Это как в густой туман спускаешься с яра. Не видно ни зги, одно белое молоко кругом. Лес остался наверху и сзади. Лес – простой и понятный даже в тумане: от дерева до дерева идёшь и видишь, и всё узнаёшь и понимаешь, но вот вышел на яр – и перед тобой ничего. Пустота. Одна белая-белая мгла. Осторожно спускаешься с сыпучего яра, будто погружаешься в туман всё глубже и глубже. Тихо, влажно, плещет волна о влажный песок. О влажный песок и о брюхо крутобокой дедовой лодки. Так и находишь её – по звуку. Лодки делали на века. Уходили ранней весной, ещё почти зимой, в лес, выспрашивали, высматривали, потом точили да выпаривали, огнём, ножом доставая из осины душу – крутобокую итаку. С ней жили, её завещали внукам. И Рома знал, что где-то его ждёт старая дедова лодка. Дед бережно хранил её, вот она и ждёт его, качается на волне, а стоит шагнуть – сразу отчалит и поплывёт в молоко и туман.
Без вёсел. Для этого путешествия вёсла не нужны.
Клубится туман. Что лодка движется, ясно только по тихому шёпоту струи бод бортом. Струя упругая, толкает, словно бы кто-то лодку несёт. Можно расслабиться и лечь на дно. И ни о чём не думать. Река для итилита – мать и дом. На реке не страшно. И с рекой не страшно. На реке смерти нет, ами так говорила. Смерть ждёт дома, а на реке – одно успокоение. Счастливыми считались те, кого забрала Итиль. Кто домашней смертью умер, ещё добраться до неё должен, дойти, добрести из своего залесья – страны в молоке и тумане. Волна шепчет о борт, будто кто-то баюкает, и вокруг ни зги. Не закрывая глаз, можно наяву грезить. Что-то угадывается, что-то чуется и слышится в бормотании, в шёпоте волны, в упругой тяге подводной струи, и можно видеть реку до дна, можно видеть небо до дна – и ничего между тем не видеть.
Вдруг садишься, будто кто-то в спину толкнул.
Туман развеяло. Распахнулось чёрно-звёздное, ясное, холодное над головой, и чёрная вода снизу сияет, а берег, гора и город на ней кажутся неживыми, вымершими.
И видно, что вода прибывает. Будто выгибает спину неведомая подводная гора, речное чудо-юдо – поднимается река, вспучивается, несётся вперёд вместе с лодкой. Растёт и нарастает над берегом стремительно, неуклонно. И Рома сверху видит его весь: вот Подгорная, вот церковь на яру, вон площадь и дома – тут и ДК, и администрация, и ряд хрущовок, и сталинки Главной, где в коляске своей уснул Алёша… Но вдруг треснуло что-то под брюхом, глухо ухнуло – и забурлила, ринулась в город вода. Понесло лодку, только успел вцепиться в борт. Летит стремительно, аж уши заложило, а сам понимает – дамба! Дамба над городом, держит весь Подгорный от воды. Но что реке дамба? Вот ухнуло и покатилось: Подгорный вмиг скрылся, как не бывало, несёт, затопляя, река вверх, по Спасской, глотая дома, глотая улицы, вот уже и школы не стало, вот уже близко ДК, площадь – и вот нет никакой площади, нет никакого ДК. И Нагорный, и его родной Нагорный – всё ныряет под воду, всё закрывает водой. А лодка несётся, и он в неё – как на спине взбесившегося коня: и слететь страшно, и оставаться опасно. Как завороженный вцепился в борта и летит. Вот уже глубоко внизу – все улицы, где-то там скрылась Кривошеинская проплешина и ближний лес – и вдруг остановилась вода, стихла.
Качаются вровень с лодкой верхушки сосен. Гора с лесом еле вылезла, еле спаслась.
Качается лодка. И он в ней. И тишина вокруг, опять – только тихий лепет о борта.
Осторожно, чтобы не раскачать лодку, переваливается и выглядывает.
И вдруг – чудное дело! – вдруг всё понимает. Даже не так: знает, что останется навсегда один, в этой лодке, если ничего сейчас не сделает.
Но он знает, что надо делать.
Под лавкой ати всегда держал нож – плоский, острый, лезвие старое, сточенное дугой. Рыбу вскрывать. Засунут за доски. Нащупал его, половчее взял. Руку за борт и одним движением полоснул по коже чуть выше запястья. Кровь – чёрная, густая – устремилась к воде.
Итиль закипела. Белая пошла пена, где кровь коснулась воды. А он опустил ладонь в воду, кровь свою – в воду и ночь, и сам смотрит, не может глаз отвести – вот они, вот они, проступают, поднимаются со дна, всплывают – неведомые, чудные, не то рыбьи, не то звериные, не то человечьи глаза – чёрные, без белков. Глаза рода, предка, первого, чья кровь навсегда привязала их к реке…
Пальцы разомкнулись – нож канул в пустоту.
Тетрадь хлёстко шлёпнулась об пол.
Рома вздрогнул всем телом и проснулся.
Тихо шуршали электронные мозги в коробках. Из коридора с пониманием поглядывала Звёздочка.
Тело затекло, а ещё больше – рука, упавшая с кресла. Рот приоткрыт. Как он не любит, когда во сне открывается рот: лицо становится жалкое, слабое, не то детское, не то стариковское. А он всегда открывается, если заснул сидя. Поправился, сел. Пожевал губами. Поднял тетрадь, глянул, где открылась: «Про ведяну», – было написано там.
– Смотри-ка, Звездуха, а завтра в Ведянино как раз. Может, по ней можно гадать? – ухмыльнулся Рома.
Закрыл тетрадь, потянулся и встал. По телу расплывалась приятная истома. Чувствовал себя бодрым, на удивление. Потушил свет в серверной, прикрыл дверь. Подошёл к чучелу, заглянул в глаза.
– Пока, лосиха. Завтра не приду, завтра нас великие ждут дела.
Слегка шлёпнул её по носу тетрадкой. Безответная Звёздочка промолчала.
Глава 4
Ведянино – село большое. Местная птицефабрика, дух которой долетал до города, если ветер менялся на северо-восточный, снабжала мясом и яйцом всю область, поэтому Ведянино держалось самостоятельно и даже с какой-то местечковой спесью, вроде как не мы от города зависим, а он от нас. Приглашая на праздники ансамбли из райцентра, сами всё оплачивали и на гонорары не скупились, поэтому ездить к ним любили, ездили часто, благо, праздников в году много. Но звукач у них был свой, и ни Тёмычу, ни Роме такой чести, как рулить концерт в Ведянино, ещё не выпадало.
Лиха беда начало.
Рома уныло пялился в окно «газельки», пока мчали по холмам мимо леска. По тем самым холмам, где он бродил раз в неделю, и мимо того самого леска, где была поляна. Его поляна. Погода выдалась хмурая, тяжёло набрякшая туча висела низко, но пока не разбрызгалась, берегла себя.
Село разлеглось в низинке. Домики стояли разноцветные, весёлые, подновлённые – видно, что люди живут с удовольствием. Рома знал, что когда-то это было итилитское село, отчего и название, но теперь русских тут было больше, итилиты растворились, ушли в плотную русскую почву, так что и не отличишь. Как ни странно, такова была судьба многих не перемещённых при затоплении сёл. Те, кто вывез дома, держались до сих пор, будто законсервировались, словно не переезжали никуда, а остались на дне и там продолжали прежнюю жизнь. Дед говорил, что даже улицы ставили один в один, так что все вывезенки повторяли свой подводный прототип. И ещё все они в глуши, куда не добраться. Русских там не встретишь, Дворцов культуры нет, да и школы – только младшие классы. Остальных – в интернаты. В то же Ведянино, например. Зато что-то важное там держалось – язык хотя бы, и Рома понимал, что внутренне он больше радуется судьбе дедова села, нежели большого, цветастого, крепкого Ведянино.
Дворец культуры стоял на площади в центре. Сердцем площади была клумба, летом засаженная цветами, но сейчас уже жухлая. Посередине клумбы стоял памятник воину-освободителю в шинели и с ружьём. У ног воина паслась, объедая вялые тряпочки умирающей природы, пегая коза.
«Газелька» подкатила к крыльцу, развернулась задом. Стали выгружаться.
Выезжали в район обычно народные и заслуженные – всё те же «Итиль арзянь» и «Просторы». Однако не в полном составе: примерно по половине того и другого коллектива. Пока ехали, Рома пытался прикинуть, как они намереваются выступать. Но похоже было, что ситуация их не смущала, как и вообще близкое соседство конкурентов: всю дорогу тётушки из того и другого народно-заслуженного мирно чирикали за жизнь. Как будто молчаливая война, ведущаяся в стенах ДК, этими стенами и ограничивалась.
Ведянский дом культуры был построен где-то в мутных тридцатых, о чём легко было догадаться по архитектуре – одноэтажный и вытянутый, барак бараком. Впрочем, с новым сайдинговым фасадом цвета топлёного молока. Тётушки-музыкантши, выскочив из машины, уверенно направились внутрь. Рома с баянистом Славой потащились следом, обвешанные мешками с костюмами и баяном.
Внутри ведянский Дом культуры напоминал Дом культуры Итильска, только не новый, а старый, в который Рома в школе бегал. Стены здесь были зелёные, пол деревянный, по стенам зеркала. Пахло старым деревенским домом – сложная смесь запахов пищи, скота и человека. А прямо напротив входа висела большая растяжка, на которой из гигантского яйца вылуплялся весёленький цыплёнок, этакий петушок – золотой гребешок, и, закатив глаза, готовился петь. Над его головой вместо солнца висела жёлтая эмблема птицефабрики.
И всё бы ничего, но фабрика называлась «Золотой кукарил», что неизменно вызывало у Ромы неприятное чувство. Потому что кукарил был не самым приятным персонажем итилитских сказок. Птицезмей, в нём, конечно, предполагалось что-то от петуха, но в целом тварь мерзкая, жила в болотах, и встретить его не хотелось никому. Поэтому и говорить о нём вроде как не полагалось – ещё накличешь. Назвать так птицефабрику мог только человек, напрочь лишённый страха – и мозгов заодно.
Рома прошёл вслед за баянистом в зал.
Первым делом, входя в новое помещение, он всегда оценивал акустику. Это было уже на уровне рефлекса – уши включались сами. Здесь акустика была никакая: плоская вытянутая комната, покатый рассохшийся деревянный пол, чуть приподнятые ряды старых кресел в коричневой обивке из кожзама, тяжёлые гардины в простенке и на дверях. Звук летал в центре хаотично, а у первых рядов, наоборот, тонул, как в подушку. На сцене в одном углу можно было в голос обсуждать соседку по даче, всё равно в другом тебя не услышат. Как петь в таких условиях, Рома не представлял, но похоже было, что тётушек это нисколько не волновало: они спокойно ждали, когда принесут костюмы, и потянулись в гримёрку переодеваться.
Избавившись от кулей и баяна, Слава развернулся и пошагал обратно, жадно вставляя в рот сигарету.
– Я покурю, – бросил Роме, натолкнувшись на него глазами.
– А мне у кого спросить? Ну, про оборудование?
– Да тут заведующая, она будет. – Вдруг у Славы что-то вспыхнуло в глазах, он даже остановился и вынул сигарету. – Заведующая тут, короче, знаешь, прямо вот вся… – Он чмокнул губами и обвёл в воздухе округлые формы. – Такая, ты чё! Увидишь – узнаешь.
В этот момент, как по заказу, из фойе послышалась поступь каблуков, и в зал вплыла высокая полнотелая шатенка и двинулась к ним. Слава обернулся и замигал Роме так яростно, что можно было подумать, у него тик.
– А, вы из Итильска? Уже приехали? – говорила шатенка. Голос у неё оказался громкий, но при этом полный томности. Роме показалось, что он видит Стешу в лучшие годы – те же царственные движения, тот же гонор, только у этой благодаря молодости всё окрашивалось бордовым флёром сексапильности. – Я вас помню, вы у нас были. – Она равнодушно глянула на Славу сверху вниз, тот закивал и что-то замычал. Взгляд её скользнул дальше – на Рому: – А вы – первый раз, да? Марина. – Подошла и сунула ему свои длинные, полные пальцы, улыбнулась широким, красно накрашенным ртом. Пальцы у неё были деревенские, шершавые и казались старше своей хозяйки. На лице переливался разными цветами целый арсенал косметики. Рома отметил, что издали она выглядела лучше. – Вы – играть? – Заведующая усердно пыталась держать городское выражение, как его понимала – официальное и надменное.
– Нет, я – рулить. Звукорежиссёр я, – уточнил Рома.
– А-а! – протянула заведующая и вдруг заулыбалась, забыв про наигранную официальность. – Так вы вместо нашего Вовы сегодня? И дискотеку, да? – Улыбка у неё оказалась хищной и жадной, а глаза вспыхнули.
– И дискотеку, да, – отвечал Рома, глядя, как Слава, отступая к дверям спиной, подмигивает с сальной миной. Рома поморщился: – Я хотел спросить, где у вас тут что.
– Пойдёмте, я всё покажу. – И она двинулась за кулисы, раскачивая кормой. Рома потянулся следом. Корма у неё была что надо, да и вообще вся плотная, до хруста, Слава не соврал.
С другой стороны сцены оказался такой же закуток, но заваленный оборудованием. Заваленный в прямом смысле слова: микрофонные стойки, коробки со шнурами и микрофонами, усилители – всё лежало вповалку. Рома чуть не крякнул, увидев этот бардак.
– Вот, здесь всё, – говорила Марина, пока он, присев, пытался разбираться. В полумраке закулисья видно было плохо. – А пульт там, в середине зала, видели?
– Ага, – отозвался Рома, перебирая микрофоны. Его мучили мрачные опасения, что половина из этого может попросту не работать, а что именно, ему предстоит выяснять в процессе наладки звука. А ведь была мысль привезти хотя бы микрофоны. Но Стеша не дала, убедила его, что там всё есть. Есть, как же. Надо было её не слушать.
– А для дискотеки мы колонки выносим в фойе. И там другой пульт. Точнее, ноутбук, – ворковала Марина.
– Ага, – снова отозвался Рома, как вдруг почувствовал, как мягкая коленка скользнула у него по спине. От неожиданности он обернулся.
– Выпить хотите? – буднично спросила Марина.
– Нет. – Рома поднялся. Она оказалась совсем близко и смотрела без тени смущения, с какой-то животной прямотой. – Перед работой не пью. А свет у вас здесь где включается?
– Там, – она шагнула к стене и щёлкнула рычажком. Яркий белый свет резанул по глазам, выхватывая всё жёстко, контрастно. – Ладно, если что, я рядом, – сказала Марина и уплыла, вдавливая в пол каблуки.
Час до концерта он провёл в мыле, меняя микрофоны, пробуя разные шнуры, пытаясь добиться хоть мало-мальски приличного звука. Задёргал тётушек, задёргал Славу, требуя от них то попеть, то поиграть, расставляя их на сцене, пробуя все возможные варианты. Тётушки стали ворчать, Слава лениво посмеивался: «Да забей, Ромыч. Лучше не станет. И никто не услышит». Это Рома понимал, но плохо делать не любил и не умел.
В итоге, когда впустили зрителей, он сумел добиться хотя бы того, что всех выступающих было слышно, а баян не покрывал голосов.
Зал был не полный – человек тридцать работников птицефабрики средних лет, но принимали районных музыкантов хорошо. «Просторы» и «Зори» в очередной раз Рому удивили: они скооперировались и пели вместе. Оказалось, они прекрасно знали репертуар друг друга. Сперва выступали «Зори», и все тётушки дружно вышли в белых платьях и красных очельях. Пели лирическое, заунывное. Зрители раскачивались в такт. Отпев, они вместе со Славой чинно раскланялись и ушли за кулисы, осталась одна Наталья Петровна, обладавшая тремя регистрами. Она спела сольно «Азь коразь» и заунывную «Торонуру». Зал расчувствовался, кто-то всхлипывал, хотя наверняка слов не понимали. Наталье Петровне, когда та удалялась, кричали «браво». Ансамбль тем временем переоделся в русские сарафаны, один Слава переодеваться не стал, только подпоясался цветным поясом. В новом амплуа пели плясовые. Под строевую-хоровую «Выходила молода» зал подпевал и аплодировал.
Потом все оттуда потекли.
Музыканты пошли переодеваться, и Рома снова забегал, убирая оборудование. Пока он челноком метался между закулисьем и сценой, собирая микрофоны и сворачивая шнуры, откуда-то взялись два быковатых молодца, отключили и утащили боковые колонки. Закончив, составив стойки, сложив микрофоны по коробкам, а шнуры повесив на крючки, которые для этих целей обнаружились на стене, Рома почувствовал горечь, что всё это ненадолго, и местный звукарь, вернувшись, вернёт всё, как было. Кинув прощальный взгляд на временный порядок в кладовке, он вспомнил про дискотеку и пошёл в фойе.
Там уже всё оказалось готово: молодцы не только вытащили колонки, но и подключили светомузыку – под потолком, создавая ностальгическую атмосферу девяностых, разбрызгивал серебряные искры световой шар. Вдоль стен стояли столы с выпивкой и закуской, возле них толпились люди – оказалось, что никто не ушёл, просто все перетекли сюда. Поодаль примостился стол на железных тонких ножках, похожий на школьную парту, на нём стоял ноутбук – Рома догадался, что это и есть его рабочее место.