Ингер не понимал ее, но не расспрашивал, надеясь, что она сама прекратит этот разговор.
– Хочешь, давай уедем отсюда, – положив руку ей на затылок, он прижал ее голову к своему плечу, стараясь заглушить плач. – Я уже думал…
– Куда? – глухо спросила Прекраса.
– В Холм-город. Нет нам здесь счастья, ну, так что же…
– И что? – Прекраса выпрямилась и посмотрела на него голубыми глазами, блестящими от слез, как цветы пролески под дождем. – Новое войско наберем, да?
– Войско? – Ингеру сейчас совсем не хотелось думать о войне. – Нет. Просто… будем жить. Словенами править, как мой отец, как дед. Там моя земля родная, мои могилы дедовы. Авось там отвяжется от нас Недоля, и дети будут жить…
Прекраса села на постели, подобрав под себя ноги, и решительно стерла слезы рукавом сорочки – платок уже весь вымок. Лицо ее, в красных пятнах, с опухшими глазами и носом, вдруг приобрело выражение решимости.
– Но как же так? – она уже другим взглядом посмотрела на мужа. – Уехать? А стол киевский кому оставить? Этим, – она кивнула в сторону, намекая на детей старого Ельга. – Лешему этому и сестре твоей?
– Да пусть хоть леший тут правит, хоть водяной! – в сердцах бросил Ингер. – Вот у меня уже где этот Киев! – Он провел рукой по горлу. – Что нам здесь? Одно звание, что князь русский! Греки от меня торги закрыли, древлянскую дань Свен продает!
– Но у него одна треть, – напомнила Прекраса, переводя дыхание.
– Так он на эту треть полсотни содержит, свою часть на запад отсылает, с древлянами торгует и богатеет день ото дня! А у меня на одни подарки сколько уходит! Из Холм-города не дань привозят, а одни слезы – кому за ней смотреть? Племянники там отроки еще, а у зятьев своих забот хватает. Был бы у меня хоть брат…
«Надо было тебе в Плескове жениться, – как-то сказал ему Ивор, имея в виду давний замысел посвататься к дочерям плесковского князя Стремислава. – Тесть и шурин помогли бы и дань собрать, и за делами приглядеть». Ингер тогда ничего не ответил. Так и надо было поступить… но в те же дни он встретил Прекрасу и больше не мог думать о другой жене. И сейчас не мог.
– Отправь туда Ивора или Ратьшу, – сказала она сейчас. – А сам здесь оставайся. Не годится так – дело бросать.
Ингер смотрел на нее в удивлении: он ждал, что жена ухватится за мысль покинуть Киев, где они не видели ни счастья, ни любви местных, и вернуться в родовые владения, к тому же расположенные гораздо ближе к ее родным местам.
– Здесь наша доля, – ее слезы высохли, во взгляде появилась уверенность. – Не будем мы от судьбы бегать. Мы молоды… Дети еще родятся, и войско ты новое соберешь. Пусть Свенька за дань деревскую постарается, у древлян ратников возьмет. У северян попросим. Греков побьешь, и вся русь, все роды и племена тебе покорятся. Тебя ждет слава вечная, и ты не будь сам себе врагом, не отвергай ее.
– Ждет ли? – Ингер усмехнулся.
Никогда раньше он не сомневался в этом, но теперь знал: упования, рожденные сказаниями, совсем не то, что истинная жизнь.
– Я знаю, – мягко сказала Прекраса. – Мне ли не знать?
Она придвинулась к нему, ласково оправила русые волосы, убирая их назад от высокого лба. Это был ее муж, такой же красивый, как три года назад, когда любовь к нему с одного взгляда охватила ее, будто белый огонь. Продолговатое лицо, тонкие черты, ровные русые брови. Нос немного великоват, но красивой лепки, и Прекраса любила его, как всякую черту его облика. За три года Ингер возмужал, юношеская свежесть ушла, но ее сменило величие высокородного владыки; восхищаясь его красотой и достоинством, Прекраса едва верила, что этот небесный витязь – ее законный муж, полюбивший ее вопреки низкому происхождению и тому, что она ничего не могла ему дать вместе со своей рукой. Она смеялась тайком, вспоминая свою девичью укладку с приданым: сорочки, рушники, тканые пояски, рукавицы… Три поневы – простая, «печальная» и праздничная. Такое ли приданое пристало взять за женой ему, получившему золото, серебро, драгоценные сосуды, греческие паволоки, города и земли в наследство от отца и дяди?
Только любовь была ее истинным приданым, но любовь такой силы, что остановила даже безжалостные ножницы в руках судениц. Красные следы ожога ничуть не портили Ингера. Когда Прекраса смотрела в его серые глаза, каждый взмах его ресниц проливал блаженство в ее душу. Она ни о чем не жалела – ни о том, что решилась на договор с хозяйкой «плеска» ради его спасения, ни о той цене, которую согласилась заплатить. Берегиня сохранила Ингеру жизнь. А она, Прекраса, сделает все, чтобы этот бесценный дар не был потрачен напрасно.
– У нас еще есть время, – прошептала Прекраса. – Мы успеем… Только не отступай.
И снова, как бывало с ним, Ингер забыл обо всем, глядя в ее глаза – два небесных родника, в которых блестела живая вода его судьбы. Эти глаза чаровали, манили, наполняли блаженством, влечением и верой: она знает. Все так, как она говорит. Сидящая на постели, в сорочке, с растрепанными косами и следами слез на лице, Прекраса вовсе не походила на валькирию, шлемоносную деву в кольчуге и с золотым щитом, как их описывают древние песни. Но Ингера не оставляло убеждение, что Прекраса ведет его по пути судьбы, как древних витязей вели всадницы вихрей, посланные к ним самим Одином. В тот миг, когда он впервые взглянул ей в глаза, перед воротами ее отца над рекой Великой, он поверил ей, и судьбы их сплелись в одну нить.
С самого утра к княжьему двору начал собираться народ. Простолюдины и бояре хотели увидеть князя и услышать от него правду о походе. От прибывших с ним ратников вести о поражении и гибели значительной части войска разлетелись по всем киевским кручам и окрестностям. В домах, откуда вои ушли и не вернулись, поднялся плач. Люди толпились на причале возле княжеских лодий, разглядывали на них черные пятна обгоревшего дерева. Съезжались бояре, просили гридей возле ворот узнать у князя, когда они смогут его видеть. Задавали вопросы, но гриди, сами хмурые и утомленные, отмалчивались. Однако вид их – у многих были следы ожогов, новые рубцы от ран – говорил сам за себя.
– Эй, паробки, да неужто кроме вас никто не воротился?
– Такая прорва народу уходила – где же все?
– Как Навь разом заглотнула!
– Всех греки побили?
– От Киевых времен такого не было!
– Злее Тугановой рати!
– Где князь-то?
– Скажите там князю, народ его видеть желает!
Даже прозвучало где-то в дальних рядах дерзкое «Пусть не прячется!»
После полудня приехал Свен с сестрой и телохранителями. Им тоже поначалу предложили обождать, но передали внутрь весть об их приезде. Вскоре ворота открылись. Народ, уже собравшийся в густую толпу, качнулся вперед, но гриди, выставив щиты и загородив щель между створками, крикнули, чтобы заходили только старейшины – князь будет говорить с ними. Поднялся гвалт, но прочих оттеснили, самых ретивых угостили древками копий.
Старейшины заняли все скамьи в гриднице. Ельга-Поляница, в варяжском платье золотистой шерсти и хенгерке цвета сосновой коры – все цвета осенней листвы очень шли к ней, подчеркивая рыжеватый блеск косы и янтарно-карих глаз, – села на свое место у подножия престола, Свенгельд встал у нее за спиной, оглядывая собрание и прикидывая, чего теперь ждать. Никаких приготовлений к пиру не велось – Прекрасе, захваченной горем и тревогой, просто не пришло в голову угощать мясом и пивом гостей, пришедших узнать о несчастье Ингера.
Наконец появился молодой князь. Побывавший в бане, одетый в синий кафтан с отделкой серебряным позументом на груди, он уже не выглядел так плохо, как вчера, только красный след ожога на лбу и скуле был словно печать, подтверждая: он уже не прежний. Все поднялись; Ингер прошел к княжьему столу, обнял Ельгу-Поляницу, вставшую ему навстречу, кивнул Свенгельду, взошел на возвышение и сел. Ельга подозвала к себе Звонца, чашника, служившего еще Ельгу Вещему, и пошепталась с ним.
– Обожди чуть-чуть, сейчас чару принесут, – шепнула она Ингеру.
Звонец дело свое знал – быстро появилась резная чара с медом. Ельга-Поляница взяла ее и подошла к престолу.
– Будь жив, Ингер, брат мой, князь русский! Благо богам, что привели тебя домой невредимым! Да не оставят тебя боги отцов и дедов наших и впредь своей милостью!
Ингер взял у нее чашу и встал.
– Будьте живы, кияне! – Он приподнял чару, призывая богов благословить ее, и все затаили дыхание, вслушиваясь в каждый звук его голоса – знакомый и тоже иной. – Благодарю богов, что вернулся жив, поднимаю чару полную на них, на дедов, на вас!
Ингер помнил свои обязанности, хотя с мыслями собирался с трудом. Прекраса убедила его, что он не должен отказываться от киевского стола, но он предвидел, что не только его желание здесь важно. Взгляды собравшихся бояр – пристальные, испытывающие, осуждающие, даже враждебные – давали понять, что за право сохранить за собой этот стол ему еще предстоит побороться.
Отпив из чаши, Ингер глянул в сторону, выискивая, кому бы ее передать. Ближе всех к нему сидел Вячемир, самый старый и самый уважаемый из киевских бояр, далее за ним Доброст и Хотинег, сын недавно умершего Гостыни. Он был еще не стар – чуть больше тридцати, – но, заняв вслед за отцом место главы рода, быстро приобрел вес среди киевских мужей нарочитых. С Гостыней, добродушным любителем выпить и спеть, его старший сын не имел ничего общего. Рослый, довольно полный, он всем видом источал здоровье и довольство собой; его круглое лицо, окаймленное золотистой бородкой, имело надменное выражение, а светло-серые глаза смотрели с превосходством. Даже в княжеской гриднице Хотинег сидел, будто каравай на пиру Дожинок – пышный, румяный, украшенный цветами и колосьями, предмет всеобщего любования и почитания. На нем был греческий кафтан, отделанный желтым шелком: много лет назад Ельг из царьградской добычи преподнес этот кафтан Гостыне, и тот часто сидел в нем на пирах. Его дородному сыну кафтан был тесен, и его расставили льном, тоже выкрашенным в желтый, что, однако, не избавило от впечатления, будто этот добрый молодец лопнул от спелости.
Увидев, что князь протягивает чашу, Вячемир, вместо того чтобы с поклоном взять ее, оглянулся на товарищей. Доброст, мужчина лет пятидесяти, с пегой бородой и изрезанным морщинами высоким залысым лбом, только нахмурился; Хотинег даже глазом не повел. А уж ему, всего год назад сюда допущенному, следовало бы гордиться честью – получить чару почти сразу вслед за князем.
Ельга-Поляница переменилась в лице. Но не успела она встать, как вперед шагнул Свен, стоявший возле нее.
– Благо буди богам, что сохранили князя нашего живым и домой привели! – провозгласил он, беря чару у Ингера. – Пью на богов!
На лице Ингера мелькнуло легкое удивление, но возражать он не стал. Отпив, Свен протянул чару Вячемиру, и тот взял, хоть и не без колебаний. Свен напомнил всем, что Ингер так или иначе все еще их князь, и отвергнуть с чару из его рук означает оскорбить самих богов.
Чара обходила бояр почти в тишине, лишь каждый, кто ее получал, произносил несколько слов. Но вот Звонец забрал опустевшую чару, и все взгляды вновь обратились к Ингеру. Он чувствовал их так же ясно, как будто его касались десятки рук.
– Пришли мы, чтобы выслушать тебя, княже, – начал Вячемир. – Ты воротился, мы богам благодарны, что сохранил тебя. Но где люди наши, что с тобой ушли?
– Из моих родичей десять отроков и молодцев мы снарядили, – едва дав ему договорить, выкрикнул Хотинег. – А воротилось с тобой двое! Где прочие – и не ведают! Бают, молнии небесные на войско пали и людей с лодьями пожгли! Что ты скажешь, княже?
– Скажу, что не лгут ваши люди, – Ингер лишь на миг отвел глаза, потом снова взглянул прямо перед собой. Его лицо было спокойно, он лишь смотрел немного исподлобья, из-за чего его серые глаза казались затуманенными. – Мы всей силой вошли в Боспор Фракийский. Греки нам навстречу выслали великие корабли, но было их всего десять или пятнадцать. Мы храбро шли на них, думая взять своей превосходящей силой. Но они не только стрелы и копья в нас метали десятками разом – метнули живой огонь. И был он силы страшной: на воде горел, будто на соломе, и водой его потушить было нельзя. Если попадал на лодью, то горел на том, куда упал: на дереве, на железе… на плоти людской. Кто из ратников был без доспеха, те прыгали за борт и тем жидкий огонь гасили. А кто был в доспехе из моих гридей, те сразу на дно шли…
Пролетел испуганный ропот: многие уже прослышали о колдовском огне греков, но думали, что ратники лгут со страху.
– Как же такое возможно?
– Неужто бог греческий цесарю молнии небесные вручил?
– И много там сгинуло?
– Я видел… – Ингер на миг опустил глаза, – что десятки лодий сгорели вместе с людьми. Сколько всего – не знаю. Уцелели те, кто сумел назад повернуть. И моя лодья горела. У меня на челе горел огонь! – Он показал на красное пятно у себя на лбу. – Едва очи мне не выжег.
– Так где остальные! – загомонило сразу несколько голосов.
– Ты десять лодий привел, прочие где?
– Все сгорели? Перун великий!
– Многие сгорели, – подтвердил Ингер. – Я не видел, чтобы кто-то еще из пролива вышел живым. Только те, что со мной. Может, в полоне иные…
– Надобно послов снарядить в греки, может, удастся выкупить кого! – воскликнул Станимир.
– Чтобы выкупить кого, докончание надобно иметь! – с досадой возразил ему Доброст. – А у нас нет! Для того и ополчились! Думали, побьем греков, как Ельг побивал, и будет нам докончание – и паволоки, и узорочья! А они, выходит, нас побили! И не мы челядь будем возить на продажу, а сами сыны и внуки наши челядью у греков стали!
– Видно, чтобы греков бить, Ельг был нужен! – добавил Хотинег. – Не так-то греки просты, не всякому даются.
Ингер отвел глаза; он старался сохранять невозмутимость, но ноздри его раздувались от возмущения, а губы подрагивали от стыда. Он хотел бы возразить, напомнить, что не годится так дерзить князю, но не находил слов.
Ельга-Поляница сидела, сложив руки на коленях, на ее умном лице отражалось огорчение. Позади стоял Свенгельд, возвышаясь над ней, словно волот, и держал руку на рукояти своего любимого меча, без которого нигде не показывался. Воевода тоже силился утаить свои чувства, но они были совершенно не теми, что у Ингера. Его продолговатое лицо с довольно грубыми чертами и короткой русой бородкой сияло скрытым торжеством. Неудача и позор князя ему доставляли неизъяснимое удовольствие. Он наслаждался происходящим в гриднице. Сколько ни пытался он это скрыть, но ликование прорывалось в складке ярких губ, наполняло светом серые глаза.
Вовсе не из дружбы он первым взял у Ингера чару. Он считал соперника почти поверженным и мог соблюсти приличия, выразив ему уважение – это не спасало Ингера и не вредило Свену. В мыслях он видел княжий стол вновь пустым. И теперь между Свеном и столом его отца не оставалось больше никого.
– Это ты верно сказал: греки – противник сильный! – сурово произнес Ивор. – Да и мы не слабы. Взяли бы мы их, кабы не тот огонь неугасимый. Уж от него, как от молнии, спасения не было. Да только вы погодите русь хоронить, бояре! Мы себя еще покажем. Новое войско наберем. У других племен ратников возьмем, варягов заново наймем за морем. В другой раз умнее будем – по суше пойдем. Разорим царство греческое от болгарских рубежей, к олядиям[4] больше не сунемся – и что они нам сделают, греки? Пока им сарацины что ни лето досаждают, им против нас большого войска не собрать.
– Ратников опять вам! – со злобой выкрикнул Хотинег, и сразу зазвучали голоса ему в поддержку. – Мало нашей крови пролили? Снова людей наших на гибель поведете! Так мы и дали! Глупцов таких больше нет!
– Так что же вы делать хотите – утереться? – Ратислав, сестрич Ивора, в возмущении шагнул вперед. – Побили нас греки, и спасибо! Больше в море ни ногой? Пусть бабы причитают, а вы, если мужи, должны думать, как позор избыть!