Мы в город Изумрудный... - Лукин Андрей Юрьевич 22 стр.


Теперь, наверно, бабка стоит у ворот, щурит глаза на яркие огни Кокусовской усадьбы и, притопывая старыми чунями, балагурит с дворней. Знахарская сума её подвязана к поясу. Бабка всплескивает руками, пожимается от ночного холода и, старчески хихикая, поглядывает то на дворника, то на конюха.

— Вялеными лягушками нешто вас угостить? — говорит она, подставляя жевунам свою знаменитую на всю округу суму.

Жевуны в ужасе отпрянывают. Бабка приходит в неописанный восторг, заливается весёлым смехом и тоненько вскрикивает:

— А вот ещё пиявочки сушёные! Ась, каково!

Она предлагает лягушек филину. Гуамоко из почтительности употребляет угощение, хотя от лягушек давно отвык и сильнее уважает куриные потрошка. А погода великолепная. Воздух тих, прозрачен и свеж. Ночь темна, но видно всю деревню с ее голубыми крышами и фруктовыми садами. Всё небо усыпано весело мигающими звездами, похожими на шарики из шерсти шестилапых, и Млечный Путь вырисовывается так ясно, как будто его перед праздником заново нарисовали серебряной краской…

Устька вздохнул, макнул в чернила перо и продолжал писать:

«А вчерась мне была выволочка. На неделе правитель наш поручил хозяину важный заказ вытесать из дерева хвост для Морской Девы. Дева эта как живая, руками всплескивать умеет и глазами лупает что твой филин. Токмо хвоста рыбьего у ней не хватает. Хозяин велел мне вымазать хвост льняным маслом, а я по неучёности своей взялся макать кисть в горшок со скипидаром. Хозяин, как увидел, начал тем хвостом мне в харю тыкать. И теперь я весь в скипидаре, а отмыться нечем. А Гудвин, правитель наш, как узнал, что заказ вовремя не выполнен, велел виновного строго наказать, чтобы неповадно было. И теперь я на лавке сидеть не могу и всё у меня болит. Подмастерья надо мной насмехаются, хозяин смотрит тигрой саблезубой, жена хозяйская шипит на меня ровно змея и спать меня гонит в сени, а когда ребятенок ихний плачет, я вовсе не сплю, а качаю люльку. Ежели ты не знаешь, бабушка, здесь теперь все ходют в зелёных очках по приказу самого правителя. Только мне очков не дают, потому как говорят не заработал ещё. И я по этому поводу не шибко печалуюсь, в очках ходить тяжко, всё вокруг зелёное и под ногами дорогу плохо видать. А еды мне от хозяев нету никакой. Утром дают хлеба, в обед каши и к вечеру тоже хлеба, а чтоб чаю или щей, то хозяева сами трескают за обе щеки. А мне даже жевать впустую запрещают, говорят, что в Изумрудном городе жевуны не живут, потому и жевать впустую нельзя. А я до того голоден иной раз, что полено сжевал бы, ей-ей…  Столярному делу меня не учат, а заставляют только полы мести да чурбаки с телеги в сарай тягать…  Милая бабушка, сделай милость, возьми меня отсюда домой, на деревню, нету никакой моей возможности…  Кланяюсь тебе в ножки, увези меня отсюда, а то помру…».

Устька покривил рот, потер своим черным кулаком глаза и всхлипнул.

«Я буду тебе пиявиц ловить и сушить, — продолжал он, — травы тебе собирать по ночам, а если что, то секи меня во все места. А ежели думаешь, должности мне нету, то я Гуррикапа ради попрошусь к приказчику сапоги чистить, али в подпаски пойду. Бабушка милая, нету никакой возможности, просто смерть одна. Хотел было пешком на деревню бежать, да сапогов нету, и тигров боюсь. А когда вырасту большой, то за это самое буду тебя кормить и в обиду никому не дам, а помрешь, стану в пещерке твоей жить и знахарство твоё продолжать в память о твоих трудах и заслугах.

А Изумрудный город большой. Дома всё господские, в два и в три этажа и всюду изумруды на крышах понатыканы, которые стоящие, а которые из простого стекла. А свиней и курей не держат, покупают мясо у торговцев. С бубенцами тут ребята на колядки не ходят и на дворцовое крыльцо петь никого не пущают. А на соседней улице лавка стоит, в которой торгуют детям маленьких кукол деревянных, в образе солдат с дубинами. Оченно мне хочется себе хоть одного заиметь, ежели обучусь на столяра, непременно такого солдата себе топором вытешу, да не маленького, а в человечий рост…

Милый дедушка, а когда к господам приедет погостить их дочь Виллина Игнатьевна и будет подарки раздавать, возьми мне золоченный орех и в мой сундучок спрячь. Попроси у барышни, скажи, для Устьки».

Устька судорожно вздохнул и опять уставился на окно. Он вспомнил, как в прошлом году на всё лето в Когидовку приехала Виллина Игнатьевна, любимица Устьки. Когда еще была жива его мать Пелагея и служила у господ в горничных, Виллина Игнатьевна кормила Устьку леденцами и от нечего делать выучила его читать, писать, считать до ста и даже танцевать кадриль. Когда же Пелагея умерла, сироту спровадили в пещерку к бабке, а из пещерки в город к дворцовому столяру…

«Приезжай, милая бабушка, — продолжал Устька, — Создателем Гуррикапом тебя молю, возьми меня отседа. Пожалей ты меня сироту несчастную, а то меня все колотят и кушать страсть хочется, а тоска такая, что и сказать нельзя, всё плачу. Пропащая моя жизнь, хуже всякой…  А еще кланяюсь всем нашим, кто меня помнит. Остаюсь твой внук Устин Жуков, милая бабушка приезжай».

Устька свернул вчетверо исписанный лист и вложил его в конверт, купленный накануне за полгроша…  Подумав немного, он макнул перо и вывел адрес: «На деревню бабушке».

Потом почесался, подумал и прибавил: «Гингемии Макаровне». Довольный тем, что ему не помешали писать, он прямо в рубахе и босиком выбежал на улицу…

Поварёнок Балуолька из дворцовой кухни, которого он расспрашивал накануне, сказал ему, что письма опускаются в почтовые ящики, а из ящиков развозятся по всей земле на почтовых тройках с пьяными ямщиками и звонкими бубенцами. Устька добежал до первого почтового ящика и сунул драгоценное письмо в щель…

Наказание за избавление

(«Волшебник Изумрудного города» — А. М. Волков, «Преступление и наказание» — Ф. М. Достоевский)

— Ну, полноте, кто ж у нас Гудвиным себя теперь не считает? — с страшной фамильярностию произнёс Гуамокий Каритофилаксиевич. Даже в интонации его на этот раз звучало что-то особенно ясное.

— А уж не Гудвин ли какой будущий и нашу Гингемию Ивановну на прошлой неделе топором приголубил? — брякнул вдруг из угла Кокусов.

Дровосечников обмер весь при этих словах, взмолившись про себя, чтобы собеседники ничего по его лицу прочесть бы не смогли, и как можно натуральнее изобразив удивление, вопросил, глядя прямо на Филинова:

— Позвольте, разве её не колымагой опрокинувшейся задавило? Я слышал, что об этом происшествии именно так-с рассуждают.

Гуамокий Каритофилаксиевич усмехнулся со значением, и промолчал, не отводя от Дровосечникова пристального взгляда.

«Знает! — мелькнуло у того молнией в голове. — Всё знает и играется, ровно кошка с мышкой. Не уйти ли мне прямо сейчас?»

Кокусов же напротив молчать не стал:

— Топором, топором, можете мне поверить. И вот, что я вам скажу, судари мои, подозреваю я наверное, что дело это рук племянничка старушки нашей. Уж больно морда у него угрюмая да бровастая. Точно говорю, этакий мизантроп убьёт и не поморщится. За пятиалтынный зарубит-с.

— Ну, как же-с? — не удержался Дровосечников. — Городовой при мне рассказывал, что старуху колымагой раздавило…  Опрокинуло на неё ветром проезжую колымагу, едва вчетвером справились тело извлечь…  Буря всему виной, внезапное природное проявление. Вот и выходит, что ничто в жизни нельзя наперёд загадывать. Строишь вот так грандиозные планы, жизнь рассчитываешь, и вдруг в миг один тебя уж и нет. Раздавит-с как клопа.

— Так, так, господин бывший студент, что ж, вы думаете, что городовой лучше нас в деле разбирается? — сказав это, Гуамокий Каритофилаксиевич прищурился, подмигнул; и вдруг залился нервным, продолжительным смехом, глядя прямо в глаза Дровосечникову. Тот засмеялся было сам, но тут же опомнился и рассердился в первую очередь на своё конфузное поведение.

— Я ничего такого не думаю, — излишне резко сказал он. — Я только одно спросить намеревался: вы меня хотите официально допрашивать, со всею обстановкой?

— Зачем же-с? Вы не так поняли. Я, видите ли, у всех показания отбираю, — ласково проговорил Гуамокий. — Вот и к вам вопросик имеется. Вы старуху прежде того дня навещали…  Вы ведь в восьмом часу к её дому подходили-с?

— В восьмом, — отвечал Дровосечников, неприятно почувствовав в ту же секунду, что мог бы этого и не говорить. И тот час добавил, сам понимая, что делает это напрасно. — Я матушкино колечко с камнем зелёным в залог оставить хотел…  Впрочем, я не помнюс-с. Я был болен…  Я и сейчас ещё себя плохо чувствую…  Слабость и в голове шум. Дня три назад попал под дождь и промок до нитки. Все суставы так и ломит, словно заржавели…

— Стало быть, в восьмом? — ещё раз спросил Филинов. — А не видали ли хоть вы, во втором этаже, двух работников или одного из них? Они красили там, не заметили ли?

— Работников? Нет, не видал, — медленно ответил Дровосечников, замирая от муки поскорее бы отгадать, в чём именно ловушка и не просмотреть бы чего. — Не было там работников.

— Да ты что же! — крикнул неожиданно Кокусов, как бы опомнившись и сообразив. — Ведь он за день до того там был, а они красили в день убийства! Ты что спрашиваешь-то?

— Фу! Перемешал! — хлопнул себя по лбу Гуамокий. — Чёрт возьми, у меня с этим делом ум за разум заходит.

Губы Дровосечникова вдруг задрожали, глаза загорелись бешенством, и он изо всей силы стукнул кулаком по столу.

— Не позволю! — вскрикнул он. — Не позволю! Какое вам дело? К чему так интересуетесь? Я всё понимаю! Вы нарочно дразните меня, чтобы я себя выдал!..

— Да уж явственнее и нельзя себя выдать, батюшка, — обрадовался Филинов. И показательно так обрадовался, словно заранее придумал вот так радость свою на всеобщее обозрение выставить, чтобы всем было ясно, что радость его по делу, а не по излишней лёгкости натуры. — Ведь вы, Дровосечников, неспроста в исступление пришли. Не кричите, ведь я людей позову-с!

В это время у самых дверей в другой комнате послышался как бы шум.

— А, идут! — вскричал Дровосечников, — Ты уже за ними послал!.. Ты их ждал! Ну, подавай сюда всех: дворников, работников, свидетелей, чего хочешь…  давай! Я готов!

Но тут случилось странное происшествие, нечто до того неожиданное, что уже, конечно, ни Дровосечников, ни Гуамокий Каритофилаксиевич на такую развязку и не могли рассчитывать.

Послышавшийся за дверью шум вдруг быстро увеличился, и дверь немного приотворилась.

— Арестанта привели, — сказал чей-то голос, и вслед за тем какой-то очень бледный человек шагнул прямо в кабинет, и сразу бухнулся на колени.

Вид его с первого взгляда был очень странный. Удивительная бледность покрывала лицо его, побелевшие губы вздрагивали, глаза смотрели, никого не видя, и отчего-то представлялось, что лицо его не живое, а как бы изображённое не очень одарённым в художественном отношении рисовальщиком. Некая в нём обнаруживалась при внимательном рассмотрении пугающая неправильность черт.

Он был еще очень молод, одет как простолюдин, роста среднего, худощавый; в растрёпанных волосах запуталась невесть откуда взявшаяся солома, словно он на сеновале провёл минувшую ночь.

— Что с тобой, Воронопугайлов? — спросил Гуамокий с весьма неприветливым выражением. — Тебе за какой надобностью расследованию мешать вздумалось?

— Виноват!.. Мой грех!.. Я убивец!.. — вдруг произнес человек, как будто несколько задыхаясь, но довольно громким голосом.

Секунд десять стояла тишина, точно столбняк нашел на всех; даже конвойный отшатнулся к дверям и стал неподвижно.

— Я…  убивец…  — повторил Воронопугайлов, помолчав капельку.

— Кого ты опять…  убил?

Гуамокий, видимо, потерялся, отчего и вопрос его форму имел несколько странную.

— Гингемию Ивановну убил…  Омрачение нашло…  — прибавил Воронопугайлов вдруг и опять замолчал. Он всё стоял на коленях.

Гуамокий несколько мгновений стоял, как бы вдумываясь, но затем крикнул почти со злобой:

— Ты мне что с своим омрачением-то вперед забегаешь? Я тебя еще не спрашивал: находило или нет на тебя омрачение! Говори: ты убил?

— Я убивец. Вяжите меня сей же час, — произнес Воронопугайлов.

— Э-эх! Чем же ты её убил?

— Руками убил. Шею ейную вот этак скрутил, как курям скручивают, она и померла.

Гуамокий мелко засмеялся, трясясь всем телом и похлопывая себя по коленям; видно было, что разговор доставляет ему нешуточное удовольствие.

— За что ты мог старуху эту безвредную убить?

— Как раз за вредность её и убил, — торопясь и как бы выговаривая заранее придуманное объяснение, сказал Воронопугайлов. — Она на меня порчу навела, и пиявиц с лягухами собирать понуждала для чёрных колдунских дел.

— Ну, так и есть! — вскрикнул Гуамокий, — Не свои слова говорит! Подучил кто-то. Нет, братец, шалишь! Я тебя насквозь вижу…  Думаешь, я не знаю, почему ты любой грех на себя взять торопишься? — он всем телом обернулся к Дровосечникову. — Сей редкостный типус от рекрутской службы увильнуть такой хитростью надеется. Мол, пока суд да дело, пока разберутся, что он в убийстве невиновен, глядишь, времечко-то и вышло-с. Не-е-ет, меня не обманешь…  Шею он ей свернул, убивец…  Уведите его…  На улицу его гоните!.. Вон! Вон!

Воронопугайлов насмерть вцепился в ножку стола, его оторвали, тогда он схватился за ковёр, и его выволокли из кабинета вместе с ковром. Однако некоторое время доносилось ещё: «Я убил! Меня вяжите! Показания сдаю!»

— Каков шельма! — чуть ли не с восторгом вскричал Гуамокий. — В пятом убийстве уже признаётся…  Нет, в рекруты его, в службу, с ружьём в охранении постоит, может, хоть мозгов наберётся. А старуху не он убивал, не он.

Опомнившийся к тому времени Дровосечников весь задрожал, как будто пронзённый.

— Так…  кто же тогда…  убил?.. — спросил он, не выдержав, задыхающимся голосом.

Филинов даже отшатнулся на спинку стула, словно был крайне изумлен вопросом.

— Как кто убил?.. — повторил он, точно не веря ушам своим, — Да вы убили, Дровосечников! Вы и убили-с…  — прибавил совершенно убежденным голосом. — А потом под колымагу и пристроили.

Кокусов страшно закашлялся и вытаращил глаза. Дровосечников вскочил со стула, постоял было несколько секунд и сел опять, не говоря ни слова. Мелкие конвульсии вдруг прошли по всему его лицу.

— Это не я убил, — прошептал он, точно испуганные маленькие дети, когда их захватывают на месте преступления. — Не мог я убить. Это вы…  к фамилии моей привязались…  Дровосечников, мол, так, значит, и убил топором…  прямо обухом в темя…

— А откуда вам известно, что её обухом в темя ударили? — тихо и очень строго прошептал Гуамокий.

Оглушительное молчание воцарилось в кабинете, и длилось даже до странности долго, минут с десять. Перепуганный Кокусов с неописуемым выражением смотрел на молчащего Дровосечникова, ожидая, видимо, что тот прямо сейчас заговорит и выскажет полное и понятное оправдание, и всё обернётся не более чем глупой шуткой. Но Дровосечников молчал.

— Это вы-с, вы-с, и некому больше-с, — убеждённо повторил Гуамокий. — Придумали себе теорийку подходящую, для оправдания мерзости своего поступка, да и преступили заповедь. Жевун, мол, вы дрожащий или право имеете?.. Необыкновенным человеком себя почитаете, коему намного больше позволено…  Нет-с, не так: который сам себе волен многое позволять. А на деле-то одна лишь жажда обогащения вышла. Вы ведь, верно, финансовые свои затруднения поправить надеялись, да? А, преступив, кровушки-то и испугались, дрогнули душой, потому как обычная у вас душа оказалась, подленькая и трусливая. Топором по темечку смелости хватило, а в старухином барахлишке подробнее поискать…  Или не побрезговали? Что вы у неё взяли?! Что-то же ведь взяли, не правда ли? Дровосечников только бессильно покачал головой, не поднимая глаз от пола.

— Вот что ещё мне покоя не даёт-с, — продолжил чуть погодя Гуамокий Каритофилаксиевич. — За каким бесом вам придумалось колымагу эту бесполезную опрокидывать? Кто же таким глупым манером следствие с следу сбивает?.. Как дитё малое, право слово.

Назад Дальше