать, Пит начинает рыдать, пока ему не подсовывают другую бутылку, чаще всего это случается быстро, потому что плачет Пит, как и смеется, очень громко и не забывает при этом сморкаться для пущей жалости. При том, если кто-то лезет к нему обниматься, он тут же прекращает ныть и кричит: «Я тебе что баба или как, чтоб меня лапать?!» — и неминуемо завязывается драка. А если просто незаметно сунуть ему под этот его крючкообразный нос бутылку — тогда учует запах и слезы как рукой! — Пит снова пьет, только уже молча, и никого не трогает при этом.
Парнишка звезд с неба не хватал, конечно, но с винтовкой и револьвером обращался знатно, и на кулаках был подраться не дурак. Его в банде ценили и как надежного стрелка и как душу компании, — ценили Лассо-Пита куда больше того же дармоеда-Джека. В негласном списке банды он был первым на роль лидера после Кнута, но, кажется, как и Мираж и Кавалерия, которому что в вожди, что в могилу, совсем не интересовался этим. У парня не было амбиций и на братьев своих старших он не сердился за то, что оставили без гроша в кармане. Его жизнь, казалось, для большой дороги и лепила. Пит, хоть и молодой, а в нынешнем составе банды дольше всех, наверное, пробыл, исключая, должно быть, только того же Кнута и Кавалерию, с которым вместе стоял на эшафоте и был спасен Падре в один день с ним, а после им же крещен. Лассо-Пит также входил в число тех людей, которые ездили под началом Кавалерии вплоть до самой смены власти в банде, а после переметнулись на сторону Кнута. Из всех нынешних членов банды Лассо-Пит является также единственным человеком, которого Кавалерии никогда не хотелось пристрелить за что-нибудь.