Сказки старого Волхова - Вадим Кузнецов 2 стр.


Но уже чуть-чуть осталось до дома родимого. Зашел в избу Болька. К столу подбежал, и выложил из рук своих сокровище бесценное, Малушой даденое.

Да не посмотрел на дар даже, а обратно на крыльцо выскочил. Жердину с изгороди выломал и на птицу черную бросился. Стукнул раз хорошенько, а тварь неведомая лишь желтым клювом махнула и, по-человечески хохоча, улетела.

Вернулся домой Первуша, а на столе ничегошеньки нет. Пропал дар Малушы. Испарилось как туман, словно лед растаяло, исчезло бесследно. Только лужица водицы талой на свету блестела да подснежниками пахла.

Целый день ждал Болька брата своего. В оконце смотрел, на крылечко выходил, на околицу зорко поглядывал. Притомился. К вечеру совсем сник и уснул возле теплой печки. Дремота навалилась, веки сомкнула. А батюшка-сон в уши сказоньку или быличку нашептал.

Вдруг шорох странный на улочке послышался. Мамка в это время пироги пекла, тесто катала, потому не могло ее там быть. Пес дворовый залаял жалобно, будто плача, а потом тревожно, словно вора почуял. Вышел из дома Болька. И видит: Первуша, брат его, из погреба мешок здоровенный волочит. Овощей, видимо, набрал. Так и есть: репка маленькая из прорехи выпала, да по земле покатилась.

Болька обрадовался, матушку кличет:

– Мамка, мамка! Первуша возвернулся.

А мать и не слышала, по хозяйству занимаясь. Все у нее там варится-парится; хозяйка черпачком в котле помешивает, а другой рукой тесто по столу раскатывает. Болька подбежал к мамане и за подол во двор потащил:

– Первуша, брат мой воротился! Скорее пойдем!

Вышли они во двор, а там уже и нет никого. Собака успокоилась, несчастными глазами в лес посмотрела, а на земле лишь репка с бока на бок покачивалась.

2

– Эх, Болеслав. Неправильно ты поступил, коли не сладилось… – Малуша сидела на крыльце, перебирая сухие корешки.

– Ну… Сначала Светланка мне глазки строила, плечики оголяла…

– Чур тебя! Какая Светланка? – вздохнула колдунья. – Девочка спозаранку больной головой мучается. Мать ее приходила за лесной ромашкой. Не помогло, говорит. Вот, сейчас буду отвар липовый готовить. То хозяин лесной тебя дурил, ведь знаешь, что может он любое обличие принимать. Как звериное, так и человеческое.

– Потом дождь, как из ведра полил. Гроза началась…

– Гроза? Глянь-ка в корыто, что рядом с тобой лежит. Сухое дерево, уж лучинки отслаиваются, как еще муравьи там свадьбу не сыграли. Неделю хорошего дождя не было. Говорю тебе, морок все это, чтобы тебя с пути верного сбить.

Стушевался Болька. Не хотел про птицу черную Малуше говорить, да она за язык-то и вытянула:

– Птицу или зверя какого видел?

– Была птица, – подтвердил Болька. – Сзади меня вилась и клекотала противно. А потом клювом стала по голове бить!

– Не оглянулся?

– Нет… То, что вы дали, бабушка, домой принес, а потом выбежал да палкой птицу поколотил. Птица страшная и большая… Сама черная, а клюв желтый, и блестит, как золотой!

– Убил? – Малуша уперла руки в бока и посмотрела сердито.

– Нет, только несколько перьев выбил. Хотел подобрать перышки, но они прямо в руках разлохматились, в серый прах обратились. Рассыпались да по ветру развеялись.

– Повезло тебе, кабы убил птицу, то не вернул бы никогда брата своего. Есть еще способ, слушай меня, Болеслав…

Ночка темная все заволокла, туман густой на село спустился. Закутала молочной рекой дома по самые крыши. Не хотел Болька идти в такое злое время по лесу темному, да пришлось. Брата выручать надо.

Вышел за околицу, зажег гриб-трутовик. Слабо светит, но недалеко видно. По знакомой тропке потопал, тут они с Первушей часто хаживали. Елочки и березки махонькие, пеньки знакомые. Быстрая ящерка пробежала да скрылась от холода. Улыбнулся Болька и в чащу, туманом подернутую, углубился.

Дальше лес начался более густой и дремучий. Коряги огромные, замшелые пни, колоды павших сосен то здесь, то там топорщились в беспорядке. А гриб-светоч стал меркнуть. Но идти вперед надобно. На первую ясную звезду, на Спас, как Малуша наказала.

Долго шел Болька и заблудился. Забрел в такой бурелом, что уже не знал, как и выйти. Все ноги переломал, лицо и руки хлесткими ветками исцарапал. Слабый огонек трутовика зачах совсем. Ну все, теперь и не выберешься.

Внезапно ветер подул, деревце жалобно скрипнуло, и тихо-тихо аукнуло издалека. Будто девичий голосок слабый.

Оглянулся на зов Болька и заметил неяркий свет. Огонь еле-еле вдали затеплился, посреди леса дремучего. Собрался с силами отрок, начал вылезать из чащобы.

Вскорости вышел он на ладную и приятную полянку. Чудно! Три сосны рвались ввысь. Стройные, красивые. Рыжие невестушки, как на подбор. А рядом две березки повалены домиком, ветрами да ураганами нагнуло-покорежило. Посередине пеньки-чурбачки стояли, и костер яркий полыхал. Болька даже не уследил, как один пень расплылся-рассыпался, очертания свои потерял да в живого человека обратился.

Странный ночной незнакомец предстал Больке. Красная рубаха парадная, плащ с золотой пуговицей, сапоги дорогие кожаные. Не простой путник, а знатный боярин. Купец богатый али воин странствующий. И что совсем удивило, – вся одежка свежая чистая, будто только из сундука вынули. Да и сам боярин сидел холеный, рыло скобленое. Безбородый, а кожица розовая, как у молодого поросенка.

– Садись, малец, к огню, погрейся, – молвил дядька.

– Благодарствую! – ответил Болька, а сам уже понял, что не купец и не барин это, а самый настоящий лешак. Нежить лесная.

– Отведай похлебки. Хорош супчик, наваристый, – ухмыляясь, проговорил леший и подал в руки пышущий дымком горшочек.

Зачерпнул Болька ложкой варево и выудил небольшую косточку. Посмотрел на нее, и понял, что кость та не звериная, а человеческая. Или показалось так, но Малуша предупреждала, чтобы ничего от хозяина лесного не брал: «Брата не вернешь и сам сгинешь».

– Спасибо, добрый господин. Живот скрутило, есть что-то не хочется.

– Может, кваску выпьешь с дороги? – и кружку глиняную леший протянул.

Понюхал Болеслав, а оттуда тиной болотной повеяло. Чуть дунул – черная лягушка из пойла выпрыгнула.

Болька головой покачал, кружку на пенек поставил. Усмехнулся леший, руки потер, взял кружку, перевернул, словно вылить хотел. А она вдруг пустой оказалась. И как такое произошло – непонятно.

Лесовик другой рукой верх кружки закрыл, немного покачал и встряхнул перед глазами.

– В кости сыграем? – и опять улыбнулся, зараза нечестивая.

– Да я во взрослых играх не разумею.

– Так я научу. Все просто. Два кубика. Две кости. На каждом точечки. Мешаешь – бросаешь. Мешаешь – бросаешь. У кого больше точек на костях, тот и выиграл. Считать-то умеешь?

– Умею! – воскликнул Болька. – Только на что играть? У меня за душой ничего и нет.

– Ну, душа-то имеется, – прошептал леший, и холодно стало на сердечке от слов таких. Защекотало, заскреблось, засвирбело под ложечкой. Липкий страх пробежался от пяток до самой макушки, и в глазах тревожно потемнело. Но делать нечего, играть – надо! Только по уму, как колдунья насоветовала.

– Ууух! – раздалось из леса.

«Серая неясыть кричит», – понял Болька. – «А как три раза прогорланит, так и полночь вступит в свои права. Торопиться надо».

– А что вы, господин, ставить на кон будете? – поинтересовался вслух.

– А за чем ты пришел? Чужую душу, мне давно обещанную, коли проиграю, отпущу, – ухмыльнулся леший.

– Хорошо, только кости три раза бросим. Если кто-то выиграл два раза подряд, то третий кон уже и не нужен. Пойдет?

– Уговорились!

Леший встряхнул кружку и высыпал костяшки на пень. Две пятерки. Хороший ход!

Очередь Больки. Встряхнул-бросил. Выпало «четыре-два».

– Ну, что? Может, сразу сдашься? – хихикнул лешак и почесал за ухом. – Коли откажешься второй раз играть, отпущу тебя. Только с чем пришел, с тем и возвернешься. Не обессудь.

– Дальше играем! – твердо ответил Болька. – Только теперь я первый бросаю.

– Ну-ну.

Болька взял в руки глиняную кружку, положил в нее кости и начал трясти. Долго тряс-перекатывал, к уху подносил. А пока тряс, про себя заговор шептал, что Малуша его выучить заставила. Сто слов заковыристых, по большей части непонятных. Тайных и колдовских. Чуть не уснул, пока наговаривал…

– Ууух! – прошелестело под ухом.

«А в крайнюю полночь трижды пропоет серая неясыть, накроет твоего братца черным полотнищем, и станет он служить силам, человеку неведомым и неподвластным…».

Опомнился Болька и быстро выложил косточки. Пять-четыре. Хорошие циферки, но, отнюдь, не победа.

Начал леший трясти кружку, поднял над головой, глазищи на небо звездное закатил, а Болька – не дурак. Момент улучил, взял да и кинул в костер погорынь-травы. А она, эта травка, когда тлеет, так пахнет, что всяка нечисть силу свою теряет.

Ну и, знамо дело, слезы накатились лешаку на глаза, кружку обронил, и косточки небрежно на пенек покатились. Да не так ладно, как хотел выложить этот неправедный шалапут. Два-три.

Ничья, стало быть. Последний кон – решающий.

Леший нарочито медленно взял кружку, положил в нее кости и стал долго-долго трясти. По сторонам поплевывал, вверх-вниз поддувал, шептал да сапожищами по земле стучал. Будто не в кости играл, а танец обрядный вел. Три раза вкруг костра козликом проскакал, затем в другую сторону двинулся. Болька хотел было возразить, как лесовик трижды юлой вокруг себя крутанулся и выложил косточки на пенек. Четыре-три.

Косточки, конечно, неплохие лешаку выпали, но шансы есть. Болька уверенно взял в руки кружку, и тут над лесом пронзительно разнеслось:

– Ууух!

«Третий раз! Последний! Опоздал! Не успел!»

Вспыхнуло пламя костра выше верхушек сосен, и странный незнакомец сгинул, будто его и не было. Березовые чурбачки подскочили, как живые. Друг на дружку стали наскакивать, ветками-листиками обрастать да вверх кронами рваться. Не прошло и пары мгновений, как выросли новые деревья из мертвых обрезанных чурбанов. Прямо перед глазами села большая серая сова, зловеще моргнула, голову вокруг шеи крутанула, тяжелые крылья расправила. Брызнули в глаза Больки желтые предательские огоньки. Завертелось все, заплясало, запрыгало. На краю опушки паренек какой-то появился. Присмотрелся Болька, а это Первуша стоял в тумане белесом. Поднял старший брат голову, укоризненно покачал ею и отвернулся. В темный лес пошел, в ночи растворяясь.

– Стой, Первуша! Не уходи, брат!

Кинулся Болька, подбежал, словно раненая, брошенная хозяином, собачонка. Хотел обнять братика, задержать, заговорить. Вернуть домой, к матушке.

Но лишь воздух поймал да серое совиное перышко. Растаял Первуша. Растворился, как хмарь болотная. Исчез, как туман утренний, как росинка малая, с цветка наземь опавшая.

3

Ясное солнышко встало над землей русской. Осветило ладные домики и поля, пшеницею колосящиеся. Живые лучи пробежали ласково, в каждую щелочку заглянули, любому подарили тепло и надежду. Буренки протяжно замычали, козочки заблеяли, и матушка подошла, родимая. Милая добрая мама. Налила крынку парного молока и улыбнулась. Испил из нее, возрадовался…

Очнулся Первуша неприкаянный. Глаза открыл, а перед ним лыбится страшная седая бабища. Ох, ну и суровая мамаша! Сама долговязая, вместо глаз – клюковки, волосья грязные и разлохмаченные. Нос длинный и толстый, сизый, как свекла; а груди долгие и худые. Такие продолжительные, что у самого жирного пупа болтались. Улыбнулась карга кривым беззубым ртом и свои титьки колбасные за спину забросила…

Понял бедный Первуша, что испил молока от этой нелегкой бабищи. Заплакал горестно. На руки свои посмотрел: на ладонях начали прорастать волосы, горлом пошла слизь зеленая, и по венам будто змеи холодные пробежались!

Вспомнил смутно, что приключилось. Горе-то какое! Унес его из мест родных скорбный дедушка. Отобрал от людей, в мир лесной обратил безвозвратно. И теперь в мыслях все перемешалось-спуталось. Стал забывать Первуша и дом родной, и людей, что с ним вместе жили. Лица сродственников стирались из памяти…

– Ну что с тобой, милок? – прошелестела старая лешачиха. – Теперь ты наш, истинный лесовик. Будем звать тебя, младшенький, Лешкою…

Первуша вскочил на ноги, как ужаленный, и вновь упал, ибо в глазах все расплылось-помутилось. Взор рябой молочнистый туман застил, голоса-шепотунчики в больной голове предательски зазвенели:

«Лесовик ты теперь… будем звать Лешкою…»

А ветхая изба закачалась, закружилась. Огляделся Первуша. Темные углы ощерились вязкой паутиною, тараканы да светляки усы топорщили. Запели половицы гнилые, заскрипели лавки грязные, засмердели драные подштанники.

Провел рукой Первуша перед глазами, и вроде бы отступил морок. Только темная изба никуда не подевалась. Второй раз встал на ноги и бросился прочь из дома нечистого.

На свежий воздух выскочил и, спотыкаясь, к колодезю покосившемуся подбежал. Продышался Первуша, прочухался. В бадью руки опустил и умылся, а потом глянул в воду и чуть ум свой последний не потерял.

Черная вода по краям бадьи раздвинулась, и показалась гладь зеркальная, а там… заместо лица человеческого страшная чудовищная образина корячилась. Глаза-щелочки, щеки сухими травами ковыльными поросли, волос на главе нет, лишь кора древесная замшелая, а нос заменила шишка еловая!

«…Наш ты теперь. Будем звать Лешкою…»

Закричал Первуша, забился в безудержном ужасе и побежал прочь от избы проклятой, от карги лесной да от бадьи с черным ненавистным зеркалом.

Да только от себя-то не уйти!

А Первуша припустил так, что засверкали пяточки, и искры стали вылетать из-под его ног человеческих. Но то не шпоры на сапогах искрили, а когти звериные, из пальцев торчащие. Это они по каменьям стучали да искорки высекали. Ибо не человек он уже, а безобразная нежить лесная.

Посмотрел вокруг Первуша несчастный. Лес знакомый и одновременно неведомый. Все перемешалось, все сикось-накось сдвинулось. Мир явный и навий воедино переплелись, словно ветки древесные, по случайности растущие. Сомкнулось все, запуталось, завертелось в чудовищной пляске бесовской.

Вот и озерцо лесное, заболоченное, с ранних лет знакомое. Да дерева стояли рядом не те, что примечал по младости. Березки домиком, странно скособоченные. Вдаль тянулись не елки, а дубы кряжистые на высоких склонах. Ветками корявыми махали, листьями желтыми шуршали, коренья под ноги предательски подставляли.

И упал Первуша измученный, задышал часто.

А как на земле оказался, так ветви дуба столетнего нагнулись и окутали, оплели тело слабое. Ростки холодные насквозь руки-ноги проклюнулись, на главу венок дубовый опустился, да пара желудей упала, по зубам они стукнули.

Кряжистый дуб вековой кроной махнул, на стволе его щелки глаз нарисовались, да рот корявый открылся с протяжным скрипом.

– Далеко ли собрался? – прогремело сверху так властно, что Первуша весь сжался и задрожал от ужаса.

– Отпустите к мамоньке! – только и проблеял жалобно, словно овечка.

– Поздно, Лешка! Не смог тебя братец вызволить…

– За что? – заскулил Первуша, хотя и знал, что бесполезно это.

– Душа твоя со дня рожденья лесу обещана, ибо не благословлен ты богами! Ни славянскими, ни иными идолами, потому и жить тебе суждено средь леса темного да болота топкого! – прогремел дуб столетний, ветвями качая. – Это я тебе говорю, самый древний леший. Дуб-дубовик, который жил здесь с испокон веков! Давно это было. Тогда и ты, Лешка, еще не зачат был, на месте села вашего лес дремучий листами по ветру шелестел, а людьми и не пахло вовсе. Многие версты на все стороны кругосвета мое зеленое царство простиралось, и богат лес был зверьем пушистым да птицей красноперой, в озерах рыбы водилось-не переводилось, и казалось наше житье-бытье мирным и счастливым. Вечным! Но всему приходит нежданный конец. От шелухи мирской, от козявки малой, от двуногих вредителей! Объявились люди в моих дремучих лесах, стали дома рубить, рыбу удить, да зверя себе на потребу бить. Причем род ваш людской очень уж до даров, легко достающихся, жаден оказался. Надо теплую шапку на зиму – не одну лису убьют, а целый выводок. Сколько встретят в лесу, столько и забьют! Пойдет славянин на рыбалку – цельную корзину натаскает. Да так, чтобы на неделю с запасом хватило. А на следующий день опять сети плетет, аспид! А девицы-красавицы так поляны ягодные да грибные ельники обдерут-обкорнают, что опосля лет пять там ничего не родится. Разве ж можно так?

Назад Дальше