…Если доживёт до утра, ведь часовой сильно его избил. Если в Осфолате не придумают для него что-то хуже, чем заточение, например, не продадут красивого мальчика торговцам Шёлковых земель и их похотливым властителям. Или не пожалуют друзьям – железнокрылым каннибалам – к столу на очередное кровавое празднество. В Доме Луны поклоняются доброму богу – Светлоликому Хийа́ро, Милосердному Воителю, что прогнал Тьму, поглотившую однажды солнце. А те, у кого самые добрые боги, способны на самые кровавые расправы. Ладдилия прожила немало и точно это знает.
Тишина начинает вдруг дрожать. Дрожит, но ещё не раскалывается, только что-то звенит в воздухе. Ладдилия приподнимается на отсыревшем сене, лучше укладывает мальчика, устраивая у него под головой свой плащ, и встаёт. Она достаточно высокая, чтобы, привстав на носки, выглянуть в узкое зарешеченное окно, и достаточно зоркая, чтобы, прищурившись, различить близ дальнего леса конников. Сколько их? Десять, двадцать… тридцать. У нескольких знамёна, и это не осфолатские синие стяги, с которых лукаво ухмыляется серп серебряного месяца в россыпи звёзд. Неужели Эндре, её Эндре, снизошёл до неё? Нет. Материнское сердце не ошибается, знает: сын не явится сам, живёт делами побольше, заботами поважнее. У мчащихся на помощь зелёные с ало-золотыми тюльпанами стяги. Её родные стяги, стяги Ойги – королевства, с которым обаятельный Эндре в последние годы тесно сдружился и чьих рыцарей завлёк в свою войну, пообещав беспошлинную торговлю в портах Ервейна. Впрочем, это ведь лучше, чем если бы никто не явился? Если бы завтра Янгреда в лучшем случае просто четвертовали, а её насильно постригли в монахини?
Когда гремят первые выстрелы, Ладдилия отступает от окна, садится подле мальчика и начинает ждать. Тишины уже нет; она полнится топотом и кличами, лязгом и проклятьями, скрипом задвигаемых засовов и скрежетом выкатываемых пушек. Приходят запахи: порох, железо, кровь. Разбегаются в воздухе отголоски переменившегося настроения гарнизона: сонная уверенность сменяется гневом и страхом. Сколько защитников у крепости? Сейчас, когда Эндре в очередной раз двинул в атаку войска и люди нужны далеко-далеко отсюда, у берегов пролива? И сколько тут орудий?
Королева слушает клокочущее море звуков, улавливает и дыхание рядом – удивительно, что крики и выстрелы ещё не разбудили мальчика. Но две предыдущие ночи, от пленения до нынешних часов, Янгред не спал. Сон у него украл вовсе не страх расправы, не боль от побоев. Ладдилия это понимает и ещё больше жалеет своего – не своего – внука.
Эндре Отважный никогда не привечал бастардов; их даже по скромным подсчётам матери наплодилось с дюжину. Наличие у короля законных наследников – трёх здоровых сыновей – делало признание, как выражался он сам, «ублюдков» бессмысленным. Эндре щедро обеспечивал любовниц и прижитых детей, но ко двору не пускал – здраво опасался любых претензионных иллюзий, рушить которые ему было бы некогда. И только Янгред… С ним с самого начала всё шло не так.
Его красивая мать – единственная среди королевских фавориток чистокровная дочь Свергенхайма, рыжая, как пламя, и дикая, как полярные кошки, – умерла, разрешаясь от бремени. Ребёнок остался не нужным никому, кроме тётки этой юной девушки – бывшей воительницы, полусумасшедшей баронессы Гюллре́йль, столь же своенравной, столь же огненно-рыжей, сколь непутёвая племянница, Баронесса позволила себе неслыханную дерзость: не попросила у короля милости и заботы о сироте, а спрятала мальчика от Эндре, увезла в свой угрюмый замок на край Пустоши, на утёс, выглядящий так, словно вот-вот осыплется в бурный, такой же голодный, как омываемая земля, океан. Здесь Янгред и рос. Рос, не страшась ни мороза, ни Великих Извержений, ни разбойников, пристававших иногда к берегам, и ничего не зная ни об отце, ни о матери. Чтобы не чувствовать себя одиноким, ему хватало книг из пыльной замковой библиотеки, игр с рыбацкими детьми и компании самой ёрми – бабушки, как звучит это слово на островном диалекте.
Очередной сын был не нужен Эндре, но забыть дерзость он не смог. Слишком злобно поговорила с ним в последний раз Гюллрейль, обвинившая «похотливого выродка» в обрюхачивании и гибели «своей крошки». Так что, стоило вести о смерти баронессы долететь до столицы, как король лично, с отрядом, помчался к окраине Свергенхайма, а вскоре гордо привёз мальчика. Янгред дичился и его, и блистательных гвардейцев, слепнул от яркости столичных красок и глохнул от бури звуков. Манер ему особенно не прививали, да вдобавок он оказался небывало гордым и никому не позволял взглядов свысока. В первый же день этот рыжий зверёныш с такой же тяжёлой, как у бабки, рукой разбил нос одному из чем-то задевших его сводных братьев-престолонаследников. Двое других не решились к нему даже приблизиться, вступиться за брата. Впрочем, тройняшки-принцы и так-то не были дружны.
Эндре, и сам отличавшийся бурным нравом, был в восторге от выходок «нового» сына. Но, как и все игрушки мира, даже самые дорогие или живые, мальчик быстро ему надоел. Исполняя долг и ожидая от ребёнка «чего-то такого», Эндре пристроил его учиться военному делу, а воспитание препоручил королеве-матери – единственной, кого Янгред если не полюбил, то хотя бы подпустил, с кем худо-бедно разговаривал, в чьём присутствии не отказывался есть и кому по первой же просьбе отдавал поднятый на кого-то нож. Ладдилия догадывалась: в ней Янгред видит что-то от покойной баронессы, тень прежнего – угрюмого, лишённого красок, зато честного мира, где хищники были хищниками, а не разодетыми в пёстрые ткани и начищенные доспехи приветливыми вельможами. И где бескрайним было не лицемерие, не равнодушие, а море.
Янгред делал успехи: он и прежде, занимаясь с ёрми, стал неплохим наездником, фехтовальщиком и стрелком. Тут, с хорошим вооружением, он отточил умения, к тому же выделялся выносливостью и хладнокровием среди мальчишек, недавно покинувших уютные дома. Эндре, наглядевшись на него на смотрах, решил взять Янгреда в очередную кампанию, чтобы «повидал и кишки войны». Он не был настолько безрассуден, чтобы пускать мальчика в бой, но Ладдилии не понравилась сама мысль. Ещё меньше понравилось ей то, что, видя, как сражается отец, – а Эндре Отважный, при всей беспутности в мирное время, преуспевал на войне, – мальчик наконец начал робко, издалека его любить. Привязываться. Тянуться. Настолько, что не раз опрометчиво облачался в доспехи и сбегал на поле боя, только бы доказать что-то, впечатлить. Эндре, разумеется, продолжал его не замечать. Вот и теперь он даже не послал погоню, когда два дня назад, после ночной атаки, Янгред с королевой-матерью попали в плен. Это, скорее всего, и лишило мальчика покоя на несколько ночей, в которые синие глаза глядели то в потолок, то на прутья решётки. А ныне шумит в его измученном рассудке холодное море, омывающее заброшенный замок. Море, обретшее в столице лик нескончаемого родительского равнодушия.
– Янгред… Янни, проснись.
Ладдилия всё же будит его, слыша, что шипящее осфолатское наречие перекрылось гортанным низинным: приближаются рыцари Ойги. Скоро, если защитников крепости не перебили, надо будет бежать, только бы Янгред пришёл в себя, только бы…
– Ёрми, что такое? – Он уже сидит, в тревожном взгляде ни капли сна. Торопливо стирает кровь с лица, озирается, потом вскакивает. – Кто здесь? Кто стреляет?
В рукаве кинжал с кривым иноземным лезвием. Неужели украл у часового, когда тот его бил? Пальцы сжимают рукоять, и Янгред по-звериному подбирается, медленно поводит головой в ту сторону, откуда долетает больше всего шума. Щурится. Ждёт. Ладдилия и сама не до конца уверена, что из-за поворота покажутся друзья. Всякое возможно, тем более – прекратили вдруг стрелять, стало так тихо…
– Не надо, Янни. Погоди. Это свои.
Она спешно кладёт мальчику на плечо руку, приметив зелёные плащи: трое рыцарей появляются возле решёток, переглядываются, переговариваются. Королева подаёт голос на их наречии. Напряжённые лица смягчаются. Человек с красным плюмажем – молодой, но самый высокий и статный, видно, командующий, – выступает вперёд.
– Крепость пала. – Он склоняется в неглубоком поклоне, поглядывая исподлобья пытливыми карими глазами. – Вы – венценосная пленница, о которой так тревожится славный друг Эндре?
Янгред не опускает кинжала, не делает ни шагу назад. Кусает губы.
– Мы оба, – мягко, но непреклонно поправляет Ладдилия. – Эндре потерял нас обоих. И одного из нас мог потерять навсегда.
Тишина повисает в сырой темноте. Янгред потупляет голову, будто не может смотреть на начищенные доспехи спасителей, на бодрые их плюмажи. Побелели костяшки пальцев, сомкнутых на рукояти чужого оружия.
– Вот как? – наконец раздаётся в ответ. – Что ж, сегодня этого не произойдёт.
Незнакомый рыцарь улыбается и быстрым ударом секиры перерубает замок. Открывает створку двери, пригнувшись, входит в низкую темницу и окидывает её любопытным взглядом – свойским, точно подумывает, а не вздремнуть ли тут. Янгред – всё ещё хмурый и настороженный – немедля заступает ему дорогу к королеве.
– Где мой отец? – тихо и строго спрашивает он.
Командующий прячет усмешку при виде такого защитника, но в неотрывном взгляде, кажется, понимание. Догадался, кто перед ним?
– На поле боя. Там, где должен быть. Ты считаешь иначе?
– Нет…
Янгред опять потупляется. Голос не дрожит, только сжимается теперь уже и второй кулак. Ладдилия не ошиблась – рыцарь, имя которого ей пока не известно, что-то понимает. Окованная железной перчаткой рука ложится Янгреду на плечо.
– Опусти-ка клинок, я тебе не враг. Мы заодно. Понял?
Мальчик вздыхает, поднимает голову. Неожиданно, так спокойно и светло, точно сбросил одним усилием все дурные мысли, он улыбается и кивает.
– Я понял. Как тебя зовут?
Славная улыбка, трудно за такую с первого взгляда не полюбить, трудно такой не поверить. Жаль, обмануть ею можно лишь враз приободрившихся увальней в зелёных плащах. Они не вглядываются Янгреду в глаза, они и глаза друг друга-то за шлемами едва видят. Зато теперь они одобрительно посмеиваются, враз принимая незнакомого мальчика как своего.
– Марэц Непокорный, – непринуждённо спускает бесцеремонное «ты» командующий и, обойдя Янгреда, протягивает руку королеве: – Нас ждёт долгая дорога, госпожа…
Золото, пламя, кровь и изумруды. Развеваются на ветру зелёные плащи всадников, блестят клинки, земля дрожит под конскими копытами. Величественны и страшны воины Ойги, тюльпаны на их широких спинах словно напитались ратной кровью. Как смотрит на командира с золочёными наплечниками Янгред; как он, кажется, спокоен, счастлив в этот медленно восходящий над беспробудным сумраком час…
Эндре не полюбит своего бастарда – он не научился любить даже жену и родных детей, всю любовь отдав самому себе. Скоро Янгред поймёт это, он почти взрослый и слишком чутко слышит зов дальних дорог, так похожий на шум прибоя.
Королева-мать не станет напоминать ему о преданности родине, когда с завершением кампании он вдруг захочет уйти с иноземцами.
Он, бесприютный и ищущий, уйдёт.
Свой остров он обретёт далеко-далеко от Пустоши Ледяных Вулканов.
Печальная царевна
Живёт в маленьком сердце большое горе. И крепнет, тем страшнее крепнет, чем громче кричат друг на друга двое в тронной палате. Хочется царевне зажать уши, хочется бежать без оглядки, хочется, в конце концов, чтобы беспечные сестрёнка и брат тоже всё видели, слышали, понимали. Но руки ослабли, не поднять; ноги окаменели, с места не сдвинуться. А сестрёнка и брат малы ещё. Пусть лучше не знают.
– Глаза подними! Неужели стыд взял?
В щёлку двери видно: отец меряет пёструю мозаику яростными шагами, лязгает коваными каблуками – только с охоты, разгорячённый, огромный, лохматый, будто пылает в алом своём плаще и вышитом кафтане, и сам не ласковее зверя. Пляшет в свете факелов длинная тень, пляшут тени и на лице.
– Нет, Ва́йго, нет… – Мама сорвала голос, её едва слышно. – Может, наоборот всё, потому ты и злишься? Люди о разном шепчутся. Его ведь не просто так страстолюбцем зовут, впрочем, как и тебя. Ты-то…
– Не клевещи на него, слышишь? Не клевещи и себя не тешь!
Отец хватает напольную малахитовую вазу, подарок кого-то из бояр – и с лёгкостью, будто глиняный горшочек, швыряет в стену. Раскатывается по палате грохот, заставляя отпрянуть, прижать ко рту ладонь. Царевна глотает крик и слёзы, жмурится, но сразу снова льнёт к двери. Ненадолго наступает тишина, в которой слышно только дыхание – частое, рваное… Отцова тень застыла.
– Спасибо, что не в голову, Вайго. А теперь, пожалуйста, подумай, что будет, если сюда кто-то придёт. Впрочем, что это я. Они же привыкли. Страстолюбец…
– Замолчи, убью!
– Буду очень благодарна.
Маму не видно, но, наверное, она у окна. Расправила плечи, поджимает губы, и разливаются вокруг неё – тоненькой, одетой в белое, как обычно, украсившей себя золотом и жемчугом, – сила и гордость. Холодом своим она побеждает отца, всегда побеждает рано или поздно, как метель побеждает пламя.
– Хорошо ты держишь лицо, Рисса… – Вновь он медленно ходит кругами. – Жаль, не держала прежде. Позволила себе…
– Я ничего себе не позволяла. – Она медлит. – Но я буду нечестна, если скажу, что не пыталась. Хорошо, я действительно пыталась, был грех, но…
– Я видел! – Снова он повышает голос, вскинувшись и сверкнув глазами. – И не только я, уж поверь, бояре мне чего только не нашептали. Ты голову потеряла, ты…
– А у тебя никогда её и не было. Он же не может быть твоей головой, Вайго… И, к слову, ему не понравится, как ты со мной говоришь.
Отец будто спотыкается.
– А скажи мне, он – тоже вещь? Или вещь только я? И кто из нас дороже?..
Отец опять ищет, что схватить, что бросить, но вокруг – ничего. Тихо, почти нежно мама вдруг смеётся.
– А знаешь, люди тоже хрупкие. Тоже легко разбиваются. Попробуй, вот, видишь, я тут рядышком… ты же можешь. Ты всё можешь. Мы знаем. И я, и бояре твои, и он… дети только пока не знают. Но старшенькая точно скоро поймёт.
– Дими́ра?..
– Димира.
Старшенькая. Старшенькая, Димира, в кровь кусает губы и глядит, глядит, глядит.
Отец молчит – просто стоит как вкопанный посреди палаты. Вдруг вздрагивает, закрывает лицо руками и стонет; ерошит, а может, рвёт свою непокорную гриву. Не понять до конца, что сказала мама, но ему стало больно, а мама почему-то не бежит навстречу, как бежала прежде, когда отец, например, возвращался с войн, когда она прижимала его голову к своей груди, и запускала в волосы пальцы, и шептала: «Бедовая, бедовая моя головушка», и в шёпоте том кроме тревоги была нежная гордость. Так хочется распахнуть дверь, и подбежать самой, и обнять, утешить отца, а потом и маму, спрятать в её платье лицо и молить: «Не ругайтесь, не ругайтесь!»
– Не ругайтесь…
Царевна Димира повторяет это одними губами, словно молитву.
– Уходи. – Едва получается узнать хриплый отцов голос. – Он сейчас придёт. Нам нужно обсудить новую крепость на осфолатской границе.
– На ночь глядя, как всегда… – Мама пересекает залу и предстаёт перед взором – ослепительная, спокойная и злая. – Всё лучше, чем меня видеть, да?
– Это не терпит. – Он тоже вдруг успокоился, будто враз перегорел.
– Что ж… тогда я потерплю. Как и всегда. Доброй ночи, Вайго. Грайно привет.
Шаг. Мама распрямляет плечи. Второй шаг – приподнимает подбородок, блестят мягко серьги – длинные россыпи речных жемчужинок на золотых цепочках. Разворачивается мама, грациозно подхватывая взметнувшийся белый подол, будто боясь запачкаться об охотничью одежду отца и вовсе хоть как-то с ним соприкоснуться…
– Рисса! Подожди…
Пальцы – вокруг тонкого её запястья, шаг – и уже обнимает, прижимает к себе, прячет в светлых волосах лицо, да только объятьем таким можно рёбра сломать. Мама вздрагивает, маме наверняка больно. Но она не вырывается, терпеливо, опустив руки, стоит, почти утонувшая в сбившемся кровавом плаще.