Взглянув на ее угощение, Елена удивленно, озадаченно улыбнулась.
– Спасибо, – с легким смущением сказала она, приняла сыр, а в награду неуверенно потрепала девчонку по голове.
Девчонка, во всем подражая Елене, улеглась на скамью, но с совершенно иным результатом. Томная поза лишь подчеркнула худобу ее тощих, неуклюжих рук и ног, выбившиеся из прически пряди волос торчали в стороны, точно листья чертополоха.
– Так ты – Гермиона? Моя двоюродная сестра? – выпалила я.
Гермиона сердито нахмурилась. Мать ее неторопливо окинула меня оценивающим взглядом.
– О-о, привет, – сказала Елена. – Выходит, ты – моя племянница?
Плечо покровительственно сжала рука Клитемнестры.
– Да, это Ифигения.
Взгляд Елены был жарок, словно солнечный луч. Столь же жарок, как и мое смущение.
– Красавицей вырастет, – сказала Елена матери.
– Для этого времени у нее довольно, – пожав плечами, откликнулась Клитемнестра.
Тут Гермиона выбила из рук рабыни поднос выдержанных в меду смокв. Поднос зазвенел о каменные плиты.
– Все это моей матушки недостойно! – выкрикнула она.
Елена неуверенно взглянула на Клитемнестру, затем на Гермиону, а после возвела взгляд к небу и тяжко вздохнула.
– Не представляю себе, Клитемнестра, как это у тебя выходит? Меня никогда не готовили к материнству. Всю жизнь учили быть только женой.
– Дети, Елена – всего лишь маленькие люди, – пояснила мать, – пусть даже порой и глупые.
Елена сняла с оголовья алую ленту и протянула мне.
– Возьми, Ифигения. Нравится?
Не в силах ответить ни словом, я приняла дар. Казалось, ее прикосновение сделало мягкий шелк ленты волшебным.
– Мне хотелось бы поговорить с тобой, Ифигения. Наедине. Так, чтобы нас с тобой больше никто не услышал. Если, конечно, твоя мать позволит.
Елена подняла взгляд на Клитемнестру. Пальцы матери снова больно впились в мои плечи.
– Разумеется, – сказала мать. – Она ведь тебе племянница.
Я понимала: матери очень не хочется оставлять меня с Еленой одну. А еще понимала, что очень хочу побыть с нею – рядом с ее красотой, с ее очарованием, с огнем в ее взгляде.
– Хорошо, – согласилась я, туго обматывая лентой ладонь.
По дороге в Авлиду я позабыла, как мать – в то время мне было восемь – подхватила с моих колен вышивание и поднесла его к свету. Я ожидала, что она разорвет мои стежки и вернет вышивку мне, для переделки – именно так поступала она каждое утро с тех самых пор, как я взялась за иглу. Но нет, на сей раз мать только окинула мою работу задумчивым взглядом.
– Хм-м-м, – протянула она. – Что ж, уже лучше.
Да, тот день ускользнул из памяти, а вот Елену в Микенах, и ее обжигающий взгляд, и ее томную позу, и ее дочь, одиноко сидевшую рядом да старавшуюся хоть ненадолго обратить на себя внимание, отыскав матери очередной безупречный кусочек лакомства, я помнила во всех подробностях.
Въехав в Авлиду, повозка резко остановилась. Всех нас качнуло вперед. И одежду, и кожу сплошь облепила колкая пыль. Отодвинув занавесь, я принялась отплевываться. Мать потянулась ко мне, чтобы остановить, но, едва коснувшись моего плеча, передумала, пристроилась рядом и тоже сплюнула наземь.
Один из рабов помог матери сойти на землю Авлиды. Старый, согбенный, подволакивает правую ногу… Во всем этом чувствовалось что-то знакомое, однако узнать его я не смогла. «Иамас», – всплыло из глубин памяти имя, но все, что мне было известно о нем, забрала, отняла Артемида.
Сходя с повозки, я оперлась на его руку. Раб поднял на меня взгляд, изумленно вскинулся, отпрянул прочь. Лишившись опоры, я едва смогла устоять на ногах. Орест захныкал.
– В чем дело? – властно спросила мать.
Раб тоненько заскулил.
– Иамас, в чем дело? – чуть мягче повторила мать.
Иамас затрепетал.
– Царь Агамемнон сказал, что вам нельзя приезжать сюда.
– Что за вздор ты несешь? – удивилась мать. – Какая же может быть свадьба, если мы не приедем? Помоги дочери спуститься с повозки.
Иамас вновь подал мне руку. На этот раз он не дрогнул, и я благополучно сошла вниз. Взгляд его задержался на давно позабытых мною пахучих украшениях в моих волосах. Я потянулась к ним. На ощупь они оказались нежны и хрупки.
Охваченный дрожью, Иамас отвел взгляд в сторону, прижал руки к бокам, крепко вцепился в собственные локти. Казалось, он страшно мерзнет, хотя воздух был горяч и недвижен. Я понимала: ему тоскливо и неуютно, а еще он что-то скрывает. Понимала… но мне было все равно: он – человек чужой.
– Еще не поздно уехать назад, в Микены, – негромко предложил он.
– Иамас! – Голос матери зазвучал резче. – Да что на тебя нашло?
Теперь-то я помню, чего не могла вспомнить тогда: этот старик-раб, Иамас, состоял при матери еще до моего рождения. Помню, как он носил меня на руках, когда я была так мала, что мир для меня состоял из одних только образов. В то время он был моложе: перебитый нос согнут крючком, щербатые зубы обнажены в неизменно широкой улыбке. При всякой возможности заняться порученным делом, где заблагорассудится, он приходил ко мне, усаживался неподалеку, смотрел, как я играю, бегаю, болтаю без умолку, подобно всем малышам. Когда же я выбивалась из сил, он укладывал меня рядом, и я, в полудреме, весь день напролет слушала его сказки.
И вот он стал для меня лишь чуть больше, чем тенью. Пройдя мимо него, я двинулась к гавани, где среди ровной, точно стекло, глади моря недвижно застыли тысячи кораблей. Поникшие паруса их с нетерпением ждали ветра, но ветер никак не желал пробуждаться. Огромные глаза, нарисованные на корабельных носах, бесстрастно смотрели вперед, будто стараясь разглядеть вдалеке очертания Трои. Десять тысяч весел замерли в ожидании.
– Отчего все эти корабли до сих пор здесь? – удивилась я.
– Им не выйти из гавани, – пояснил Иамас за моею спиной. – Нет ветра, который домчит их до Трои.
– И они просто так стоят на якоре?
– А что тут еще поделать…
Корабельные мачты слегка покачивались в такт едва различимому колыханию вод. Под раскаленным солнцем молча кружили чайки. Казалось, все вокруг ждет.
Повернувшись к бухте спиной, я окинула взглядом лагерь. Он оказался огромен – я и не думала, что военный лагерь может быть таким большим, неисчислимым скоплением войск, повозок и шатров. Шумные полчища воинов, окруживших тлеющие костры, отдавали все силы азартной игре в камешки да резные фигурки.
Другие воины, соскучившиеся без дела, уселись вощить доспехи (каждое движение – точно удар по врагу). Металл сиял ярче детского взора, ярче только что отчеканенных монет. В сполохах отраженного бронзою солнца сделалось невозможно отличить тела воинов от кирас, человеческой кожи от золота. Орест, рассмеявшись, потянул ручку к блестящим шеренгам. Золотые воины казались ожившими солнечными лучами, только и ждущими случая броситься в битву, пустить в дело пламенеющие руки, ослепить врага своим блеском.
Застряв в гавани, не видя перед собою противника, они на глазах выгорали. Без ветра, дуновение коего придаст им сил, поможет дотянуться до груды сухого хвороста, им долго не протянуть. Им требовалось сжечь нечто новое. Им требовалось топливо.
И вот ты пришел к шатру, куда Иамас отвел нас ждать свадьбы. Мы в три пары глаз наблюдали за твоим приближением. Услышав твой голос, Орест потянул к тебе руки, но ты пожелал видеть одну только Клитемнестру.
Мать выскользнула наружу, оставив меня и Ореста смотреть на тебя из полумрака шатра. Орест недовольно захныкал, и я прижала его к груди. На фоне мышасто-бурой земли одежды матери казались особенно яркими, обутые в сандалии стопы – необычайно изящными, бледными. Ушей моих достиг шорох ткани: мать обняла тебя.
– Вот и вы.
Двойственность чувств рассекла твой голос напополам.
– Идем внутрь, – сказала мать. – Ифигения в брачном венке. Она будет рада увидеть тебя. Выглядит просто блестяще!
– Не могу. Мне пора по делам.
– Войди же хоть ненадолго. Взгляни на Ифигению в последний раз, пока она еще незамужняя дева.
– Не могу! – с неожиданной мукою в голосе выкрикнул ты. – Я должен идти. Вернусь позже.
Твой быстрый шаг поднял в воздух облако пыли. Вдохнув ее, я едва не закашлялась.
Помнишь, что еще случилось в ту ночь, после того, как ты повел меня взглянуть на воинов в завесе тумана? Мне это вспомнилось только сейчас: ты взял меня за руку и – на сей раз медленно, неторопливо – повел прочь из рощи, во дворец, в мою спальню, где в ожидании нас, в полусне, лежали остальные девчонки.
Я устремила взгляд тебе вслед. Казалось, я возвращаюсь из чудесного сна в обычные серые будни. Хотелось помчаться за тобой, настичь сон – пусть он продлится подольше!
Так я и сделала.
Чувствуешь? Небо хмурится. Сила моя растет. Мой дух, обернувшийся ветром, колышет морскую гладь. Волны вздымаются к небу, будто вершины крохотных гор в шапках пены. Лодки внизу, подо мною, дрожат. Паруса наполняются моим дуновением. Волосы воинов, отложивших в сторону шлемы, вьются по ветру, качка лишает людей веры в твердость собственной поступи.
Пока я еще слаба, отец мой. Но вскоре смогу не только свистеть в ушах.
Когда ты удалился, мать села у входа в шатер, глядя вдаль (точно так же и я глядела тебе вслед, когда ты, показав мне чудо, оставил меня в обыденности). Возможно, твой отказ взглянуть на меня и содрогание, с коим Иамас взглянул на мое свадебное убранство, внушили ей кое-какие подозрения.
Снаружи сверкнуло золото.
Мать крепко стиснула мои пальцы.
– Щит Ахиллеса, – сказала она. – Оставайся здесь. Я передам ему твои вопросы.
Показаться на глаза незнакомому, чужому мужчине? Это было совсем не похоже на мою строгую, благонравную мать. Я усадила Ореста к себе на колени. Отсюда, из глубины шатра, мне была видна только узкая полоска лагеря, но вот ее заслонили плечо и грудь Ахиллеса. Тело его бугрилось мускулами, очерченными резко, словно у статуи; узорчатый, тонкой работы шлем и нагрудник были отлиты из золота, но смуглая кожа, умащенная маслом, блестела так же ярко, как и броня.
Мать подала ему руку.
– Привет тебе, Ахиллес! Да будет твой союз с моей дочерью самым счастливым из браков!
Ахиллес замер, пристально глядя на протянутую ладонь – глаза под шлемом темны, взгляд сдержан. (Туман, ветка, одуванчик, словно отражение луны в небесах…)
– Женщина, отчего ты предлагаешь руку незнакомцу? Может, ты и красива, но это тебя не оправдывает.
– Прости. Я думала, ты узнаешь меня по описанию. Я – жена Агамемнона.
– В самом деле? По-моему, столь видный муж должен бы строже держать своих женщин в узде.
Лица матери я разглядеть не могла, но знала: на этакое поношение она ответит принужденной улыбкой, растянув по-кошачьи губы, но не допуская улыбки во взор. (Такой же деланой улыбкой одарила меня Елена на нашем дворе, тем вечером, когда мне было девять: «Пойдем-ка пройдемся, племянница»).
– Через пару дней мы станем родней, – сказала мать. – Просто представь себе, что это уже свершилось.
Ахиллес смерил мать все тем же сдержанным взглядом.
– В своем ли ты уме? Я ни от кого не слыхал, что Агамемнон взял в жены помешанную.
– Послушай, юноша, я вовсе не помешана.
– Не может быть. Я – сын богини, морской нимфы Фетиды. Я одолел в бою тысячу человек. Я овеян славой, как некоторые – ароматами благовоний. И должен жениться на твоей дочери, полагаясь только на твое слово?
– За нами послал мой муж, – ответила Клитемнестра. – Он и сообщил, что ты пожелал взять нашу дочь в жены.
– Отчего бы мне говорить ему такое? Я ее даже ни разу не видел.
Мать надолго умолкла. (В моей голове звенит пустота – таков звук забытых воспоминаний.)
– Прости мою недоверчивость, – наконец сказала она, – но либо ты ошибаешься, либо мой муж лжет. Кому должна верить верная жена?
Взгляд Ахиллеса затвердел, словно бронза. Но прежде, чем он успел ответить хоть словом, старый раб, Иамас, поспешил встать меж обоими и, задыхающийся, побагровевший, повернулся лицом к Клитемнестре.
– Что тебе нужно?! – рыкнула на него мать.
И Иамас рассказал им о твоих замыслах. Поведал о том, что безветрие не дает флоту выйти из гавани, и о том, что богиня потребовала от тебя жертвы, и что свадьба – лишь хитрость, измышленная, чтоб заманить нас в Авлиду, мне на погибель.
Воздух вокруг был недвижен, ждал своего часа, точно сдерживаемый в груди вдох. (А вот я – в постели, забывшая зелень листвы, смоквы и шерсть.)
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Воображение мое накрепко уцепилось за тот момент, когда ты, Менелай, Одиссей и Калхант строили эти замыслы. Разум – что ветхое тряпье. На месте всего, чего мне не припомнить, висят клочья воспоминаний о прошлом. Не в силах вспомнить лица Менелая, я увидела вместо него лицо матери в обрамлении бороды – сплошь, волосок к волоску, черной, будто твоя борода в то время, когда я была младше. За беспокойно расхаживавшего из стороны в сторону Одиссея сошел Ахиллес, меряющий шагами затянутую туманом рощу – это его золотые сандалии на каждом шагу поднимали в воздух облачко пыли. Калхант, вместо жреческого убранства облаченный в тонкое полотно, повернулся к тебе лицом, плотоядно усмехнулся, но губы, сложившиеся в усмешку, принадлежали не ему, а Елене, и не в его – в ее бездонно-синих глазах отразились алые брызги моей крови, льющейся на алтарь.
Согласен ли ты принести в жертву дочь?
«Согласен».
Был ли твой голос громок и звучен? Хлопнула ли мать-Менелай тебя по плечу? Не знаю. Но Ахиллес-Одиссей наверняка заговорил с невольным уважением, а в сдержанном взгляде его мелькнул огонек восторга.
– Конечно, ты – бессердечный, бесчувственный сукин сын, – должно быть, сказал он, – но от долга не отступился.
Поник ли ты головой, перешел ли на шепот? Склонила ли Елена-Калхант изящную шею, чтоб лучше расслышать тебя, всколыхнулись ли алые ленты, украшавшие ее оголовье, у самого твоего уха?
– Завтра, – сказал Иамас, пав на колени перед Клитемнестрой. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца. Я сомневался, стоит ли извещать об этом тебя. Раб должен хранить верность своему господину, но должен хранить верность и госпоже. В Микены я прибыл с прочим твоим приданым, когда был совсем молод. И всю жизнь принадлежал тебе.
– Отчего ты не рассказал обо всем раньше? – с мукою в голосе проговорила мать. – Мы могли бы уехать в Микены, а Агамемнон бы ни о чем не узнал.
– Я пробовал, – отвечал Иамас. – Но струсил.
Если уж тебе было необходимо меня погубить, неужто не мог ты придумать другую хитрость, не свадьбу? Понимаешь ли ты, как жестоко сулить все сокровища женственности той, кому не владеть ими никогда?
Возможно, ты думал, что – так ли, иначе – вправду выдаешь меня замуж? Как будто я – Персефона, проводящая юность в царстве Аида… но ведь для меня-то весны не наступит!
Орест снова захныкал, рванулся из рук. Он слышал мать, стремился на ее голос: до наших ушей донесся ее тихий, жалобный плач.
Что до меня, я чувствовала лишь воздушную легкость, будто стою на краю отвесной известняковой скалы, одной из тех, что окружили гавань Авлиды, будто половинка расколотой чаши. Конечно, предательство заставило сжаться не только мое сердце, но мать с Орестом еще не лишились способности плакать.
А я уже начала исчезать. Я знала: возврата назад не будет.
– Завтра, – сказал Иамас. – Жертву принесут завтра, с восходом солнца.
Пальцы матери больно впились в плечо.
– Идем, – велела она, увлекая меня наружу.