Второй после Солнца. Часть вторая - Белладоннин Игорь 4 стр.


Разрумянившийся после стриптиза, в розовых ажурных подштанниках я подошёл к тому месту, к которому обычно подходил, когда оказывался в розовых ажурных подштанниках разрумянившимся после стриптиза.

Ведь многие иные, ненамного лучше меня, каждый – со своим позором, со своей страшной тайной, входили в это место, но я не входил, кружил, кружил да возвращался в свою скорлупу – до нового саморазоблачительного сеанса. Но моя всё-ещё-страшная уже-не-тайна на меня всегда ох как давила, она толчками вгоняла меня в это место, как вгоняют осиновый кол в грудь мужчины, пьющего кровь, – и внутренний голос сказал мне: «Пора, брат, пора, туда, где в планете зияет дыра!» – и погнал меня внутрь. И сказал я ему – служке, охранявшему вход:

– Пгопусти меня так: ведь бгатья же мы, ведь ты и я – из одной стгаты, из одной стганы, с одной стогоны планеты, а иду я в свой кгуг, на своё место, со своим позогом. Загыться и забыться хочу!

Но каменно было лицо его, и хоронила эта каменность под собой мои надежды на скорое зарывание.

– Пой, подлый, пой, пока не обпоёшься, – он рёк беззвучно, но неумолимо.

Что оставалось делать мне – сдаться? Сами сдавайтесь, а я ласточкой запел единственное, что умел, запел любимую песню всех прогрессивных цуцундров – свой замечательный гимн:

– Хигашо цуцундгом быть,

Вегно Године служить!

И люди слушали, плакали, забывали о своём позоре и дарили мне, кто – сухарик, кто – копеечку, кто – цветок гибискуса, а кто и вообще два талона на дневной сеанс к логопеду.

Когда же скопились у меня четыре рубличка, я отдал их служке (и служка взял их с поклоном) и покатился в мохнатый дьяволов испод, засосанный его шершавым языком, зарывать (или смывать, а может, праздновать?) свой последний позор, посасывая свои сухарики и занюхивая их цветком гибискуса, но зыркал в оба глаза, и они не оставались в долгу, во весь опор сигналя мне: о приближении старца, о приближении узкого старца, о приближении узкого старца с чёлкой, о приближении узкого старца с длинной чёлкой.

И голосил узкий старец с длинной чёлкой:

– Опомнитесь, люди, куда бежите?!

И прожигал суетливых взглядом, исполненным неземной глубины.

Я оробел и спрятал в карман подштанников свои цветки и свои сухарики – но бессильны оказались его узкие длинные руки, вяло преграждавшие путь в клоаку диаволову, где перекатывался по кругу с кочки на кочку – с геморройной шишки на геморройную шишку – бесконечный и потому безначальный состав с заколоченными крест-накрест дверьми. Оскаленные рожи строили мне оскаленные рожи из заманчиво горящих окон и глумились надо мной и над старцем, и беззвучно хихикали. И я заплакал оттого, что не с ними, и воззвал из глубины моей непутёвой сущности:

Откгойте же мне, бгатия, откгойте, пустите меня, бгатия, пустите! Хочу загыться к вам, хочу быть с вами, и в гоге и в гадости: одна догога отныне у нас, и судьба одна!

И рожи их разгладились в лица, и распустились ухмылки в улыбки, и руки друзей втащили меня в вагон, но лишь наполовину: зад мой с торчащими из него во все стороны тонкими ножками болтался снаружи, поджатый в ожидании неминуемых неприятностей, а пучеглазая физиономия веселила моих новых друзей. Только могучим усилием своего либидо перетащив сердце из пяток в желудок, я сумел поколебать скорбно-бесчувственное равновесие своего порозовевшего тела и кувыркнуться в вагон.

– Что ж ты делаешь, сволочь?! – укорили меня мои новые друзья.

– Ты, паскудина, лишил нас заслуженной радости! – упрекнули меня они же.

Но пропела проходившая мимо старушка:

– Вздравствуйте, люди добрые!

– Мы ещё найдём тебя, – пообещали они и утекли в соседний вагон: пение старушки послужило для них сигналом.

А ко мне вместо них несмело подскочил сударь: благородство повадок выдавало в нём его – сударя – с головой. И он имел заступ за поясом – а значит, право зарыть меня, где мы только того пожелаем!

– Я всё видел, сударь, примите мои соболезнования, сударь, примите мои соболезнования. Примите же! Примите мой скромный дар в виде соболезнований! Вы ждали иного, признайтесь, сударь, честно, если вам знакомо это понятие – честь, вы ждали мешочка с золотыми дукатами? Да фиг тебе, перебьёшься! Не дождёшься! Не дождёшься! – так на мажорном аккорде закончил он свой трагический монолог.

Прослезившись, я ответил, что честен, потому что невинен.

– Скажите, сударь, видимо, вы – цуцундр? – не отставал от меня сударь, трижды сплюнув при слове «цуцундр» через левое плечо.

– Ещё какой. Хотите доказательств? – так отвечал я, давно привычный к тому, что физиономия моя не внушает людям доверие.

– Я верю, верю, – закудахтал сударь, подмигивая то мне, то – своему заступу. – Никак, зарыться желаете? Так я и понял. И денег, наверное, нет? А бесплатных зарывалушек не бывает! И разрывалушек не бывает бесплатных! Но я могу предложить вам работу, – он перешёл на шёпот. – Должность хорошая и престижная – цуцундр отпущения. Вас будут наказывать вместо других – поставят в угол, объявят выговор, распекут на планёрке, выпорют, в конце концов. «А что же истинные виновники?» – спросите вы. А они от угрызений совести будут повышать свою продуктивность невиданными ранее темпами – всё задумано тонко, осталось только тонко исполнить. Подработаете – и ко мне, а уж я-то вас обслужу!

– Достойная и нужная габота, – я согласился, сразу загоревшись, и тело моё снова зарумянилось от предвкушения публичной порки (и даже множества порок!). – Когда и где мне можно пгиступить?

Сударь благородными жестами одной руки указал мне где, а благородными жестами другой руки – когда; в этих его жестах сквозила гордость за меня и мою новую должность.

Но тело моё уже вновь побледнело, я передумал зарываться, ибо вспомнил о своём непогашенном долге: меня ждали в другом вагоне – в котором скрылись укорявшие, а также упрекавшие меня друзья. Я должен был доказать им, что я – не такой, я – не сволочь, я – не паскудник. И я вежливо отказался от контракта, который уже разложил передо мной сударь, но вагон покинуть не смог: меня окружил мужчина.

– Караул, караул, я сегодня утонул – не в болоте, не в реке, а в стакане молоке! – пел он задушевным голосом, изображая из себя хоровод. – Смотри, смотри, – вдруг зашептал он мне, резко оборвав пение.

И смотреть было на что.

– И эх-ха, и эх-ха, дорогами успеха! – так восклицала прекрасная, хоть и в годах дама, возложив с помощью двух добрых сударей свои белёсые в зелёных жилках ноги на поручни. – Налетай, пока даю!

Старушка, пропевшая мне здравие, захлопала в ладоши от радости.

– Налетайте же, бгатия, – поддержал их я, забыв даже на время о своих новых друзьях, – получайте своё законное удовольствие, и пусть каждому будет хигашо!

– Эх, была не была, – сказал мужчина с задушевным голосом и первым взапрыгнул, промахнулся, и снова взапрыгнул, и опять промахнулся.

– Сударь, позвольте, оставьте и мне немножко, – волновался сударь.

Но голос сверху придал ему силы ждать:

– Не бойтесь, сударь, меня хватит на всех.

Она была нашей королевой, и мы всем вагоном прыгали и плясали вокруг неё, и мы любили её, и она нас любила.

Я побежал в другие вагоны поделиться нашей радостью и любовью, но везде было всё то же – всем было хорошо, и всем было весело, и все прыгали и плясали вокруг своих королев.

И я вернулся, но не вовремя.

– Подходи, курчавенький, хочешь, небось? – ущипнула меня за нос добрая старушка.

К счастью, меня опередил джентльмен с невероятного калибра достоинством:

– Уйди, зарублю! Моя очередь! – разогнал он меня, словно тучу с градом. – Не стой под стрелой! Не влезай – убьёт! – рычал он на нас, брызгая во все стороны, как поливалка.

И снова мы прыгали и плясали вокруг неё, и снова любили её, нашу королеву, и снова королева любила нас.

Когда же сняли её и уложили на умытый семенем пол, лицо её было белым как августовский снег.

Моя мерзкая удлинённая физиономия со смурными плутоватыми глазками устало зажмурилась. Я сглотнул слюну и захотел на воздух.

– Остановите! Выпустите! – крикнул я.

– Подожди-ка, – подскочила ко мне добрая старушка, – дай мне десять рублей, пока не ушёл.

Я извинился перед старушкой и заявил о неприемлемости её просьбы и недостойности её поведения.

– Дай мне десять рублей, дай, дай мне десять рублей, – настаивала старушка.

«Найти бы какую-нибудь славную девушку по имени Бибигуль, но не старушку!» – подумал я, дёрнул левым плечиком – нерешительно, затем правым – решительно, и выдавил стекло своей задницей в розовых ажурных подштанниках.

– Свобода, судари, свобода! – крикнул сударь. – Он принёс нам свободу!

«Так вот кто я – цуцундр-освободитель», – осознал я, вываливаясь вон.

Только пересчитав кости и обнаружив даже несколько лишних, я увидел, что на перроне написано «Квамос!».

«Далеко же тебя занесло, эдакий ты летяга – прямо летун какой-то», – подумал я, и мне снова захотелось зарыться.

«Квамос!!! Это звучит гордо!» – подумал я далее, и мне неудержимо захотелось разрыться. Сбылась мечта раздолбая: я – в Квамосе, образцовом посткоммунистическом городе.

Примерно в одно время с Павлом, в погожий сентябрьский день, появились на просторах Восточноевропейской равнины Псевдоаркаша, выдававший себе за Аркашу, и выдававшая себя за Гангу Лжеганга.

Они ходили в белых одеждах, и Псевдоаркаша предлагал всем встречным испить у них крови, Лжеганга же предлагала им свою плоть в качестве компенсации.

Но везде принимали их как героев – ибо неистребима была в восточноевропейцах тяга к прекрасному, духовному, вечному, олицетворяемому в народном сознании именно исполинской фигурой Аркаши. На городских окраинах мэры встречали их речами, цветами и ключами от города, почётные жители подавали хлеб-соль, самые красивые девушки окружали Псевдоаркашу, а самые могучие юноши – Лжегангу.

– Ну что же, город, пришёл и на твои улицы праздник, – возвещал Псевдоаркаша. – Давай, принимай гостя, принимай своего героя.

И их принимали – с плакатами: «Миру – мир! Народу – Глюков! Аркаше – Ганга!»

– Наш народ, – вещал как бы вдохновлённый этим, как бы импровизируя, Псевдоаркаша, – самый народный народ в мире!

– Наш Аркаша, – кричал народ, как бы импровизируя, заранее заготовленную речовку, – самый гениальный вундеркинд в мире!

– Правильно! Верно! – кричал Псевдоаркаша. – А наша Ганга – самая сексапильная Ганга в мире!

– Ганга! Ганга! – кричал народ. – Покажи нам кусочек секса!

– Щас! – отвечала Лжеганга. – Щас, мои хорошие, только расстегну пуговки на своей блузке, щас, мои пригожие, только развяжу ленточки на своих чулочках – и покажу!

Народ ревел от восторга, а Лжеганга удалялась к ближайшим кустам в сопровождении отборных юношей, которые и расстёгивали, и развязывали, и всяко по-иному услаждали ненасытную натуру Лжеганги. К прочим обитателям равнины в тот день Лжеганга больше не выходила.

Псевдоаркаша же очередной выходкой переключал на себя внимание возбуждённой толпы, заставляя её рычать от восторга хищным и страшным стадным рыком.

Образцовые посткоммунистические города особенно замечательны тем, что жизнь в них являет нам повседневные образцы настоящего посткоммунистического трудового, ратного и культурного подвига.

Именно с целью побудить население к новым трудовым подвигам мои новые друзья (а лишь увидев их, я сразу понял: мы станем друзьями) бросали на тротуар образцового города окурки и сплёвывали на этот же тротуар сквозь щели, рассекавшие их образцовые лица.

Но я не постиг тогда ещё законов этого города и, побуждаемый желанием вступить поскорей в отношения с моими друзьями, вступил с ними в отношения посредством следующего послания – Послания к квамосцам:

– Не стоит бгосать окугок на тготуаг – не осенний ведь это лист, и не вогоново пего. Поднимите же его и донесите до угны – либо это сделаю я.

Я хотел, чтоб мои новые друзья, впитав в себя мой жизненный опыт, сразу стали на голову лучше и чище меня.

А после я думал рассказать им, как хорошо жилось социалистическому цуцундру в Советской стране, и как хорошо живётся демократическому цуцундру в Российской стране, сопроводив свои рассказы собою в качестве живой иллюстрации.

– Бгатья квамосцы, послушайте же меня, – агитировал я их далее, ощутив вспышку интереса к первой части Послания. – Я как и вы – за пегестгойку, я как и вы – за демокгатию, я как и вы – за самодегжавие. Я хочу вместе с вами, во главе с вами стгоить новое спгаведливое общество, где не будет ни цуцундгов, ни гусских, и никто не будет кидать окугки на улицах наших гогодов обгазцового содегжания.

Но здесь я столкнулся с недопониманием со стороны моих новых друзей.

– Ведь я же пгав, а вы не пгавы, и это не вы должны наказать меня, а я должен наказывать вас, но я же вас не нака… Уй-яя! – доводил я истину до своих новых друзей.

О, как я был самонадеян, юный курчаво-лысый Цуцумбер!

– Если господа отпустят меня, они увидят, что я хогоший цуцундг, я – цуцундг-освободитель, – стоял (вернее, лежал) я на своём, маленький упрямый Цуцумбер.

«Цуцундр, да ещё освободитель. Неужели этого недостаточно для моих новых друзей?» – подивился я про себя.

– Цуцундгизм не пгойдёт! – выкинул я свой последний козырь.

Я, наконец, попал в точку и тут же получил за свою меткость весь разыгрываемый в городе комплект призов и наград.

– ¡Не пройдёт! ¡Не пройдёт! ¡Не пройдёт! – подтвердили мои новые друзья, и их дружеские ноги, только что выбивавшие из меня пыль заблуждений, образовали заградительные флеши на пути цуцундризма. – Ты попал в очко, за что тебе респект и уважуха! Мы охренительно зауважали тебя – ты даже не представляешь, как – и готовы на раз-и, два-и исполнить любой твой закидон. Ну давай, мозгуй, что тебя заводит? Хочешь, мы вон того пидора приволочём тебе в пару?

– Я хочу мига, – сказал я, зная наверняка, что мой ответ придётся им по душе.

– Он хочет мига, нас он не хочет, – задумчиво сказали они. – Вот маньяк! У нас нет мига, но мы найдём тебе магду18 – хочешь?

Мне захотелось немножко покапризничать, и я немножко покапризничал – но только немножко.

– Если нет мига и нет Бибигуль – славной пышной девушки Бибигуль, – сказал я, покапризничав, – я согласен на Магду.

– Так пошли к Магде, – засуетились они и потащили меня туда, где жили эти таинственные существа, умевшие считать: «Айн, цво, драй» – эти высокие розовощёкие Вольфганги, эти колбасолюбивые Зигфриды.

Когда-то, во сне или в детстве, я ласкал на картинках их лица с упругой, как мне казалось, кожей, я заливал счастливой слюной их коленки – такие круглые, такие наивные… И вот пришло время, к которому я, выходит, тогда готовил себя: время обласкать и залить их уже наяву.

Нас представили друг другу по всем правилам диппротокола, и Вольфганг оказался Вольфгангом, Зигфрид – Зигфридом, а я – мной. Магды среди нас не было, но я не стал настаивать на её немедленном появлении, ибо знал: они и так страдают, им плохо без моей любви, им гадко без моего прощения.

– Пгивет вам, мигные гегманцы, – я поздоровался с ними первым, и мои слёзные железы нешуточно возбудились.

– Здравствуй и ты, свободолюбивый сын цуцундров, – очевидно, ответили мне они по-германски.

И я рассказал им правду:

Назад Дальше