Его расточительность становилась особенно неуправляемой, когда он оправдывал ее научными исследованиями. Отец мнил себя великим ученым, хотя подробности его научной деятельности оставались загадкой даже для него самого. Превыше всех он почитал изобретателей, знал их имена и биографии, и любил рассуждать о собственных изобретениях, которые представит свету, когда будет готов (хоть и не вдавался в подробности о том, что это за изобретения). Излюбленным его занятием было просматривать сообщения о новых патентах; почти каждое сопровождалось раздосадованными возгласами о том, что его «опять опередили» – кто-то запатентовал изобретение, которое он как раз собирался представить в бюро патентов. Наши беседы за семейным столом сводились к монологам отца о последних научных открытиях, многие из которых не имели никакого отношения к его основному роду деятельности – например, он докладывал нам о новом методе вентиляции железнодорожных вагонов или производстве искусственной слоновой кости из каучука, аммония, хлороформа и известкового фосфата. Темы для своих лекций он нередко выбирал неаппетитные – я догадывалась об этом по виду матери, замиравшей с вилкой на полпути ко рту и внезапно бледневшей, как труп; мне же с моим луженым желудком все было нипочем. Он мог, к примеру, поведать нам о новом виде опухолей в желудке лошадей, вызываемых паразитами, или об усовершенствованном средстве избавления от запаха каловых масс, или о способе расшевелить сонных пиявок и заставить их присосаться к пациенту (нужно вымочить их в пиве). Мы слушали его рассказы о методах окрашивания цветных перьев; прогрессе в науке родовспоможения в Германии и дизайне канделябров; консервировании крови со скотобоен в виде студня, изготавливаемого методом добавления негашеной извести; планах строительства межконтинентального тоннеля между Тарифой и Танжером; о новой фабрике, где бумагу собирались делать из кактусов; о новом методе выявления фальсифицированных документов, изготовленных с помощью фотокопирования; об эксперименте по взвешиванию лучей света, во время которого выяснилось, что луч солнца на земле весит три тысячи миллионов тонн, и «не будь гравитации, эта сила вытолкнула бы его обратно в космос» («Практическая наука»).
Отец совершенно свободно и, пожалуй, даже чересчур горячо рассуждал о любой теме, в которой ровным счетом ничего не смыслил. Порой он так распалялся, что вскакивал со стула и начинал расхаживать по комнате, сопровождая речь жестами, которым научился на курсах ораторского искусства (своим ораторским мастерством он гордился безмерно и часто напоминал нам, что еще в школе выиграл приз за декламацию «Танатопсиса» Уильяма Каллена Брайанта – а я всегда содрогалась, когда речь заходила о Брайанте, ибо за приятными воспоминаниями о выигрыше неизменно следовали причитания, что такой достойнейший оратор, как мой отец, породил столь невнятное существо, как я, заикающуюся имбецилку).
Услышав о новом техническом изобретении, каким бы сомнительным и непрактичным оно ни представлялось, отец тут же выписывал его, и ничто не могло ему помешать. Получив посылку с новым прибором, он бросал все дела, чтобы прочесть прилагаемое руководство по использованию, а при необходимости собрать прибор, опробовать и продемонстрировать в действии. Поскольку друзей у него не было, для этих целей он созывал свою секретаршу, бригадира и наиболее доверенного и ответственного рабочего фабрики; те, отбывая повинность, собирались в нашей гостиной и очень тихо и смущенно сидели на самых неудобных стульях, в то время как моя мать разливала чай, а отец топтался вокруг новинки, раздраженно дожидаясь, когда мать закончит. Было ясно, как божий день, что гости в нашем доме чувствуют себя неуютно и считают это мероприятие продолжением своих служебных обязанностей, но никак не приятным времяпровождением. Отец, однако, радовался, веселился, говорил неестественно громким голосом, намеренно употребляя просторечия, чтобы низкий люд, приглашенный им в гости, ощущал себя в своей тарелке (хотя сам низкий люд выражался неизменно чопорно и церемонно), а после вспоминал мероприятие как чрезвычайно приятное. Затем он тратил несколько дней на сочинение пространного письма производителям; в письме он делился своим мнением по поводу прибора и предлагал ряд улучшений, а нам рассказывал об этих письмах так, будто производители с нетерпением ждали каждого из них и были ему безмерно благодарны за прозорливые замечания. Он даже намекал, что в процессе создания купленных приборов ему отведена некая официальная роль, что он, фактически, приложил руку к их созданию. Когда я была маленькой, я принимала все это за чистую монету и считала отца очень важным человеком, но позже поняла, что это его бредни, и представила, как смеются производители над его письмами, которые он составлял с таким тщанием, или же просто выбрасывают их в мусор непрочитанными.
Я не помню всего, что он покупал, но некоторые вещи до сих пор хранятся у меня:
автоматический сигнальный буй;
арифмометр, или машина для арифметических подсчетов;
электромагнитный аппарат Белла;
карманный телеграф, или портативный передатчик Морзе;
электрическая щетка для волос Скотта;
электромагнитный прибор для шоковой терапии, работающий по методу Фарадея.
Отец нередко описывал наш мир как сферу безграничных возможностей – безграничных потому, что область применения практической науки, по его мнению, должна лишь расширяться. Это мировоззрение, безусловно, повлияло на меня: смерть, к примеру, не является для меня чертой, за которой все заканчивается. Но несмотря на то, что научный склад ума, идеи и приборы, привнесенные отцом в наш дом, оказали сильное влияние на мою последующую деятельность, я считаю его виновным во многих наших бедах. Хотя не было такого проекта, к которому он не потерял бы интерес через несколько месяцев в полном соответствии со своей натурой серийного энтузиаста, мое заикание постоянно напоминало ему о незавершенном эксперименте, подопытным кроликом в котором была я. На страницах научных журналов он черпал информацию о новых пыточных инструментах для моего горемычного рта. Слоговая гимнастика М. Колобат, выполняемая под бой его ортофонической лиры (разновидности метронома); упражнения для губ, языка, дыхательные упражнения; сдавливающие язык пластины, расширяющие челюсть подушечки, обструктивные инструменты различных видов – камешки Демосфена, эволюционировавшие в настоящие орудия пыток, подобных золотой вилочке М. Итарда, которую следовало разместить в «выемке альвеолярной дуги нижней челюстной кости», то есть под языком; кожаные ошейники, застегивавшиеся на пряжку и туго сжимавшие мою гортань; металлические пластины, пристегивавшиеся к зубам и торчавшие изо рта; нечто вроде свистка, примыкавшего к нёбу, с вонзавшимся в язык острым наконечником. Стоит ли говорить, что ни одно из этих приспособлений не выполнило обещания «восстановить полезность пациента для общества путем обретения им способности изъясняться сладкозвучно и непрерывно».
За все усилия, предпринятые отцом по исправлению моего дефекта, я обязана была испытывать благодарность, а неудачи, согласно его замыслу, должны были вдохновлять меня упражняться упорнее. Поэтому матери не позволялось утешать меня, когда я плакала. «Вы уже достаточно навредили, мадам!» – выкрикивал отец, считавший мое заикание наследственным уродством по материнской линии. Он не переставал корить себя за «временное помутнение рассудка вследствие любовной лихорадки», приведшее к «ненаучному» и «противоречащему эволюции» союзу мужчины столь благородного происхождения с «аморальной имбецилкой» из «семьи торгашей и мелких жуликов». Он считал своим долгом исправить пагубное воздействие этого опрометчивого брака на свой социальный класс, и если в очередном номере ежемесячника не находилось нового метода, который можно было применить к моему дефекту, изобретал его самостоятельно, пуская в ход все свои нереализованные изобретательские амбиции и разрабатывая самые современные приборы, которые я должна была опробовать на себе. Он, несомненно, полагал, что прославится, придумав метод излечения от заикания, то есть решив задачу, которую прежде никому решить не удавалось.
Пожалуй, во всей Америке не было второго рта, подобного моему, который с равным усердием растягивали бы, резали, кололи, облепляли присосками и сдавливали скобами. В ход шло всё – консоли, клинья, лебедки, щипцы и целые подшивки «Американского естествоиспытателя» и «Популярной науки». Страницы этих изданий пестрели красочными гравюрами с детальным описанием механизмов; на этих рисунках величественные и прекрасные машины идеальных геометрических форм обслуживали неулыбчивые опрятные мужчины с симметричными руками и ногами. В отцовских (и моих) фантазиях именно так должен был выглядеть мой рот: современным техническим достижением, тщательно отрегулированным и эффективным; конвейером, работающим без сбоев и выдающим череду однотипных фраз из нержавейки с медным дном в сопровождении подобающих случаю жестов.
Прикрепляя ко мне конструкции собственного изобретения – отец прикасался ко мне лишь в этом случае, и еще когда наказывал меня, – он был ласков, и порой я ошибочно принимала светящийся в его глазах оптимизм за любовь. Даже сейчас я часто спрашиваю себя, не любовь ли сквозила в тот момент в его взгляде, безмолвная и вечная, как монолит, невзирая на все его мной недовольство?
Ответ на этот вопрос, конечно же, «нет».
Но в те минуты, сидя смирно и позволяя ему навешивать на себя очередное пыточное орудие, я расслаблялась и ощущала уверенность, теплом разливавшуюся внутри. «Сиди прямо… черт тебя дери!» (Звук лопнувшей лески.) «Открой рот, шире, нет, не так широко; стисни зубы, расслабься, втяни губы, нет, не так, вот так, да нет же, глупая девчонка, вот так!». Я беспрекословно, почти радостно подчинялась; я тоже надеялась на лучшее. На этот раз все получится. Мы оба так хотели этого, что силой нашего общего желания у нас должно было получиться. Я физически ощущала, как связная речь давит на корень языка, готовая вырваться наружу.
Но этого так и не произошло. Отцовские приспособления то и дело давали сбой: то пружинная растяжка для щек слетала с предохранителя и выстреливала у меня изо рта, рикошетом отлетая от стен столовой. То гуттаперчевый пузырь на вдохе застрял у меня в глотке, и я едва не задохнулась. В другой раз я случайно проглотила маленькую гирьку, которую под суровым присмотром отца должна была перекатывать на языке, и в течение нескольких дней я приносила ему ночной горшок со своими экскрементами и присутствовала при раскопках, которые он производил тонкими металлическими спицами. (Гирьку так и не обнаружили; полагаю, она до сих пор покоится где-то у меня в слепой кишке и медленно отравляет меня изнутри, так как сделана из свинца.) Во всех осечках отец, само собой, винил меня. Вероятно, проблески разума иногда все же посещали его, ибо самые кошмарные приспособления он не стал опробовать повторно. Но все равно наказывал меня за «лень, упрямство и рецидивизм», сопровождая каждое обвинение ударом линейки.
А потом бросал взгляд на белые края отметин на моей ладони, и лицо его искажала гримаса. «Вся жизнь коту под хвост. Я ничтожество», – говорил он.
Из уст самого богатого гражданина Чизхилла слышать такое было более чем странно, но я понимала, о чем речь. «Папа, не плачь, – ласково успокаивала я. – Когда-нибудь твои изобретения сработают».
Он снова заносил линейку.
Порой я разглядывала себя в мутном зеркале над туалетным столиком матери и дивилась своей невзрачности. Мне казалось, что рот мой, если это вообще возможно, больше головы, и столь же упорно противится социализации, как если бы на его месте был кракен, которого пристегнули к моему лицу и заставляли говорить.
Тогда я еще не понимала, что отчасти горжусь своим чудовищным дефектом. Долгое время я старательно пыталась овладеть своей неуправляемой речью и в моменты, когда меня охватывала сентиментальность, фантазировала о том, какой идеальной станет жизнь нашей семьи, как только я избавлюсь от моего маленького недостатка. По вечерам мы будем сидеть в гостиной, я стану читать родителям вслух, превосходно выговаривая слова и сопровождая речь красноречивыми жестами; их лица, озаренные пламенем свечи и гордостью, будут светиться. Но с каждым новым провалом очередной попытки исправить меня я понимала, что это невозможно, и убеждалась в том, что наказывая меня за то, что я не могу контролировать, отец проявляет жестокость. А жестокому отцу в моих фантазиях не было места. Даже к матери он давно уже перестал относиться с нежностью, так что пламя моих грез постепенно стало затухать, а потом и вовсе угасло.
Я часто околачивалась у кабинета, где отец экспериментировал со своими приборами. Я надеялась, что что-нибудь пойдет не так, и однажды мое ожидание было вознаграждено. В тот день отцу доставили вышеупомянутый электромагнитный прибор для шоковой терапии, работающий по методу Фарадея; аппарат сулил «оздоровление всего организма, восстановление баланса и гармонии расстроенной нервной системы и насыщение тела жизненными силами». Через щелочку в двери я наблюдала, как отец решительно расстегнул пуговицы на воротнике и манжетах, снял рубашку, аккуратно сложил ее и убрал в сторону; затем проделал то же самое с нижней сорочкой. Грудь у него была полная, женская, а между грудей виднелся клок черной шерсти, напоминавшей медвежью. Я, кажется, никогда еще не видела его обнаженным до пояса. Он взял один из проводков и после секундного колебания прикрепил к соску с помощью прилагающегося зажима. Второй проводок он прикрепил к другому соску. Тогда меня ничего не смутило, но сейчас я понимаю, что он выбрал для прикрепления проводов довольно странное место и, возможно, руководствовался при этом соображениями не совсем научного и медицинского характера. Мне доводилось слышать о людях, которые испытывают эротическое удовольствие от боли, причиняя ее себе и другим, но я не слишком осведомлена о подобных проявлениях человеческой сексуальности – более того, я довольно смутно представляю, как это происходит обычным способом, так что давайте оставим рассуждения о странных действиях моего отца тем, кто разбирается в этих вопросах.
Я чуть шире приоткрыла дверь и бесшумно проскользнула в комнату. Отец тем временем взял брошюру, прилагавшуюся к аппарату, и продолжил изучать ее, держа двумя руками. Затем медленно протянул руку и включил аппарат. Его лицо исказила странная гримаса, он задергался, уронил брошюру и стал бить по проводам, но те не отцеплялись; наконец он схватил один провод и с силой выдернул его из аппарата; тот взорвался снопом кобальтовых искр и заглох. Отец склонился, захлебнувшись от рыданий без слез, затем аккуратно отцепил зажим, вцепившийся в его сосок железными челюстями. Другой провод по-прежнему соединял его с заглохшим аппаратом. Внезапно он увидел, что я наблюдаю за ним. Он уставился на меня, зажав в руке болтающийся провод, а затем хлестнул им меня.
Несколько вещей затем случились одновременно. Я отпрыгнула в сторону и ударилась поясницей об угол комода. Не попав в меня, провод отскочил, зацепился кончиком об отцовскую ноздрю и хлестнул его по губам, оставив четкий ровный след от ноздри до подбородка. От неожиданности отец дернулся и оторвал провод, по-прежнему крепившийся к соску; он выругался и схватился за сосок обеими ладонями; первый же провод отскочил еще раз и снова хлестнул его, на этот раз по лбу и уже не так сильно. Я стояла, опираясь о комод, в удобном отдалении, и заставила себя смеяться, хотя бок очень болел от удара. У отца текла кровь из соска и губы, бледный живот трясся от прерывистого дыхания.
– Чудовище! Ведьмино отродье!
– Я не виновата, отец, – отвечала я. – Может, аппарат настроен неправильно? Не желаешь ли попробовать еще раз?
– Ты бы этого хотела, верно? – Он бросился ко мне, схватил за ухо и стал выкручивать, притягивая меня к себе, пока я не закричала от боли. – Отпущу тебя, когда скажешь: «Купили каракатице кружевное платьице!» – Он прижал меня лицом к своему потному боку; от него дурно пахло.
Я не могла этого выговорить, ему ли было этого не знать.
Теперь, когда я была в его власти, он весь точно раздулся и стал больше; живот его расширился, а струйка крови, стекавшая вниз, остановилась, будто передумала, насторожившись.