С диким пронзительным воплем красноармеец Голубев отшвырнул санинструктора, вскочил и, не разбирая дороги, кинулся наутек… то есть попробовал кинуться наутек. Продолжая вопить, он слепо врезался в кого-то из окружавших полянку.
Дальнейшего Михаил не видел, потому что рванулся к ударившейся о сосновый стол Вешке. Не видел, но слышал. Слышал, как Голубевскому ору принялся вторить еще кто-то – очевидно, вдавленный в колючие заросли; как там, в зарослях, взбурлило стремительное многоногое топотание; как старший политрук рявкнул: “Да заткните же ему пасть!”, и Голубевские вопли моментально обрубились задавленным натужным мычанием – кажется, приказ был воспринят буквально.
Белкина отстрадалась от внезапной передряги несколькими царапинами да неопасным ушибом. Пока Мечников помогал ей встать и наскоро удостоверивался, что ушиб действительно не опасен, а царапины – действительно всего-навсего царапины, свихнувшегося бойца Голубева успели более ли менее привести в чувство. Во всяком случае, боец этот перестал рваться в бега и уже кое-как отвечал на нетерпеливые вопросы Зураба. Правда, уразуметь хоть что-нибудь из Голубевских ответов было сложно. И не только потому, что боец заикался, всхлипывал и так стучал зубами, что беспрерывно прикусывал язык. Даже когда его слова удавалось разобрать, смысл разобранного казался чем угодно, кроме именно смысла. Получалось, будто бы всё здесь на полянке было тихо и мирно, пока Голубев не решился отойти для короткой надобности. Он несколько раз подчеркнул, что пост свой не покинул ни на секунду – даже для пресловутой надобности в кусты не полез, а только отошел на край полянки да повернулся к напарнику и немцу спиной. Но почти сразу же услыхал позади странный звук, оглянулся и увидел, что второму караульному вцепился в горло огромный волчина.
– Вот т-т-таке-енный, – бормотал Голубев, дергая трясущейся рукой метрах в полутора от земли. – Ей-бо, вот т-такеннейший! Рыж-жий т-такой, прям даже красный, и зуб-бы медные. А вместо глаз жари-инки. С пятак. И ч-ч-чадят. Вот ей-бо, чадят, как угли в костре!
Больше он ничего не помнил – ни как исчез пленный ганс, ни куда подевалось оружие самого Голубева и Голубевского напарника.
Дело пахло нешуточной паникой. Мнущиеся вокруг полянки красноармейцы в большинстве своём всё активнее проявляли желание убраться куда-нибудь как можно дальше – повальное бегство сдерживали (ПОКА ЕЩЕ сдерживали) теснота да неприкрытая боязнь отлепиться от колючей кустарниковой стены и ступить хоть на шаг ближе к середине бестравной проплешины.
Кто-то бормотал: “Точно! Я своими ушами слыхал рыканье. А Фадеев видел, как отсюда выскочило громадное, рыжее… А, Фадеев?”; кто-то (причём не сказать, чтобы из пожилых) крестился, немо да истово шевеля губами; кто-то подталкивал соседей локтями, спрашивал с лихорадочною надеждой: “Врёт ведь, правда? Он же всё врёт! Правда?” – но соседи лишь досадливо матерились в ответ…
Солдаты, научившиеся не бледнеть от истошно-истеричного “Та-а-анки-и!!!” и способные выдержать многочасовой миномётно-пулемётный обстрел (который, пожалуй, страшнее, чем даже прицельная бомбёжка); бойцы, по приказу бравого героя Гражданской войны дисциплинированно поднимавшиеся в штыковую на немецкие панцервагены…
Но вот теперь…
Что-то кем-то мельком увиденное… Невнятный слушок, со скоростью радиоволн разнесенный по лагерю беспроволочным солдатским телеграфом конструкции Звонарёва-Брехальского (единственный вид связи в РККА, безотказно действующий с первых минут войны), а потом – малоразборчивое блеянье, насилу продавившееся сквозь лязг зубов ошалелого паникёра… Лишь намёк на какую-то сверхъестественность – и всё. Отвага, испытанная многажды и через всякую меру, сгинула без следа.
Никакие уговоры не помогут – логика против такого бессильна. И чёрт знает, как их теперь успокаивать. Тут бы крепко раскинуть умом, чтоб без ошибки, чтобы наверняка да сразу, но умом раскидывать некогда: в любую секунду, стоит лишь кому-нибудь матюкнуться громче прежнего или хоть просто чихнуть – и готово дело. Причём каким оно окажется, дело-то, совершенно невозможно предсказать наперед. Свихнувшаяся с катушек толпа, да еще и вооруженная – поди угадай, во что это выльется!
– Оказывается, ни на хрен собачий ты, Голубев, не годишься, – сказал вдруг Ниношвили со спокойной жесткой усмешечкой. – Вот у нас в селе был пастух, дядя Андроник, так он, когда трёх баранов потерял, такого наплёл – упасть и на лету умереть, да! Бандиты, диверсанты на парашютах, какая-то обезьяна с человека ростом… Получалось, дядю Андроника не ругать надо, что потерял трёх баранов, а представить к ордену – за то, что остальных уберёг. Так врал – из соседних сёл приходили слушать. Даже из Поти человек приехал, всё записал. Правда, с этим городским вышла ошибка: думали, он из газеты, а оказалось, из прокуратуры, да… Вот как надо врать, Голубев! А у тебя воображения совсем столько, сколько ума. То есть нету. Цхэ!
Голубев пытался было что-то сказать, но старший политрук перебил:
– Да застегни, наконец, мотню, шени мама! Оно конечно, твой стручок без бинокля не разглядишь, но порядок в обмундировании должен быть, нет?!
Слава богу, кто-то всё же хихикнул.
А когда боец Голубев, лицо которого мгновенно сменило контр-революционную белизну на цвет Рабоче-крестьянской армии, запутался трясущимися пальцами в шириночных петлях-пуговицах, разрозненное хихиканье переросло в смех – сдержанный, вымученный, но всё-таки настоящий.
Не успел Мечников подумать, какой Зураб молодец и до чего же удачно вышло, что ответственность за остатки шестьдесят третьего отдельного взвалил на себя старший политрук Ниношвили, а не кто-нибудь из тогда ещё живых строевых командиров… То есть нет, лейтенант Мечников как раз успел подумать обо всём этом. И ещё Михаил успел подумать, что сам он по сравнению с Зурабом не командир, а так – лучший сапёр среди живописцев и лучший живописец среди сапёров.
Белкина тоже кое-что успела. Пока несчастный красноармеец Голубев приводил “нижний воротничок” в соответствие с требованиями устава, Вешка внимательно оглядела поляну, а потом вдруг больно прихватила Мечникова за руку и поволокла в сторонку – составлять компанию тем, кто изображал собственные барельефы на сплошной стене колючих кустов.
Михаил упёрся – сперва просто от неожиданности, но через миг, проследив направление взгляда распахнувшихся на пол-лица санинструкторских глаз, разом понял всё: и солдатскую опаску перед срединой треклятого песчаного лишая, и причину едва не заварившейся паники (впрочем, “едва не” – это ещё вилами на воде намалёвано)… Понял, поскольку разглядел, наконец, то, что кадровый военный с тренированной наблюдательностью художника и минёра обязан был заметить, только-только ступив на поляну. А вот каждый из некадровых и не всё-такое-прочее бойцов, похоже, усматривал это моментально, именно “только-только ступив на”.
Следы.
Кроме сапог отечественого да германского образца здешний песок обильно истоптали ещё и лапы. Очень крупные. С вот этакими когтями. Причём немецкие рубчатые подошвы на полянку вроде бы только вошли, а когтистые лапы вроде бы только вышли. Может, конечно, выходной след первых и входной вторых просто оказались затоптанными, а может…
Как это по-ихнему, по-германски – вервольф?
Вагнер, “Кольцо небелунгов”, языческая символика… берлинская академия оккультных наук… буквально навязанный в пленные эсэсовец оборачивается волком…
И тут же, словно подслушав лихорадочную бессвязицу Михаиловых мыслей, плаксиво закричал Голубев:
– Да не вру я!!! Вы это… Вы следы гляньте! А когда я обернулся, ганса не было, только волк!!!
– Заткнись, идиот! – На сей раз лейтенант Мечников среагировал раньше Зураба. – Мы же с тобой вместе видели волка. Несколько раз, ночью. Забыл? И когда пленного уже захватили – тоже видели. Чего башкой трясёшь, ты, трус?! Видели! Так что намёки свои брехливые кончай, не то… – выдрав, наконец, рукав из Вешкиных пальцев, Михаил взялся за кобуру.
– Это не волк, – неожиданно подал голос один из прилипших к кустам бойцов.
Михаил резко обернулся; Ниношвили тоже зашарил хмурым взглядом по солдатским лицам (кто, мол, тут выискался такой знаток?); и сами солдаты заозирались, по-гусиному вытягивая шеи… А “знаток”, мгновенье-другое поколебавшись, всё-таки вышагнул на поляну, взял “к ноге” трофейную снайперку и довольно лихо пристукнул каблуками:
– Старшина Черных. Разрешите пояснить, товарищ старший политрук?
Товарищ старший политрук скривился и буркнул нечто малоразборчивое.
– Это не волк, – старшина почему-то решил счесть Зурабово междометие утвердительным ответом. – Это просто большая собака, я головой ответить могу.
И.о. комполка насмешливо поцокал языком:
– Скажи, пожалуйста – даже голову не пожалел! И откуда же такая уверенность?
– А из следов. Я, товарищ старший политрук, сам деревенский, с Амура – в следах толк понимаю.
– Да ты ж не охотник, – встрял в разговор кто-то из бойцов, – ты ж в своём зверосовхозе на полуторке шоферил!
– В наших краях все охотники, – невозмутимо сказал Черных.
– Вот и сошлось… – Михаил обернулся к старшему политруку. – Помнишь…те утренний разговор? Вот почему гансы отдали нам часового – его страховала обученная собака. Конечно, риск… Но именно риск – не жертва!
Ниношвили молчал. Вместо него, выдержав тактичную паузу, снова заговорил старшина:
– Так точно: может, и обученная, но всего-навсего собака. Этому, – брезгливый кивок в сторону Голубева, – уголья вместо глаз и всё такое попросту примерещилось с перепугу. Однако же…
Черных как-то странно замялся, будто бы собираясь с духом.
– Вы, товарищи командиры, верно, еще не знаете, – продолжил он, наконец, – что с нашими лошадьми… Я такого и сам никогда не видал, и не слыхивал отродясь. Можете меня по законам военного времени, как паникера, но с конями уж точно не без нечистой силы!..
Кони.
Точнее – конь, три кобылы и мерин.
Вся наличная тягловая сила шестьдесят третьего отдельного.
Туши выглядели так, как, в общем-то, и должны выглядеть туши совсем недавно забитой скотины. Вот только головы… Сквозь лохмотья догнивающей плоти уже проглядывли черепные кости.
Что-то вроде бы торкнулось в Михаиловом нагрудном кармане, где лежали дарёная Вешкой подвеска и (отдельно, в вате, в спичечном коробке да еще и в специальном кожаном мешочке) неогранённый рубин – фамильная реликвия экс-беспризорника Мечникова. Торкнулось отчаянно, зло, обречённо, как, говорят, в самый последний раз торкается надорванное изветшалое сердце. И такой же злой обреченностью хлестнуло Михаила внезапное понимание: было уже это, было, было, было!
Когда-то.
Давным-давно.
Настолько давно, что при попытке осознать подобную давность разум проваливается в ледяную беспросветную жуть. В НАСТОЯЩУЮ жуть, по сравнению с которой даже невероятная гибель бедолашной упряжной скотины – тьфу!
Не день был тогда, а ночь; вокруг не мачтовый бор шумел, а хмуро лопотал тяжелой листвою чёрный дубняк; и хриплого дыхания в затылок не было, потому что не было тогда за спиною у Михаила перепуганных, сбившихся в тесную кучу бойцов… Никого тогда не было за спиною, а рядом вместо грызущего усы Зураба маячила белоснежная старческая фигура…
А вот что тогда БЫЛО, так это еще тёплые конские туши со сгнившими до кости головами, потусторонняя (именно ПО-ТУ-СТОРОННЯЯ) несусветность происходящего, боязнь дышать, чтоб лишний раз не впустить в себя вязкий смрад нагло оскаляющейся мертвечины… Как теперь.
Внезапная память о беспросветно далёкой жизни сгинула почти мгновенно. Но ледяная обречённость осталась. Осталось безнадёжное понимание: на этот раз паники не избежать.
“– Может, и так, – сказал Долговязый Джон. – Но меня смущает одно. Мы все явственно слышали эхо. А скажите, видал ли кто, чтоб у привидения была тень? Если нет тени, значит, не может быть эха.
Такие доводы показались мне слабыми, и тем не менее…”
Пока лейтенант Мечников тратил драгоценное время на вспоминание читаных в детстве книжек да на завистливые восторги по поводу командирской находчивости капитана Джона Сильвера, старший политрук Ниношвили командирскую находчивость проявлял. Выцедив замысловатую смесь грузинской брани с великодержавным матом, он горестно всплеснул руками и произнёс трагическим полушепотом:
– Ну конечно – дромадерус мортус вульгарис!
К чести присутствующих красноармейцев, большинство из них догадалось, что сказанное – не очередная кавказская нецензурщина, а учёное именованье какой-то скотской болезни. К чести Михаила, он правильно понял стремительный да свирепый взгляд командира полка и прикусил язык, так и не успев блеснуть своими скудными познаниями в бессмертном языке потомков Ромула. И, к счастью для командира полка, прибежавший к месту происшествия старичок-фельдшер оказался истинным мудрецом.
– Ваша правда, товарищ командир, – сказал старичок. – Только не “дромадерус”, а “кронотеос”.
Договорив, фельдшер не то пуговицу на груди потеребил, не то украдкой мелко перекрестился, а потом промямлил что-то про оставшихся без надзора раненных и торопливо ушел. Но это уже не имело никакого значения. У привидения появилось эхо. Просто замечательное эхо: иностранное, непонятное – значит, очень и очень умное.
– Ну, так… – Ниношвили поправил фуражку, деловито огляделся. – Балабанов, выбери себе пятерых помощников, и по-скорому закидайте всё это. Даю вам… Грунт здесь лёгкий, за час управитесь. Понял, да?
Балабанов дисциплинированно принялся выбирать пятерых. Кто-то из выбранных опасливо поинтересовался:
– А этим… др… кр… хренавтобусом этим только лошади болеют?
– Только лошади, – рассеянно кивнул Мечников. – Ну, и ещё ослы. Так что шёл бы ты от греха…
Но Зураб поспешил успокоить боязливого вопрошалу:
– Ничего, шен генацвале, можешь остаться. Такая болезнь в мозгу начинается. Ты не бойся, слушай: к твоей медной болванке не прицепится.
Ну прямо-таки бронебойные нервы у старшего политрука – усмешка его получилась почти совсем как настоящая…
Уже зашуршал сухой песок под лопатами “похоронной команды”, уже явно собрался уходить командир полка, как вдруг из кучки сгрудившихся неподалёку праздных наблюдателей донеслось: “Как же мы теперь раненых-то повезём? Не на чем же…”
Ниношвили стремительно обернулся на голос:
– Вам тут что – театр?! Черных, а ну гони всех отсюда! И больше никого близко не подпускать! И не болтать по лагерю лишнего! Понятно говорю, нет? Так, лейтенант Мечников, за мной!
“За мной” – это, как выяснилось, в штаб. По дороге Ниношвили молчал; добравшись до штабной ямы тоже сперва в основном помалкивал (только ругнулся, не найдя оставленной на сейфе матерчатой звёздочки: “Снова пропала, так её распротак!”).
Через пару минут, растраченных на бесцельное хождение взад-вперёд, и.о. комполка уселся на свой любимый бронированный ящик, нетерпеливым кивком указал Мечникову на хворостяное эрзац-сидение и заговорил так же нетерпеливо, отрывисто:
– Случай с лошадьми обсуждать не будем. Понять невозможно, гадать бессмысленно – значит, забыли. Слушай приказ, инженер-сапёр: внимательно осмотреть место, где полк банакдэба, и через полчаса доложить соображения по обустройству узла обороны. Круговой обороны. Чтоб с полсотни активных бойцов продержались до полусуток против превосходящих сил. Многократно превосходящих. Под артобстрелом, под дабомбило… И чтоб с укрытием для раненых – понял, нет? И с двумя пуль-точками…
– У нас три станкача, – машинально напомнил Михаил, и тут же спохватился, что напоминание получилось дурацким. Спохватился даже раньше, чем Зураб успел раздраженно повысить голос:
– Я сказал: ДВЕ стационарные пулемётные точки. Две. Выполняйте!
– Товарищ комполка, ваше приказание невыполнимо.
Лейтенант Мечников не на шутку разозлился. Какого чёрта, в конце концов?! Грунт вокруг мягкий, сыпучий – тут даже в полнопрофильном окопе артобстел не пересидишь, а уж про “дабомбило” и говорить нечего. Бревенчатые накаты? Хре́на: долго, хлопотно, шумно…