Пасьянс гиперборейцев(Фантастические повести и рассказы) - Игорь Ткаченко 2 стр.


— Уже иду.

Я выбросил окурок за окно, спрыгнул с подоконника и зашкворчал от пронзившей все тело острой боли.

— Э-э-х! Молодежь, молодежь, все-то у вас через афедрон проистекает… — Дед Порота сгреб меня в охапку, усадил на табурет. — Давай сюда ногу. По девкам, небось, шлялся?

Пока он сильными пальцами мял мне щиколотку, я мужественно мычал.

— Легче, легче, не зажимайся! Не зажимайся, кому говорят! В-о-т! Молодцом. Жениться тебе надо, парень, вот что я скажу. Сколько ж можно кобелировать. Так никогда до мужика не дозреешь, всю жизнь в пацанах пробегаешь. Ого! Гляди, что полетело! — удивился он, а когда я поддался на уловку и глянул в окно, резко дернул.

В щиколотке хрустнуло. Я взвыл, потому что…

Ортострофа 1

…звенит смех Вероники, загорелая, гибкая, она убегает от волн, сбивает ладонями их белопенные верхушки, а рассыпавшиеся по плечам волосы пахнут морем и солнцем, и вся она пахнет морем и солнцем, соленые брызги на податливых губах, пустынная подкова пляжа, удивленно счастливый шепот, прикосновение прохладных пальцев, благодарный стон, и в высоких стаканах на столике под полосатым тентом не растаяли прозрачные айсберги.

Вероника…

До боли реальные воспоминания о том, чего не было.

Воспоминания о том, что будет или могло быть, а пока…

…похожая на колючую проволоку трава ломается с хрустом под башмаками, рассыпается в пыль, от которой першит в горле, глаза слезятся и постоянно хочется чихать.

Замор.

Стало быть — замор.

Будь проклят — замор!

Вылинявшая мокрая от пота камуфла липнет к спине. Ремень автомата с каждым шагом все сильнее врезается в плечо, тянет, гнет книзу.

Сбросить его!

Бесполезное в заморе оружие грохается на землю.

Не забыть бы подобрать на обратном пути.

А вот клинок — двумя руками и покрепче.

И по инструкции — горизонтально перед собой.

И по инструкции — чутко прислушиваться к ощущениям в руках.

И по инструкции — корректировать направление на центр замора, отклоняясь на несколько шагов то в одну, то в другую сторону.

Когда мозги плавятся, надежда только на вколоченную в них инструкцию.

Не расслабляться, не дать замору поймать себя фальшивыми воспоминаниями, предательски красивыми и желанными, как тихая улыбка по ту сторону свечи. Думать о чем-нибудь простом и надежном. Об инструкции по вычислению размеров аномальных областей, попросту заморов. По пунктам. Пункт первый, пункт второй, пункт третий…

И затихает смех Вероники и шорох волн, смывающих на изумрудном песке следы, которых там никогда не было. Громче хруст травы, бурая пыль забивается под камуфлу и в башмаки, жжет кожу, шершавеет язык, клинок тяжелеет.

Атака замора не удалась, медленными и неопасными становятся мысли.

Сунуть сопревшие ноги в таз с водой, откинуться на лавке, банка пива в одной руке и сигарета в другой, отдохнуть полчасика, а кто-нибудь из салажат уже форму надраит и положит аккуратной стопкой рядом на лавку и уйдет на цыпочках, чтоб не потревожить и не схлопотать по ушам. А потом под душ, и состричь ногти, побриться и к Витусу в кантину, и отыграть свой нож, отличный нож, доложу вам, ребята, старой ручной работы, сбалансированный, с рукояткой из кожи клювана, и выпить за тех, кто не вернулся из рейда, и за то, что, хвала Предыдущим, не гробанулись на этот раз, вовремя Малыш Роланд неладное почуял, вот уж у кого чутье! И еще выпить, и отбить какую-нибудь девицу у задастых штабистов, и пить, пока она не станет красивой и куда-нибудь денется, вечно они куда-то деваются, стоит им стать красивыми, а когда Витус закроется, взять у него с собой, и не дать Малышу Роланду влезть в безнадежную драку и орать во всю глотку, до хрипа, и если в патруле будут салаги и начнут рыпаться, вмазать им по зубам, а если ветераны — дать отхлебнуть, потому как они свои парни и понимают, зачем пьют после рейда.

Чтоб не свихнуться, вот зачем.

Чтоб не озвереть, не провонять псиной и не начать крушить черепа своим и чтоб свои не пристрелили из жалости.

Чтоб не забыть, что кроме этого мира есть другой, где не нужно стричь ногти по два раза на день, где в чистом стакане позвякивают льдинки, и смеются девушки, и следы на изумрудном песке ведут в кружево прибоя…

Вероника…

Будь проклят — замор!

Строфа 2

…взорвалась притухшая было боль, ослепила и рассыпалась фейерверком.

— Да ты никак сомлел, парень! Очнись, ну очнись же!

Дед Порота совал мне под нос какую-то вонючую дрянь. Я поглубже вдохнул. В голове так просветлело, что из глаз брызнули слезы и волосы на макушке встали дыбом.

— Все, — слабо прошептал я. — Хватит, дедушка, хватит.

— Ну народ пошел хлипкий, ну народ! — озабоченно бормотал дед Порота, чувствительно шлепая меня по щекам. — Я вот помню, меня так один палицей угостил по шишаку… Нога-то как?

Я осторожно пошевелил стопой. Все в порядке, работает, будто и не болела никогда.

Волновало другое: мой Дремадор. В нем сотни миров, но я все чаще попадаю в тот, который нравится мне меньше других. Нет, это слишком мягко. Я терпеть его не могу, потому что он слишком похож на тот, в котором я живу.

И уже на улице я сообразил, что подсовывал мне под нос дед Порота. Помет клювана, сильнейшее лечебное снадобье.

А клюваны водятся там же, в ненавистнейшем из миров.

Строфа 3

А в новом Армагеддоне, бывшем Парадизбурге, все было как всегда.

Транспаранты на стенах призывали построить, разрушить и построить заново, чтобы было, что разрушать.

Вокруг универмага закольцевалась очередь. Первые, купив, тут же пристраивались в хвост, потому что в одни руки по три штуки, а запас карман не тянет.

Пока я дошел от улицы Святого Гнева до проспекта имени Благородного Безумия, меня трижды записали в партию зеленых, дважды в партию клетчатых, а упитанный молодой человек в черной до колен рубахе, подпоясанной витым шнурком, и яловых сапожках, пристально вглядевшись и поигрывая топориком, выдал мне орластое с золотом удостоверение и сказал, что завтра в семь сорок все наши собираются в трактире «Под лаптем» и идем громить.

На площади перед Институтом, под бюстами постоянных Планка, Больцмана и гравитационной, после интервью с телевизионщиками мирно закусывала компания голодающих девиц из Союза обнаженной души, тела и мыслей. На аппетитные тела, тщась разглядеть душу и приобщиться к полету мысли, глазели из окон сотрудники Института.

Мальчик-с-пальчик если и встречая зорьку на номерах, засаду свою уже покинул, так что первым, кого я увидел в Институте, был Лумя Ясопилор, с поясным кошельком похожий на беременного кенгуру. Подпрыгивая и размахивая руками, Лумя безуспешно пытался прикрепить на доску объявлений большой лист ватмана. Я никогда не мог сосчитать, сколько у него рук, но сейчас их явно не хватало. Лист норовил свернуться в рулон, и это ему удавалось.

— Пободи, — пробулькал Лумя, не разжимая зубов. — Кбай подебды.

— А?

— Кбай подебды, дебт дебя подеби!

Лумя поперхнулся, дрыгнул толстенькой ножкой, потом выплюнул что-то на одну из ладоней и ясным голосом сказал:

— Мать твою! Проглотил, кажется.

Шевеля пухлыми губами, он пересчитал на ладони кнопки и удрученно сообщил:

— А брал десять. Будешь должен.

Проглоченная кнопка огорчила его из соображений меркантильных, а вовсе не гастрономических. Как-то я был свидетелем, как Лумя съел на спор чайный сервиз вместе с серебряными ложечками и лопаткой для торта. Что до кнопки, так это ерунда, на один зуб, не будь они таким дефицитом в Институте, а ко всяческому дефициту Лумя уважением исполнен трепетным.

Совместными усилиями непокорный лист был обуздан, и на нем обнаружился выведенный каллиграфическим луминым почерком текст: «1. Феномен замора. Лекция профессора Трахбауэра. 2. Сообщение военного комиссара Ружжо. 3. Единодушное выдвижение Л. Копилора в депутаты Совета Архонтов».

— Разве он не помер? — удивился я, имея в виду не бессмертного комиссара Ружжо, а профессора Трахбауэра, портрет которого в траурной рамке своими глазами видел в газетах.

Лумя фыркнул.

— Конечно помер. Так ведь это когда было! Потом он передумал. Во такой мужик! — Лумя оттопырил большой палец на одной из рук, а тремя другими схватил меня за плечи и горячо зашептал, подмигивая и озираясь:

— Я его в аэропорту встречал, потом в гостиницу отвозил, сам понимаешь, больше некому. Среди ночи с постели подняли. Девочка была — класс! Потом познакомлю, скажешь — от меня. Лумя, говорят, надо! Ну ты ведь меня знаешь…

Лумю Копилора я знал преотлично. Был он лжив, нечистоплотен с женщинами, предавал друзей и никогда не отдавал долги, но была, была в нем какая-то гипнотическая липкая сила и от женщин он редко слышал отказ, а друзья отдавали ему последние гроши. И, зная все это, я осторожно попытался высвободиться, но не тут-то было. Моих двух рук против его — уже шести — не хватило. А Лумя кружил, плел, заплетал меня в кокон.

— …рад, говорит, с вами познакомиться. Большая, говорит, честь для меня. По глазам вижу — честнейший вы человек. Скоро на таких бо-о-льшой спрос будет, так уж вы, говорит, своего не упустите. Вот сейчас, пока мы с вами, как у нас, у заморцев, говорят, в четыре глаза…

— Так он из заморцев? — удивился я.

— Спрашиваешь!

— А переводчик?

Лумя оскорбился.

— Фу! За кого держишь? Таки разве ты забыл, что я по-заморски лучше, чем на родном?! Их-либе-дих-фак-юселф-гибензи-алиментара-пыне-твою-флорь!

Чувствуя, что слабею, я постарался улизнуть в Дремадор, бросив себя здесь на съедение, но то ли плохо старался, то ли момент был упущен, то ли Лумя был вездесущ.

И тогда я сдался, начал впадать в летаргию, веки стали тяжелыми и закрылись. Лумя оплел меня уже в несколько слоев. Желудочный сок впрыснут, жертва начала перевариваться и скоро будет готова к употреблению.

А Лумя журчал и журчал, ткал свою липкую паутину.

— …и по всем, говорит, расчетам начнется это у вас. Случаи с нестартовавшими ракетами указывают безошибочно… Сначала встанут все атомные станции, потом заглохнут реактивные двигатели… тогда они и появятся, морды длинные, собачьи, шерсть жесткая. Какие-то двое, Квинт и Эссенция, они знают, в чем тут соль…

— Лумя, милый, — донесся до меня мой расслабленный голос из глубины кокона. — Отпусти меня на волю, не бери грех на душу. Все, что надобно, все сполню. Отпусти, родимый.

— Совсем другой теренкур! — обрадовался Лумя. — Я всегда говорил, что с тобой можно иметь дело, хоть ты и не от мира сего. Так бы сразу и говорил, что, мол, можешь, дружище, на меня рассчитывать, весь я, Лумя, в твоем полном распоряжении, а то мямлишь, как… Дело, собственно, плевое…

Я потряс головой, напрягся и — о чудо! — путы ослабли.

— Нету, — твердо сказал я. — Ты мне еще четвертак должен.

Лумя весело рассмеялся, хлопнул себя по бокам и сказал ласково, как ребенку:

— Глупенький. Тебе деньги скоро все равно не понадобятся, я у Ружжо списки видел. Перейдешь ты, сударь мой, добровольно на казенный кошт, а когда вернешься, я тебе все сразу и отдам с учетом инфляции, девальвации и конверсии. Но это все ерунда, не про то. — Лумя пригорюнился, покачал головой. — Сердце, сердце у меня болит за тебя. За то, что ты по своей простоте и политической девственности коллектив подвести можешь. Видишь, что здесь написано: «Единодушное выдвижение», так? Кто объявление вешал? Все знают, все видели, мы с тобой его вешали, верно? И представь, какой будет для тебя позор, если вдруг окажется, что выдвижение не единодушное, если ты вдруг по ошибке, без злого умысла проголосуешь не так, как надо, а? Я и не представляю, как ты жить дальше сможешь, как в глаза людям смотреть…

— Лумя, — тихо, но твердо сказал я. — Ламбада.

Лумя окаменел.

Пока окаменевший Лумя Копилор со скрипом поворачивался, провожая взглядом недостижимую свою мечту, от которой не слышал ничего, кроме «нет», — директорскую секретаршу Сциллу-Ламбаду, прозванную так за головокружительную амплитуду бедерных колебаний, я сбросил с себя остатки кокона и ретировался с максимально возможной скоростью, так и не выяснив, о каких списках говорил всезнающий Лумя и почему мне скоро не понадобятся деньги.

Впрочем, мне было все равно.

Строфа 4

Где-то на подстанции запил дежурный электрик, энергию отключили, и Институт Проблем Мироздания погрузился в сонное оцепенение. Компьютеры в теоротделе конца света не считали разложение судеб на нормальные, орто- и парасоставляющие, мертвые экраны терминалов нагоняли тоску, но домой еще никто не собирался. Камерзан устроился у окна и очень переживал за голодающих девиц. Андрей вслух комментировал статью из «Вечернего Армагеддона». Дорофей помогал студенту сочинять введение к диплому и, заикаясь, бубнил:

— Тут д-думать нечего, все давно за тебя п-придумано. Так и п-пиши — великий заморский ученый Био-Савара-Лаплас р-родился в б-бедной крестьянской семье.

Мне было тоскливо и одиноко.

Мне все чаще бывает тоскливо и одиноко в этом суматошном бестолковом мире.

И опять мне подумалось, что все это я когда-то уже видел, и что все это не имеет ко мне никакого отношения. Обсчет на машине никому не нужных бредовых идей наших теоретиков, пустые споры о политике и видах на победу в чемпионате городской футбольной команды, дележка поступающего в Институт дефицита с неизменными ссорами и обидами насмерть. Меня это волновало не больше, чем картинка из колоды, которую я когда-то уже разглядывал. Как скверный фильм в кинотеатре, из которого я всегда могу уйти домой. Или в другой кинотеатр.

А в сущности, мой Дремадор — это длинная-предлинная улица из кинотеатров, и в каждом идет фильм с одним и тем же главным героем. Нет, не так, с одним и тем же актером в роли главного героя. И актер этот — я.

С тех пор как еще мальчишкой мне впервые довелось попасть в гроздь миров, которую я потом назвал Дремадором, я уже не могу остановиться, только и делаю, что меняю миры и обличья, тасую колоду, верчу калейдоскоп, изредка и ненадолго возвращаясь домой.

СТОП!!!

Если бы я сейчас что-нибудь пил, то наверняка бы захлебнулся. Простая до примитива мысль. Как это раньше она не приходила мне в голову?

Я медленно встал, обошел бубнящего Дорофея, на ватных ногах подошел к окну. Камерзан, не отрываясь от бинокля, посторонился.

За окном был мой родной город. Мой ли? Впервые я в этом усомнился и не смог себя переубедить.

Внизу на площади рядом с девицами собрались какие-то люди, размахивали транспарантами, хором скандировали:

— Копилора депутатом! Ко-пи-ло-ра де-пу-та-том!

От их криков поднялись до небес цены и кружили стайкой над городом, не собираясь снижаться. В длинных заморских машинах в сторону квартала закусочных и киосков с бижутерией промчалась компания рэкетболистов. Постовой отдал им честь, они прихватили ее с собой. К дверям школы подошел седой в замшевом пиджаке, выбрал девчушку посимпатичней, подарил блок жвачки, пообещал подарить еще и увел под завистливый шепот подружек.

Почему я всегда был уверен, что этот мир мой?

Я ничего не сделал, чтобы он стал таким.

Я ничего не сделал, чтобы он стал другим.

Меня здесь ничего не держит. Разве возможно, чтобы этот мир был моим?

Кто это сказал, что после первого же бегства в Дремадор я вернулся туда, откуда ушел?

Кто это сказал, что, повернув калейдоскоп вправо, а потом влево, получишь тот же узор?

Вдруг это просто одна из карт колоды, очередная дверь в очередной кинотеатр с очередным фильмом, а свой мир я потерял навсегда?

Самого себя обокрасть на целый мир!

Я застонал.

— Да, — сказал Камерзан. — Ты прав. Такие телки и такой дурью маются.

— Да, — сказал Дорофей. — Может быть б-басилевс это хорошо, но лично я за твердую р-руку. Не забудь, завтра в семь сорок.

— Да, — сказал Андрей. — Эта девица из «Вечернего Армагеддона» права, природу не обманешь. Один раз уже пытались, хватит. Наше спасение не в управляемом, а в свободном базаре.

Назад Дальше