Чернокнижник(Забытая фантастическая проза XIX века. Том II) - Тимофеев Алексей Викторович 2 стр.


Прости! Я еду в дальний путь,
Надежд покинув обольщенье:
Нам мир другой соединенье.
Меня забудь, меня забудь!
Но если пламенная грудь
Любви волненье вновь узнает;
Как сердце тайну разгадает, —
Меня забудь, меня забудь!
Но если я когда-нибудь,
Питая к свету хлад могильный,
Тебя забуду — Бог Всесильный!
Меня забудь, меня забудь.

— Так! Бог забыл меня! Я обманула его! Я клятвопреступница! — воскликнула Надежда при последнем куплете и поникла челом на фортепьяно. Рыдания задушали ее. Встревоженный юноша хлопотал, чтоб успокоить ее, убедить, рассеять. «Ах, Пальмин! не тронь меня, не требуй поцелуя невесты, рада Бога, не требуй! он жгуч, как огонь; язвителен, как яд!.. Боже! как он ужасен!» Голос ее слабел, и она опять впала в истерику и горячку. Тщетно призывали лекарей и даже волшебниц! Тайная немочь, глубоко сокрытая в сердце, как звезда за мутным облаком, не давалась зоркому проницанию. Пальмин, любя пламенно, сам впадал в болезнь, даруемую тоскою и мучением. Проводя дни и ночи у постели страдалицы, он не смел приласкать ее, не смел излить потока нежности и живейшего участия, видя, как она страшится их, как сама, желая ринуться на грудь его, с ужасом отпрядывала, как будто между ими блуждало привидение. В один из этих томительных вечеров она взяла его за руку и спросила: «Скажи, Пальмин, тебя не ужасают мои муки, не страшит моя таинственность? Ты меня любишь выше призраков, более всего на свете?» Воспламененный юноша сильно прижал ее руку к груди своей и торжественно воскликнул: «Бог видит, что ты для меня дороже небесного блаженства!» Она зорко поглядела в глаза его и медленно проговорила: «Я твоя! Веди меня завтра к венцу, только, ради самого Спасителя, первый поцелуй на брачном ложе…»

Назавтра, после вечерен, скромный поезд подъехал к церкви. Радостный жених встретил невесту и ввел в храм. Бледна, измучена, трепетна стояла она под венцом. После совершения брака, тщетно священник требовал от новобрачных взаимного поцелуя. Все дивились и перешептывались. Народ любит пересуды. За молебном Надежда, рыдая, молилась, как преступница, готовая принять последнее слово жизни. Возвратились в дом тестя. После обычных обрядов, молодых ввели в опочивальню, раскланялись, и задвижка возвестила, что Надежда со вечера девушка, со полуночи молодушка, ко белу свету хозяюшка. Оставшиеся гости допили последний заздравный бокал и разошлись. Вдруг в полночь по дому распространился дым и плотяной запах. Все пробудились, бросились искать пожара, приблизились к опочивальне молодых, как дверь с грохотом сорвалась с петлей, мгновенно всех обдало дымом, и вбежал Пальмин, крича: «Воды, воды! она горит». С ужасом кинулись к горящей сильным пламенем кровати, в эту минуту обрушившейся, и схватили бесчувственную новобрачную, заваленную пылающим занавесом и постелью. Лицо Надежды совершенно обгорело; багровое, стянутое, оно истрескалось, глаза лопнули, губы превратились в две сухие, скругленные жилы. Обнаженная, покрытая обрывками платья, недавно прелестная, новобрачная явилась искаженным трупом. Пальмин, потеряв рассудок, кричал: «Она сама не велела гасить свечу, она нарочно сожгла себя!» — и падал на тело погибшей.

Итак, последняя земная молитва, последнее утешение религии не сопутствовало несчастной в могилу! Но ее пламенная, не омраченная ни одним произвольным смертным грехом душа, как голубица, вознеслась в ковчег выспренний, принеся с земли невинность свою и чистоту.

Через четыре дня после успокоения в недрах земли усопшей страдалицы, получено на ее имя с черною печатью письмо: «Что ты сделала, Надежда, с Александром! День отправления этого письма есть день смерти замученного, некогда возлюбленного твоего друга. Скажи с горестью и слезами: мир душе твоей, несчастный мученик!» Он умер ужасно, без утешения веры и дружбы. В полночь того дня у нас свирепствовала сильнейшая гроза, так что на полях градом выбило весь хлеб и с многих домов снесло крыши. Поутру кто-то, проходя мимо Чертова Городища, где ты давала Александру страшные клятвы, увидел лежащего человека, побежал и нашел в нем Александра, сраженного молниею. Лицо его было сожжено и обезображено; самый камень, на который низринулся он, превращен в щебень, только сохранилась от него полоса с надписью: «Умру, проклиная ее». Ты спросишь: зачем в такую ночь забрел он в страшное место? С тех пор, как у нас появилась весть о твоем обручении, Александр проводил там дни и ночи и начертил оную надпись. Залейся слезами, Надежда, и с молитвою скажи: «Мир душе твоей, несчастный мученик».

Но им обоим не было мира на сей земле, счастье — сон, беда — не сон.

Вятка

Владимир Львов

ПРЕДАНИЕ

Мы не Греки и не Римляне,

Мы не верим их преданиям;

Нам другие сказки надобны,

Мы другие сказки слышали

От своих покойных мамушек.

Карамзин
1

— Гей, дядя! где проехать на старую мельницу?

— Ась, барин, куда?

— На старую мельницу.

— Да евона, с большой дороги направо, — отвечает нехотя крестьянин, сминая одной рукой шляпу, а другой почесывая затылок. Ему и верить не хочется, чтоб был такой смельчак, который в темную осеннюю ночь хотел бы проехать или пройти на старую мельницу. Мужичку совестно, что он указал дорогу к такому месту.

Совестно! отчего бы, кажись, совеститься? да уж эта совесть под серым кафтаном! необразованная, невоспитанная — кричит себе да и только! но неволе выслушаешь ее. То ли дело под английским сукном или под французским шали: умасленная, углаженная, расшаркается и ретируется при первой возможности.

Что за причина, однако ж, что старая мельница так страшна? — «Там нечисто», — говорили старики; «нечисто», — повторяли дети их, и седые внуки до сих пор боятся старой мельницы, оттого что там нечисто.

Струясь по зеленым лугам, иногда пробираясь с журчанием под нависшими кустами и выказываясь опять между полей, Истра соединяет воды с Москвою и вместе с нею несется в шумную столицу. На этой-то скромной речке в старину стояла мельница. Надобно бы, для истории, вернее определить время, когда это было, но, прошу покорно, как узнать? Дело, о котором хочу говорить, было ни в моровой, ни в ополчённый, ни в холерный год, ни в предпоследнюю, ни в последнюю некрутчину, ни даже в милюцию: наши православные передают события только синхронистически. Быть так! просто в старину, тихая Истра, встречая преграду в Стрелинских дачах, разливалась на несколько сажень и, с большей пользой, нежели теперь, пробегала с шумом по колесам мельницы, которую держал в картоме[2] старик Герасим Щербаков.

Щербаков этот и хозяюшка его Татьяна по наружности могли занять место на первом плане какой-нибудь картины Теньера, ван Остада или другого живописца фламандской школы; а по внутренним качествам заслуживали они уважение всего околодка; особливо Герасим, имея тройное право на доверенность соседей: как старик, честный человек, а пуще всего как мельник; он слыл знахарем, которого слово считалось приговором, совет законом. И старые и малые приходили на мельницу просить решения на трудные вопросы касательно домашних свар, свадеб, урожая и мало ли еще чего. Говоруньи-старушки, который на всем белом свете одинаковы, толковали, правда, что парни имели другие причины посещать мельника, что не одно досужство его манило их: с ним вместе жила, видите, дочь его. Да и то сказать, кому не хотелось бы взглянуть на красавицу Машу? ведь ретивое у всякого бьется за пазухой, а глаз только у слепых нет. У Маши было несколько смуглое от загара лицо, на щечках завсегда играл румянец, ряд зубов словно жемчуг, едва видный за полуоткрытыми губками, а глазки

Только взглянь на них,
Так с сердцем распростись.

Одним словом, все дышало в ней такою прелестью, что ни в сказках сказать, ни пером написать. Как принарядится, бывало, наденет повязку да вплетет ленту в косу, так и городские заглядывались.

Работящая жена, хорошенькая дочка, славная мельница, работы не оберешься, добрая слава — чего бы, кажется, еще! И точно, мельниково семейство блаженствовало в полном смысле слова.

Но — сколько раз уже была повторена эта истина, сколько раз подтверждалась она новыми доказательствами: что счастие непостоянно, и враг людей, враг всего хорошего, готов всегда подлить желчь в фиал жизни, наполненный нектаром. Это высоким слогом, а попросту:

Горе ходит не по лесу, а по людям.
2

Перейдя через теперешний мост, а тогдашнюю плотину, дорога поднимается в отлогую гору, и верстах в полутора от Истры было, и теперь есть, сельцо Стрелино. Отчего деревня названа Стрелиным, а не иначе, предоставляю разбирать кому угодно: я пишу только то, о чем мне рассказывали, а об этом и слова не было. Займемся теперь помещиком, тогдашним, разумеется, жившим в маленьком домике, построенном на возвышении, окруженном кустами смородины и крыжовника и напоминающем собою всем известную архитектуру избушки на курьих ножках. Тогда в деревнях не строили у нас огромных палат, и жилище барона Фридриха фон Граузенгарда было не хуже домов многих соседей.

Потомок каких-нибудь славных рыцарей германских, Фридрих, обращенный в Федора, остался после отца, гордившегося еще предками, единственным наследником единственного оставшегося имения, Стрелина. Предпочтя мирное житие неверной славе и лаврам, обруселый немец занялся хозяйством; древний меч, которым клялся, хвастал, а может быть, и рубил прадед его, обратил он в садовый нож; шлем переименовал в корзину для грибов и, разделяя время между трудами и забавой, оглашал часто окрестные леса звуком охотничьего рога. Эта одна страсть только выказывала в нем высокое происхождение. Если бы мне довелось составлять герб барона Граузенгарда, то, не углубляясь ни в какие темные правила геральдики, изобразил бы в зеленом поле старинное родословное дерево, разбитое несколько раз бурями, обремененное однако ж плодами, пригнувшими ветви его к земле, и подписал бы:

Sic transit gloria mundi…

Нельзя же без латыни.

Часто, возвращаясь с поля, с зайцами в тороках, с собаками на своре и в зубах с трубкою, заезжал молодой помещик к Герасиму. Он любил простой разговор его, рассказы о давно минувшем, любил слушать рассуждения, основанные на опыте, а не на вычисленных истинах. Старик говорил гладко, на крестьянский лад, с присказками да прибаутками. Особенно лилась речь его рекой, когда шло слово о быте крестьянском: тут была она неисчерпаема! Он рассказывал, как в старину господа признавали услугу рабов своих, как не гнушались ими и как даже некоторые из баричей выбирали себе в сожительницы хрестьянок. Барон, бывало, поддакивал и говорил, что это дело, что для счастия семейного нужна жена добрая, а не высокого рода; что в дому не школу заводить под руководством жены, и проч. и проч. и проч., и при этом поглядывал, бывало, на Мельникову дочку. Что думал он тогда — об этом молчит предание. Знаю только, что при таких рассуждениях у Маши всегда перерывалась нитка в пальцах и веретено падало на пол; она долго достает его, бывало, под лавкой, и верно, оттого щеки ее становились краснее и глаза горели, как звездочки. Старуха пристально слушала и зевала и при рассказах мужа, и при рассуждениях барона. Солнце давно закатится, бывало, за горку и последний луч перестанет уж сверкать на кресте приходской церкви Всемилостивого Спаса, когда барон набьет снова трубку и шажком на пегом коне своем отправляется в скромное жилище.

3

Любовь, говорят, выдумана давно-давно. Может быть, не так называли ее, а любили все так же, а может быть, и лучше! сколько бед бывало от этой любви во все времена и до сих пор бывает, а любить все не перестают! Видно, сладка она!

Случалось ли вам читать книжку печатную, под названием: Не любо — не слушай, а лгать не мешай? (говорят, будто она переведена с немецкого, да и похоже на то: русскому этого не выдумать, где нам!)[3] Так в этой книге сказано, что один человек, т. е. один немец, посадил боб, который так скоро вырос, что этот немец через несколько часов влез по нему на луну! Любовь — ни дать, ни взять этот боб: поднимется так скоро, что как раз вскарабкаешься в седьмое небо, да еще она так густа и так широко раскидывает ветви, что все застелет собою: из-за нее ничего не видать.

Добрый барин с первого раза приглянулся Маше и скоро наяву и во сне видела она только его: не взмилились ни посиделки, ни хороводы! Все несбыточное исчезло из глаз, все казалось возможным!

Пришла осень. Пожелтели, слетели листья с деревьев — слетел и румянец со щек машиных; вместе с первым снегом упала и тоска-злодейка на сердце ее. Барон уехал в Москву и не простился с Мельниковой. Иногда, под веселый час, когда все бывало тихо вокруг нее, когда сидела она в светелке одна с своей думой, приходило ей на мысль, что ему, может быть, тяжело было проститься с ней; может быть, пожалел он и ее девичьих слез; можем быть, скоро возвратится он из Москвы… из Москвы! «а в Москве-то что красавиц и лучше и ражее[4] и наряднее меня!» Тут закрадывалось чувство, которого она и назвать не умела: это ревность, и бедная Маша опять начинала плакать, — она таяла, как свеча воска ярого. Долга показалась ей зима: шестнадцать лет жизни ее прошли скорее, чем эта несносная зима.

Наконец открылись июля, прилетели жаворонки, уж касатки завели гнездышко под мельничной крышей — все его нет, как нет! — Не спится Маше: поднимается раньше раннего солнышка и пойдет бродить по берегу Истры. Журчание реки сливалось часто с протяжной песенкой ее. Давно закатится красное, когда воротится она, бывало, домой. Чего-чего ни пытали и отец и мать: и на воду нашептывали старухи, и с уголька умывали, и заговаривали — ничто не помогало. Старик видел, в чем дело: и приказывал, и упрашивал, и плакал, и сердился — ничто не шло впрок.

Около семика разнеслась весть, что барин скоро приедет в деревню и с барыней — молодой женой своей.

4

— Вот она! сидит на камне-то! — говорил молодой парень, указывая работнику что-то похожее более на безмолвного жителя кладбища, нежели на живое существо.

Ветер пересыпал длинные волосы, раскинутые по плечам; бледное, бесцветное лицо, подпертое рукою, казалось мертвым. Глаза бедняжки, неподвижно устремленные на большую дорогу, сверкали жизнью нечеловеческой. Она то вдруг вскакивала, то опять садилась на камень: движения ее были скоры, отрывисты, неправильны.

Выходя на работу, поселяне обходили кладбище, не смели трогать колос возле погоста. Казалось, смерть в виде женщины царствовала тут и мертвила все окружающее.

В самый Петров день, около обеда, послышался колокольчик; ближе, ближе звенел он, заливался по проселку; пыль столбом поднялась близехонько от колес коляски, несшейся во весь опор на лихой четверке прямо к Стрелнну.

На кладбище раздался ужасный, неистовый крик, и безумная быстрее мысли помчалась к Истре. Долго еще то появлялись, то пропадали, рушились постепенно круги на гладкой поверхности Истры.

Не стало Маши!

С тех пор всякую ночь выходят русалки. Одна из них смуглая, черноглазая, точно Маша-утопленница. Они останавливают прохожего, смеются, щекотят его; они все хотят узнать барона Фридриха фон Граузенгарда.

Так гласит предание.

Назад Дальше