Резкое похолодание. Зимняя книга - Старобинец Анна Альфредовна 4 стр.


Любопытство вернулось.

В первую очередь его отличало от меня то, что он был страшен. Действительно страшен. Возможно, он таким и родился – рождаются же время от времени уроды! – и все же чутье подсказывало мне, что его внешность была, так сказать, благоприобретенной. И что она имела какое-то отношение к этому самому пожару, которого никогда не было.

Когда-то кто-то за что-то его изуродовал… Кто? За что?

Да, любопытство вернулось. Или я просто оттягивал свой уход?..

– Кто тебя так? – Я выразительно покосился на его лицо.

– Как?

– Я имею в виду – кто это с тобой сделал?

– Что «это»? – Он озадаченно заозирался, оглядел свои руки и ноги и непонимающе уставился на меня.

Неужели действительно не понимает?

– Твое лицо… – Я уже десять раз пожалел, что затеял это разговор, но идти на попятную тоже было неловко. – Оно такое… ну, ты ведь знаешь…

Он вдруг засмеялся. Веселым таким, искренним смехом. Как будто я удачно пошутил – нет, даже не так: как будто я поскользнулся на банановой кожуре.

– А ты… ты… на себя-то посмотри, – заливался он. – Красавец!.. Ты себя в зеркале вообще видел?

От его слов у меня вдруг с новой силой заныло лицо – как будто от удара.

– Не видел. У меня в доме все зеркала завешены. Человек умер.

– Старик?

– Старик. А ты откуда?..

– По тебе видно.

– А, ну да, конечно… Что, пока заметно?

– Заметно. Хочешь, зеркало притащу?

– Нет, – быстро сказал я. – Да.

– Так я не понял: нести зеркало?

– Неси.

Он сунул мне в руки атлас дорог и снова юркнул в квартиру. Практически тут же вернулся с аляповатой позолоченной пудреницей:

– На, глядись быстрей, пока девки искать не начали – они все время морды себе этим порошком мажут…

Открыл и протянул мне.

Я посмотрел в замусоленный, покрытый розоватой пудрой зеркальный круг.

Мое лицо все еще походило на лицо старика – но как-то в целом, приблизительно, точно это был набросок: огромный, исчерканный морщинами лоб, горбатый, точно в двух местах переломившийся, нос, седые кустистые брови, бесцветные пухлые губы… А женские черты, ее черты, уже явственно проступали – в мелочах и деталях. Рот приобрел свойственное Даше капризное выражение, на левой щеке, ближе к уху, появились две маленькие родинки, кожа стала гораздо розовее, чище и глаже, чем была у старика; пушистые, рыжеватые ресницы – ее, ну и главное – ее, уже совсем ее глаза. Большие, бархатисто-карие, но слишком уж близко посаженные и слишком глупые – как у веселой мартышки…

Одним словом, вид у меня был довольно нелепый – полудевка, полудед, – но все же не то чтобы отталкивающий и, главное, вполне объяснимый. Естественный переходный этап: старик умер, единственная правнучка осталась: я, соответственно, меняю свой облик. Это ведь нормально: новая хозяйка – новое лицо. Ее лицо…

Все еще любуясь на себя в зеркало, я вдруг обнаружил, что при этом излагаю все свои соображения вслух. А он тихо смеется. Пофыркивает.

– Что тут смешного?

– На самом деле – ничего. – Он вдруг стал серьезен. – Совершенно ничего смешного. Ты вот просто представь себе, ну, на минуточку, что хозяин – не один, не два и не три. Что их пять, десять, пятнадцать, семнадцать! Что они сменяются каждые две недели! Что одни приезжают, а другие уезжают, и кто-то кого-то приводит, а кто-то уводит, и неизвестно, надолго, навсегда или на пять минут, и что ведь черт ногу сломит, и не поймешь, кто здесь просто ночует, а кто живет, и какие у них между собой отношения: кто действительно главный, а кто так, под ногами болтается! Это все у них называется знаешь как? – С вопросительной интонацией его голос не справился, визгливо сорвался. – Это называется сквот. Такая очень модная коммуналка. Они тут все типа хозяева. – Он перевел дыхание и продолжил совсем уже пискляво: – И еще детей, гады, рожают! А у меня рожа не казенная – под каждого меняться! Вот дождусь потепления и уйду отсюда к чертям собачьим!

– Куда ж ты уйдешь? – сочувственно спросил я.

Он молча забрал у меня пудреницу и внимательно посмотрел на свою образину. Жутковато оскалился – не то улыбнулся, не то заинтересовался особенностями своего прикуса.

– К маме и папе уйду, – сказал он после долгой паузы. – На улицу.

Мне стало его совсем жалко.

– Говорят… – Квазимодо мечтательно уставился в пространство. – Говорят, на улице все становятся похожи сами на себя… И у всех на лице отрастает седая шерсть…

– Моя бабушка как-то рассказывала про седую шерсть, – ответил я, чтобы его подбодрить (она и вправду рассказывала, но мне казалось, что это просто легенда).

– Что? – заинтересовался Квазимодо.

– Она говорила, такая шерсть вырастает, если долго жить в доме одному. Без хозяина.

Квазимодо понимающе кивнул.

– Но вообще-то это чушь, – зачем-то брякнул я, разрушая тем самым весь психотерапевтический эффект. – Я жил дома один целых три года, и никакой шерсти у меня на лице не выросло.

– А когда это было?

– С сорок первого по сорок четвертый год.

– Кажется, была война?

– Да.

– И ты ждал кого-то с войны?

– Конечно, ждал.

– Может быть, ты очень ждал и поэтому не чувствовал, что один? Может, ты просто знал, что это временно? Что они вернутся? Может, поэтому шерсть не выросла? Может быть…

– Может, – покладисто прервал его я. – Все может быть. А теперь мне пора.

Ну конечно, я ждал, что они вернутся! Что все они вернутся – и Лев из своей Казани, куда эвакуировали Академию наук, и Лиза с Валей из своего Казахстана, и моя мать, которая уезжала вместе с Лизой и Валей с таким же обреченным лицом и так же молча, как за два года до этого, уходил мой отец…

Но вернулись не все. Вернулся Лев, худой, спокойный и безразличный днем, а ночью бредивший ураном, дейтерием, клопами и иногда Соней. Вернулась Валя – злая, жалкая, готовая к компромиссам. Некоторое время они еще склеивали, неловко и равнодушно, как аутисты аппликацию, свою разорванную совместную жизнь – пока я самолично не взял в руки ножницы…

А Лиза не вернулась, и моя мама тоже. Я старался себя убедить, что она просто осталась с Лизой и маленькой, а не сгинула в промозглом товарняке, еще по дороге туда – но проверить никак не мог, и поверить тоже. И, вспоминая о матери, всегда с ужасом ловил себя на том, что думаю о ней как о мертвой.

Он пошел провожать меня до подземелья, добрая душа. Всю дорогу я семенил, вцепившись ему в плечо и практически не открывая глаз. На улице страшно. У меня не было сил храбриться и притворяться. На улице страшно. Ну что я могу поделать? Страшно.

У входа в подземелье мы остановились. Он достал картонку.

– Так, значит, смотри. Мы сейчас здесь… – ткнул по-детски обкусанным ногтем в одно из сочленений рыжей паучьей лапы. – Станция «Новые Черемушки». А тебе нужно вот сюда. «Маяковская». На зелененькой лапке. Это значит, тебе нужно…

– А там очень глубоко? – Я кивнул на вход в подземелье.

– Очень, – без всякого сочувствия подтвердил Квазимодо. – Тебе нужно сделать пересадку на «Третьяковской», вот здесь, и перейти на… Эй, ты глаза-то открой, кому я показываю! …Перейти на «Новокузнецкую». И ехать до «Маяковской». Ты понял?

– Да. А там темно?

– Нет, там довольно светло. Электрическое освещение.

– А ты там был?!

– Был. Один раз. Да ты не бойся, там все довольно просто. Сейчас я тебе расскажу. Если будешь все делать по их законам – с тобой ничего не случится.

– А если случайно нарушу?

– Тогда… ну не знаю. Может случиться все что угодно. Так что ты уж лучше не нарушай. Значит, так… – Он наморщил лоб и затараторил каким-то бесцветным монотонным голосом: – Держись руками за поручни, стой справа, проходи слева, не беги, не сиди на ступеньках, нигде не задерживайся, придерживайся всегда правой стороны, не прислоняйся ни к каким дверям, при обнаружении бесхозных вещей немедленно убегай.

– Так бегать же нельзя?

– Ну, уходи быстрым шагом…

– Я все это не запомню.

– Ничего. Там есть такой специальный голос – он все время зачитывает законы вслух. И еще там все везде написано. Ты, главное, читай внимательно вывески – и не пропадешь. Всё понял?

– Да. Слушай… Скажи честно: там очень страшно?

– Страшно. Но вполне терпимо. Ты, главное, постарайся представить, что это просто такой большой дом. Не думай, что он под землей. Когда сильно грохочет, зажимай уши. Ни в коем случае ни к чему не прикасайся. Даже если очень красивая вещь, блестящая там, ну или, я не знаю, просто тебе понравилась – не трогай, это, скорее всего, приманка, она может взорваться. Там, говорят, все взрывается… Так, еще что… не думай про крыс. И на людей не смотри. Это не закон – в принципе смотреть можно, но я тебе просто очень не советую. У них там становятся такие лица… Такие… Ладно, не могу описать. Но ты лучше не смотри, и все… – он умолк и некоторое время деловито листал атлас Москвы. – Ага, нашел. Это уже если… то есть когда ты выйдешь наружу. План местности. Вот, смотри. Большая Садовая, поворот налево – Малая Бронная, та-а-ак. Большой Патриарший переулок… вот она, твоя Спиридоновка! Почему ты, кстати, про какие-то болота говорил? Пруды тут вот, да, вижу, на карте… Патриаршие пруды… А болот никаких нет.

– Раньше были, – одеревеневшими губами сказал я. – Раньше это место назвалось Козьи Болота.

– Когда раньше?

– Давно, – отрезал я. Подземелье наводило на меня ужас, и читать ему лекцию по истории настроения не было.

На «Маяковской», уже у выхода из подземелья, я ненадолго остановился, чтобы перевести дух. Кажется, там, внизу, я все сделал правильно… но очень устал. Шея, спина и лоб были мокрыми от пота, сердце колотилось с какими-то угрожающими всхлипами. Я прислонился к мраморному парапету и запрокинул голову.

Потолок был очень странный. Этакий купол, выстланный мелким желтым кафелем. В центре купола красовался большой круг с примитивной, точно сделанной умственно отсталым ребенком, мозаичной картинкой: грязно-бурые облака на грязно-синем фоне. В другом конце потолка из кружка поменьше вылезала радуга совершенно невообразимых цветов: с правилом «каждый охотник желает знать…» ребенка явно никто не ознакомил. Еще там был треугольник с каким-то совсем уж абстрактным сине-красным не то небом, не то извержением вулкана… Но самое странное – по потолку были разбросаны, абсолютно бессистемно, отрывки из стихов Маяковского и просто отдельные слова.

Маяковского я в свое время читал много – в домашней библиотеке имелось полное собрание сочинений, – так что цитаты узнал. На выходе из подземелья, кляксами разбрызганные по потолку, они смотрелись более чем странно.

«И небо, в дымах забывшее, что голубо», – гласила центральная надпись.

«Прочел я зовы новых губ» – чуть сбоку. Рядом с «зовами» разместилась почему-то аршинная буква «Я». «На чешуе жестяной рыбы» уехало в противоположный конец потолка. Гигантское «ХОРОШО!», вообще ни к чему, кажется, не относящееся, растянулось на несколько метров. Похоже, умственно отсталый ребенок, оформлявший здесь интерьер, поразвлекся на славу.

На самом видном месте располагались строки:

Серьезно.

Занятно.

Кто тучи чинит,

Кто жар надбавляет солнцу в печи…

И чуть ниже:

Все в страшном.

Этого стихотворения я не знал. Все в страшном? Как это понять – в страшном?..

Я пошарил глазами по потолку и наконец обнаружил одиноко висящее «порядке».

– Все в страшном, – повторил я про себя и выбрался наружу.

– …Мне страшно, страшно, когда ты так говоришь! – взвизгнула Валя. – И вообще, я не пойду теперь никуда! Плевала я на твою «Маяковскую», и на колонны, и на глубокое залежание!

– Не залежание, а заложение, – машинально поправил Лев.

– Хватит меня учить! Иди девку свою учи!

– Валя!..

Был сентябрь, тридцать восьмой год, выходной, листья, солнце и впервые за несколько дней тепло; они собирались прогуляться пешком до новой станции метро, но уже в дверях увязли в очередной ссоре.

– …Не пойду я с тобой!

– Не хочешь – не ходи, – сквозь стиснутые зубы прошипел Лев. – Только не вопи ты, ради бога, как резаная на весь подъезд. Соседи услышат, неудобно.

– Что тебе неудобно?! А по бабам бегать тебе удобно?

– Я сказал: не ори. Постыдилась бы – перед посторонними людьми…

– А мне стыдиться нечего! Стыдиться тебе надо! И не перед посторонними – плевала я на твоих посторонних! – а передо мной вот! И перед ребенком твоим!

– Да тише ты!

– А ты меня не утихомиривай, тоже мне, интеллигентный какой нашелся!

– Да уж поинтеллигентнее некоторых, с хлебозавода!

– Да как ты смеешь?…

– Между прочим, папочка, – противным голосом вклинилась в скандал двенадцатилетняя Лиза, – у нас в стране труд рабочих на заводе все уважают.

– А тебя не спрашивают, – отвернувшись, выдохнул Лев.

– Да уж, не спрашивают! – снова перехватила инициативу Валя. – Ни ее не спрашивают, ни меня! Действительно, зачем тебе нас спрашивать, кто мы такие?.. Лиза, иди в свою комнату… Нам можно просто сказать: «Домой ночевать не приду». А мне страшно, когда ты так говоришь! Мы что – совсем тебе не нужны? Мы что – тряпки какие-то? Ноги вытер – и пошел, да? С Ландау своего пример берешь?

– Господи, какие тряпки?.. – Лев устало опустился на табуретку в прихожей. – Какие тряпки? Какие ноги? И при чем здесь Дау?..

– А что, ни при чем, да? Думаешь, я не знаю, что он вытворяет, этот ваш Дау, – и вас, кобелей, за собой тянет? Я знаю. Мне эта его Кора Дробанцева все-е-е рассказывала. Он своих шлюх прямо в дом приводит, а ее заставляет чистое белье им стелить! Это у него называется «теория счастья»!

– Полагаю, шлюхи к нему в камеру не приходят. И чистое белье там довольно редко выдают. Постыдилась бы. Человек уже полгода как сидит.

– И очень хорошо, что сидит! Туда ему и дорога! А вам, кобелям, он деньги на любовниц давал! Вот вы и молитесь на него…

– Кобели не молятся…

– …Только я тебе не Кора какая-нибудь! Я с собой не позволю, как тряпка… как с тряпкой!

– Я безмерно рад. Валюша, что ты не Кора. Потому что Кора – лживая, фальшивая, злая дура. А ты ведь у меня не такая, правда? – фразу свою Лев закончил издевательски-елейным голоском.

Валя не нашлась чем крыть и взглянула на него с бессильной яростью.

– Кстати, ты не знаешь, Валюш: твоя подруга Кора…

– Она не моя подруга.

– Товарищ Дробанцева случайно не увлекается музыкой?

– Кажется, она играет на пианино.

– Как, а на барабане? Мне кажется, ей бы очень пошел барабан.

– Барабан?.. – растерялась Валя.

– Ну да, – Лев широко улыбнулся и сощурил позеленевшие от злости глаза. – Барабан. Она бы играла социалистический марш. Тук-тук. Тук-тук-тук, – костяшками пальцев он постучал о стену. – По-моему, у нее прекрасное чувство ритма. В наши времена это очень ценится.

– Твой Ландау – враг народа.

– Мой Ландау – честный человек. Ладно. Я, пожалуй, пойду. До завтра. – Он тяжело поднялся с табуретки и шагнул к выходу.

– Стой! – отчаянно вскрикнула Валя и вцепилась в его рукав. – Если ты сейчас уйдешь, значит, ты совсем, совсем меня не любишь!

Лев остановился и стряхнул ее руку, медленно и осторожно, точно ядовитое насекомое.

– Мой Ландау говорил, что семья – кооператив. К любви это не имеет никакого отношения.

Пока я был в подземелье, короткий зимний день успел закончиться. Вечерний город полыхал неоновыми вывесками, фонарями, окнами и автомобильными фарами. В таком освещении он был еще неуютнее.

Я быстро прошел вдоль забора из гофрированного железа (из-за забора по-жирафьи высовывались подъемные краны), потом сверился с картой и перебежал через Тверскую, петляя среди несущихся на дикой скорости машин. В принципе там был подземный переход, но снова спускаться под землю не хотелось. К тому же из перехода доносилась какая-то подозрительная барабанная дробь.

Назад Дальше