От большой пристани в Смядынской бухте отчалила заморская ладья.
С монастырской стены Стефан Храп угрюмо наблюдал, как ганзейское чудище дважды качнулось на воде и поплыло. Справа, возле Чуриловской переправы через Днепр, дрожали в сизом мареве очертания Немецкой Божницы и крепко вросшей булыжным фундаментом в глинистую смоленскую землю церкви Ивана Богослова, что служила боярским детям училищем.
Только учить было больше некого.
Вместе с дымом костров ветер уносил за Днепр погребальный звон колоколов и противный сладковатый запах.
– Говорят, в Свирской слободе человека заклали, – не глядя на Стефана, сказал стоявший рядом Ярыга.
– В неистовство город впал, – отозвался Храп, протирая слезящиеся от дыма глаза. – Бесится, непотребствам сатанинским предаётся.
Он посмотрел вниз, где под монастырской стеной трудники стучали топорами, наскоро сколачивая гробы, монахи разбрасывали лыко, хворост, поджигали паклю. Высоко поднимался жар костров.
Стоя на коленях возле Стефана, Сом силился открыть бочонок со смолой.
– Вот наказанье господне! – приговаривал он.
– Да не скули ты! – прикрикнул на него Ярыга. – Лучше молись, Христос поможет!
– А вот Москва с Киевом помогать Смоленску не торопятся, – сказал Стефан. – Немцы, вон, жито привезли, муку. Много добра, говорят, делают.
– За белками да горностаями, поди, пожаловали немцы-то, – огрызнулся Ярыга, кивнув на плывущий по Днепру немецкий когг. – Глянь-ка, набили полные лОдьи и бежать.
– Кто может, бежит, – причитал Сом. – Кто богат, не бедствует, а остальные на улицах лежат. Мёртвые. Сколько люду померло! Анагодни в скудельницу перевезли боле трёх тыщ! И теперь вона что, погляди…
С надвратной башни монастыря было хорошо видно, как уходят из Смоленска беженцы. Впереди тащилась волокуша с бабами и детьми. Человек семь, не больше. За ними, понурив головы, ехали двое всадников.
– В мае, говорят, на второй седмице знамение было, – сказал Стефан. – Звезда явилась в виде копья, поразившего небо с востока на запад, и стояла там семнадцать дней, предвещая бедствия на Руси. В тот же день в Киевском Печерском монастыре церковь Пресвятой Богородицы на четыре части разошлась. А нынче от Благовещения до самого Ильина дня дождь шёл, морозом всё, что засеяно, побило.
Да, видно, беда не приходит одна…
…И всего-то два месяца назад иноки-черноризцы Стефан Храп, Фома Ярыга и Карион Сом стояли в полуподвальной каморе Ризоположенского монастыря, оторопело глядя на потное покрасневшее лицо и слипшуюся от блевотины бороду своего товарища Агея Уса. Тяжело дыша открытым ртом, он метался на лежанке в страшных муках, его то и дело рвало розоватой желчью в помойное ведро.
– Железы на шее набрякшие, наощупь твёрдые, подобно древу. Суставы опухли. На боку багровые пятна, – осматривал страдальца монастырский лекарь и зелейник Осия.
– Всё нутро горит! – катался по постели Ус.
– Чёрный нарыв, – мрачно объявил Осия, запихивая в карман подрясника лечебник.
Хватаясь то за горло, то за живот, Ус, не переставая, стонал:
– Жжёт! Жжёт!
Лицо его позеленело, он вращал выпученными глазами и всё жался к каменной стене, будто чей-то голос звал его оттуда. Назревшие по всему телу нарывы раскрылись, как гнилые сливы, из них вытекал гной с примесью сукровицы. Ус часто впадал в беспамятство, а через пять дней и вовсе лежал как распятый. Когда багровые пятна на теле почернели, он умер.
Потом Храп, Ярыга и Сом работали в деревянной больнице, наскоро сколоченной посреди монастырского двора. Изо дня в день, впроголодь, среди ужасающего зловония. Заражённых клали уже не только на дощатые лежанки, но и прямо на земляной пол, застеленный соломой и сухим камышом. Братия сновала между больницей и свитошной, где кипятилось в зольной воде исподнее, полотенца и простыни. На дворе беспрерывно жгли костры, потому как от лекаря было распоряжение – передавать пищу только через пламя. Монахи орошали язвы целебными жидкостями, промывали фистилы, накладывали леваши и окуривали больных дымом. Они же потом и отвозили умерших на дальние кладбища. В один гроб укладывая по три, а то и по пять мертвецов.
Денно и нощно молился над болящими и служил панихиды по усопшим митрополит Смоленский, а покойников всё везли и везли. Вскоре умерли князь Мстислав Давыдович, а следом и сам митрополит. Оставшиеся в живых братья решили – пора уходить.
Когда они вышли из монастыря, повсюду валялись раздутые трупы – человеческие, лошадиные – обезображенные, с выпущенными внутренностями. Воздух был насквозь отравлен смрадом разложения и дымом костров.
Зажав нос рукавом подрясника, Стефан долго и тупо наблюдал, как мужик в драной рубахе, вперив безумные глаза в закопчённый лик Спаса на монастырских воротах, умерщвляет кнутом и без того истощённую голодом плоть, а неподалёку от него свинья, повизгивая, пытается отхватить шмат от павшей лошади.
Стефан вдруг отчётливо понял, если они не уйдут сегодня же, их ждёт та же участь, наступит день, когда и они, околев, будут гнить, как эта лошадь.
– В Новгород пойдём, – объявил товарищам Храп.
– Там тоже люто, – возразил Сом. – Голод, мор. Псину, конину, всех кошек съели, мох, листья… Трупы человеческие поедали! Митрополит Новгородский писал, в скудельницу у храма Апостолов захоронили шестнадцать тыщ человек, а по весне пришлось откапывать ещё две ямы у Рождественской церкви.
– В Новгород пойдём, – твердил Храп. – Знаю, там выжить можно… Немцы жито привезли, муку…
На том и порешили. Наскоро собрав в холщовый мешок остатки снеди из монастырской клети, они поднялись на стену, с которой наблюдали гибель Смоленска.
К стене лепились хозяйственные постройки: амбары, конюшни, дровяники, а дальше, на берегу полноводной Рачевки, корабельные мастерские, где прежде смолили корабли, державшие путь из «варяг в греки».
– Э-эх! – приговаривал Сом. – А ведь какая жизнь в Смоленске была! Восемь тыщ домов, храмов каменных поболе, чем в любом другом городе на Руси. С Готландом торговали, с немецким берегом. А нынешний год четверть овса по двенадцать кун шла, четверть ржи по двадцать, пшеница по сорок, а пшено и вовсе по пятьдесят!
Он, наконец, выдавил дно бочонка и разлил вар. Ярыга распорол дерюгу и накидал пакли.
– Поджигай! – задушенным голосом сказал Стефан, глядя в одну точку, как во сне.
Сом подпалил лучину и поднёс её к клочку сухого волокна. Огонь быстро схватился и побежал. Вспыхнувшее пламя озарило стены, балки, слюду, натянутую на свинцовые оконницы, выпуклые кресты на восьмерике, сложенном из узкой плинфы.
Храп размашисто перекрестился на закопчённый лик Спаса:
– Боже, милостив буде к нам грешным!
– О-хо-хо, беда! – шмыгая носом, бормотал Ярыга. – Ну, пошли, братие.
Они быстро спустились с монастырского холма к Днепру. На берегу Ярыга нырнул в прибрежный ракитник и вывел на воду старую, серую от времени лодку-долблёнку. В днище чернела трещина, заделанная деревянным клином.
– До Новгорода вёрст пятьсот плыть, – засомневался Храп, глядя на обитые борта.
– Древо крепкое, выдержит, – заверил Ярыга и постучал по доскам, сшитым гибким можжевеловым корнем.
Они погрузились в лодку и в последний раз оглянулись на город. Сквозь листву и ветви было видно, как пылает монастырь.
– Смотри, как занялось! – прошептал Сом, отталкивая лодку от берега.
Ярыга повёл долблёнку вверх по течению.
Стефан сидел на дне лодки, опершись локтями на борта. Ярыга правил. Сом молился.
– Сплошной лес Оковский по берегам, – озираясь, вздохнул Стефан. – Путь сколь опасен, столь и скучен.
– Ничего, поскучаем, быть бы живу! – бодрился Сом.
– От Смоленска вверх по Днепру пойдём, – объяснял Ярыга, ловко орудуя гребком. – Где-то там волок есть до Ловати, оттуда в Ильмень-озеро, а там и Новгород.
Они плыли на север под вечерним небом посередине Днепра.
– Вот река, – задумчиво сказал Стефан, глядя на крутые илистые берега с разрушенными быстрым течением береговыми откосами. – И в пустыне путь себе прокладывает, и скалы иссекает. И источник жизни, и преграда. Рубеж между царствами живых и мёртвых.
– Дааа, – протянул Сом.
– В Святом писании-то сказано, – продолжал Храп, – что давным-давно, когда людей на земле было немного, через Эдемский сад текла река, разделяясь на выходе из рая на четыре реки – Фисон, Гихон, Хиддекель и Евфрат. А в Оковском лесу, я слыхал, болото есть, называемое Фроновым. И тянется оно с юга на север десятки вёрст. Берут в нём начало четыре великих реки – Волга, Двина, Днепр и Ловать. Старые люди рассказывают, будто в Оковских лесах лунными ночами птица Гамаюн выкликает Правду и Кривду, да ушедшее в быльё оплакивает. А лес называют Оковским, потому что лес этот с очами-озёрами, через эти очи Земля с небесами сообщается.
– Даа, – восхитился Сом. – Как будто об Оковском лесе в Писании-то говорится.
– Да куда ты, невежда! – возмутился Ярыга. – Нешто в Ветхом завете про Смоленское княжество сказано!
Сом, не обращая внимания на Ярыгу, спросил Стефана:
– Кто ж тебе поведал-то об этом?
– Великий книжник был преподобный Авраамий, первый игумен Ризоположенского монастыря, – ответил Храп.
– Слыхал, слыхал, – ощерился Ярыга. – Только, говорят, уж больно хитёр игумен твой не токмо читать, но и толковать. Богумильские, голубиные книги да апокрифы запрещённые… Аль, не так, скажешь?
– Зато пиры княжьи как Феодосий Печерский не посещал, – возмутился Стефан. – От веры православной не отвращался и жертвою павликанских ересей не стал.
– Слыхал я, – огрызнулся Ярыга, – что богумилы с языческими волхвами в союз вступают, с ними вместе молятся у воды и в рощеньях разным тварям да птицам!
– Знамо дело, – согласился Сом. – Когда на людей какая-либо казнь найдёт, или от князя пограбление, тут уж, к кому угодно пойдёшь, не токмо к волхвам.
Они замолчали.
Стефан нащупал в кармане подрясника завёрнутое в тряпицу кольцо, украшенное мелкой зернью, – память об Аннице – и вдруг, словно кто-то дёрнул за прочную нить, прошившую прошлое и настоящее, и оживил события семилетней давности. Он вспомнил холодное октябрьское утро, колокольный звон, холодный пол под ногами…
В тот день они с Анницей тайно встретились в своём обычном месте, в заброшенной избёнке на Молодецкой горе. Ничего не замечая, они предавались страсти в убогой каморке, и только когда Стефан, оторвавшись от Анницы, откинулся на постели, услыхал он, какой разыгрался на улице ветер.
Вспомнил судорожный плач за спиной. Как попытался обнять, успокоить разметавшуюся на кровати, разгорячённую Анницу.
– Да что на тебя нашло-то?
Плечи её сотрясались от рыданий. Она повернула к нему красное, припухшее от слёз лицо.
– Как перед мужем оправдаюсь, когда вернётся? – всхлипывала она, одёргивая рубашку на животе. – Ведь скоро не скроешь!
Лицо её стало злым, некрасивым, а он почувствовал раздражение и стыд.
Он вспомнил, как запрягал лошадь в широкие сани, как тайно вёз Анницу в Свирскую слободу к знахарке…
Вспомнил вонь застарелой мочи, пахнувшей из тёмной покосившейся избы. В темноте он толком не разглядел повитуху, только большой крючковаты нос, похожий на птичий, да колючий взгляд маленьких чёрных глаз.
Женщина подняла лучину и зыркнула на живот Анницы.
— Вижу, зачем пожаловали, – прохрипела старуха и плюнула на земляной пол.
– А ты принеси-ка воды, – велела она Стефану и швырнула ему под ноги ведро.
Он вспомнил, как топтал снег под старой кряжистой берёзой, и, накрепко зажмурившись, слушал истошные крики Анницы. Потом крики прекратились, но наступившая тишина напугала ещё больше.
Сверху, у него над головой, раздался шум больших крыльев. Он открыл глаза. На крыше сидела крупная чёрная птица и била крыльями воздух. Птица наклонила к нему бледное человеческое лицо, прокаркала:
– Отныне и рождение, и смерть – и то и другое проклято!
Храп наклонился, поднял с земли крупную ледяшку и швырнул в неё. Птица тяжело поднялась, свалив с крыши охапку снега, и улетела.
А он снова оцепенело смотрел на дверь, не зная, чего ждать. Потом дверь распахнулась, и в тёмном дверном проёме показалась повитуха…
Он вспомнил строгое восковое лицо Анницы, свой бессильный животный страх и желание поскорее покончить со всем этим. Вспомнил её сжатую в кулак мёртвую руку, лежащую поверх окровавленной простыни. Вспомнил, как разогнул посиневшие пальцы и снял серебряное колечко – на память, – как положил ей на грудь скрюченное тельце кровного своего сына, прикрытое красным Анницыным платком, и спихнул обоих в общую яму, где безвестные мертвецы ждут летнего оттаивания земли. Вспомнил, как вместо снега посыпался ему на голову пепел. Как бежал куда-то, не помня себя… Как подобрали его монахи, как долго метался в полубреду, прислушиваясь к странному цокоту, доносившемуся из узких высоких окон, едва пропускавших свет. Будто бесы рыскали по улице в поисках его души. Вспомнил, как старый игумен с длинной седой бородой и строгим взглядом взял его за плечи и, развернув лицом к стене, на которой черти с птичьими головами толкали кричащих грешников в адское пламя, провозгласил:
– Раскаяние! Молись Ему, ибо велико милосердие Его…
Но умножая грехи свои, не в силах высказать горе, он надолго онемел. А грех должен быть назван, иначе его ни простить, ни отпустить. Но ничто не могло появиться из пустоты, образовавшейся у него внутри.
Стефан стиснул в ладони кольцо.
Ночь брала своё, тихая, полнолунная…
Река катила свои воды широко, глубоко, медленно. С берегов наползал молочный туман, словно стекались к лодке струи дурмана.
Пересекая путь, с глухим хлопаньем вздымались над лодкой крылья нетопырей. То вспучивались гладкими бледными животами песчаные отмели, то чернели под бортами глубокие омуты. В тишине раздавались мощные всплески рыбин, уходящих из-под гребка. Звёзды отражались в реке, и Стефану казалось, что проще до неба дотянуться, чем до дна достать.
По берегам темнел лес. Всё какой-то бурелом да чёрные протоки. По поверхности реки закручивались широкие круги, словно под водой кто-то крутил огромное колесо. В лесу единожды ухнула сова. И всё, тишина. Даже плеска никакого не слышно.
Перед рассветом доплыли до поворота, где река расслаивалась на несколько ручейков.
– Волок где-то тут, – сказал Ярыга, когда лодка вошла в узкую протоку.
Берега так густо заросли ивняком, что приходилось продираться сквозь путаницу стволов и ветвей.
– Не меньше трёх аршин, – испуганно бормотал Ярыга, работая гребком. – Дна не достать.
Коварно петляя, река, наконец, растворилась в большом низовом болоте. Плавучая трава буквально замуровала долблёнку посреди топи. Сом вылез на нос лодки и стал руками разгребать зелёное месиво.
– Вот оно, Фроново болото, – крестясь сказал Стефан.
Над топью висело тускло светящееся марево. По бортам шуршали камыши и осока. Ныли комары, вилась мошкара. Из вонючей, подёрнутой ряской жижи поднимался гнилой бурелом, густо заросший жирной плесенью. Всюду что-то чавкало, урчало, словно под водой непрерывно возились неведомые твари, теснилась холодная, склизкая, смрадная жизнь болотной нечисти.
В мутной серой мгле поднималось солнце.
Храп отломил сук от поваленного дерева и, стоя на носу, расталкивал им плавучую дрянь.
– Ну, где волок-то? – сердито спросил он.
– Ничего, ничего, – приговаривал Ярыга. – Днепр, и тот в болоте начало берёт. Бог даст, выберемся.
До полудня Ярыга гонял долблёнку по узким протокам. Лодка то и дело застревала в путанице водорослей, утыкалась в завалы, и тогда Сом и Храп отталкивали стволы, надеясь разгрести воду.
Наконец, они выбрались из трясины.
– Причаливай! – взмолился Сом.
Долблёнка ткнулась носом в заросший осокой бережок.
– Всё, – Ярыга пнул Сома в бок. – Вылазь.