Коридоры смерти. Рассказы - Некрасов Валентин Петрович 9 стр.


— Ты мою жену трогать не смей! Катись отсюда! — заорал негаданно Елхов, мне показалось, не так уж он взбесился, напустил на себя, скорее, и, похоже, я угадал, потому что, когда остались вдвоем, Елхов заржал: — А ничегго бабец.

Он вздохнул.

— Помурыжит она, Барташов, нас, завтра полдня будем ее кино глядеть, помяни мое слово. Чё ж, поглядим. Ну ярар. Тут еще одна с пузом осталась, да Улька твоя напоследок.

Слово твоя Елхов не выделил, но я услышал явственно и теперь уж наверняка покраснел, хотелось уйти под любым предлогом, хотя бы до ветру, но дезертировать не годилось, пускай моя роль, как выяснилось, была тут совсем не из главных.

Ту, что с пузом, Елхов даже по имени-фамилии называть не стал, а ткнул пальцем в табуретку, чиркнул пером в усталой ведомости, распорядился:

— Ставь роспись.

— Не буду, — сразу откликнулась она. — На полторы и думать не моги, и не понужай. Не видишь, что ли, тяжелая, через месяц, опростаюсь, чем я дитенка прокормлю, твоими, что ли, облигациями?

— А где нагуляла? — вызверился Елхов. — Мужа нет, а брюха надутая?

— Твоя какая забота, — сказала женщина. — Не тебе приданое ладить да алименты платить.

— А такая моя забота, — вразумил Елхов, — что я есть председатель артели, отвечаю за твой полный аморальный облик. Не подпишешь — жениху твоему сообщу, какая ты обрисовалась курва.

— И то, — согласилась она. — Сообчи. И печать шлепни, скорей поверит, я ему писала, дак он все отнекивается, ври больше, он говорит.

— Точка! — Елхов шарахнул кулаком. — Нековды нам тут с вами, сучками, размудыхиваться, скоро сам товарищ Чурмантаев отчет стребовает. Пиши, сказано, и телись, сколь влезет, черт с тобой, хучь трех роди, мне дак насрать.

— Ори, орило, раз такой зевластый, — ответила она и двинулась к двери, Елхов позвал:

— Верк, послушай добром. Он еще, гляди, мертвый у тебя вылезет, че ж заране тревожиться про кормежку. Счас, кто запузател, многи мертвяков рожают, потому питания не та…

— Да ты ополоумел! — не помня себя, крикнул я Елхову, я впервые поднял голос, и председатель, изумившись, бормотнул невнятное, я позвал: — Вера, погодите, пожалуйста. Сколько можете, столько и согласитесь…

Опять мы остались с глазу на глаз, Елхов, покривись, облупал меня линялыми глазами, пригрозил:

— Учти, Барташов, о том райкому станет известно, как ты отсталому элементу потачку даешь… У нас народ такой…

Это почти совпадало со словами Чурмантаева, и я скукожился и смолк, дал зарок молчать — пускай и дальше распоряжается, расправляется Елхов, ему козыри в руки, ему отвечать, ведь мы проводим важнейшую политическую кампанию в помощь и фронту, и обороне страны, и здесь не место жалости, обывательскому слюнтяйству, всяким сентиментальным настроениям…

И тогда вплыла ночная Улька, она выступала павой, она почудилась мне красивей, чем утром, или я спьяну не разглядел ее как следует, она поздоровалась с Елховым и со мной тоже, как ни в чем не бывало, и я, по-дурацки заискивая, ответил:

— Здравствуйте.

Улька ощерилась еле заметно, скромненько притулилась на лавке возле простенка — и опять вел душеспасительную беседу Елхов, а я помалкивал, в данном случае имея к тому основания.

— На две тыщи тянешь, Ульяна, — прикинул Елхов, обозрев ее, будто самоё оценивал. — Постоялая изба, продукты для уполномоченных какие ни на есть, а выписываю со склада, и тут сама кормишься, и деньгу они тебе плотят и все такое прочее. Две тыщи с тебя.

— Ну-к что ж, — согласилась Улька, и заключалось в ее поспешности что-то неладное, и председатель загодя осатанел:

— Будешь, как та… Никитишна, свою……. показывать?

— Пошто? — лениво опровергнута Ульяна. — Ты частенько видал, он нонче тожеть испробовал. Давай, бери с меня же магарыч за мою обслугу, Елхов.

— Сильна, — Елхов озадачился, почесал затылок, поглядел на меня, а Улька сама потянулась к мятому листку, сотворила этакий с загогулиной росчерк, проткнула меня взором, объявила внятно:

— Говнюк ты.

«Как смеешь!» — хотелось мне завопить, но я удержался, за меня откликнулся Елхов:

— Язык у тебя, Улька, что коровье ботало. Дура ты, вот я как тебе объясняю.

— Може, дура, може, нет. — Улька засмеялась. — Подумаешь, общелкали, да плевала я на ваши две тыщи, у меня их на книжке, считай, сто лежит.

— А вот мы и проверим, — оправившись, пригрозил Елхов.

— Так и разбежался, — ответила Улька. — Тайна вкладов охраняется государством. Прощевайте, начальники. А спать его, — она показала на меня, — ты к своей бабе сёдни клади. Как вы сообча трудились на благо.

— Не тушуйся, — успокоил меня Елхов после. — По деревне трепать языком не станет.

Я не знал, куда мне деваться, никогда еще не испытывал такого липкого стыда, но что делать — только напускать удаль: дескать, нам не впервой… Так я и сыграл перед Елховым.

— Будем подбивать бабки, — оповестил председатель. — Остался ишшо Максим-хрен-Сергеич, наш уважаемый наркомфин, счетовод то исть. Этого я нарошно домой отпустил с утра, чтобы обедню не портил. Толковать с ним проку нет: скажет «пятьсот» и не отступится, хоть кол на башке, хоть убей. Его не припугнешь, помощником прокурора был, за взятки выперли, законы — все наперечет и досконально, говорить с ним — что против ветра струю пускать. Дьявол с ним, процентов двести тридцать к плану мы с тобой наколотим, на среднем уровне, в стахановцы не вылезти, деревня лесная, базар далеко. Будем считать, остались не охвачены трое: Сонька Реутова, Елена да Никитишна. Завтра их с утра примемся уделывать сурьезно, а пока на севодни — точка. Гляди, скоро шесть, на перекличку будут выволакивать. Рапортуй: одна баба осталась неохваченной.

— Врать не стану, — сказал я. — С какой радости? Завтра завершим и доложим честно.

— Гляди, с тебя спрос, — сказал, усмехаясь, Елхов. — Я-то вить так, доброволец-помощник. Только не вломил бы тебе Хозяин, другие-то врать ох как станут.

— А чего ж тут врать? — я удивился. — Из восемнадцати хозяйств четыре не охвачено, да и то, сам говоришь, счетовода можно считать подписанным, значит, всего трое, одна шестая часть.

— Так-то оно так, — промямлил Елхов. — Тебе виднее, инструктор, понужать не могу. Айда на крылечке подымим, воздухом подышим божьим.

С крыльца мы тотчас убрались — там еще палило — и сели на трухлявое бревно у ворот, в тенечке. Пыльная улица глядела пусто, и пусто, голодно зияли окна, и редкие дымки над трубами не пахли настоящей едой.

— Бедует народ, — высказывался Елхов. — Сам посуди: в сороковом и то за палочки работали, хреновая у нас почва, нам бы не хлебопашеством заняться, а промыслом каким ни на есть, да мужики-то и до войны еще разбеглись кто куда, кто помоложе да пошустрей, а прочих война умела всех. Да промыслом и не велят нам промышлять, хучь по камню, да сей… Жалко мне их, баб, троих тольки не жалею: продавщицу ту блядешку, да Никитишну, да вот Ульяну твою — подстилка для кажного, всё вкусу да выгоды ищет… Ну с Дуськой и Улькой управились… К Никитишне — мильтона завтра натравлю, будто имущество описывать, она еще раз ему свою кино покажет, а опосля дрогнет… Ленка, она грамотная, ее не обдуришь, я другим шугану: дров, мол, из лесу не дам, и лошадь не дам угород пахать, и с животноводства сыму, на поле кину, там и молочка не прихлебнешь, и на себе таскать борону станешь. Неохота мне Ленку стращать, да что поделаешь, Барташов… Вот с Сонькой, с Реутихой — беды, ребятишек у ней, слыхал, пять штук да мужик погибнул, и уж она сама такая баба трудящая, прям тебе обскажу, однако и ее надобно прижать, чтоб прочим неповадно. Я про медаль ей шарахну. Она хоть ту медальку двугривенным обзыват, а уж сама такая ей радая, такая радая, спасу нет. Прошлогод ей, ковды заём отрабатывали, посулил: отымем, дескать, медаль, аж самому Михал Иванычу товарищу Калинину отпишем прошение. Она знаешь как трухнула. И нынче согнется, я этот козырь напослед приберег. А жалко Соньку мне, честно тебе сказываю, парень.

Из оставленного нараспах окошка услышалось, как взыграл телефон. Елхов спешно поднялся, и я вскочил.

Древний аппарат, называемый «эриксон» — у отца был в кабинете такой, из когда-то полированного, а теперь похожего на пенек дерева, — нервно подрыгивал на стенке, я, опередив Елхова — меня ведь вызывают на перекличку, — сорвал трубку и принялся улавливать далекие голоса, перебитые шорохами, треском, писком.

Раздался голос Чурмантаева:

— Все у аппаратов? Перекличку начинаем. Вызываю по алфавиту населенных пунктов. Указания райкома — в конце. Алга, докладывай о результатах. Подготовиться — Байляры.

Я немного, если по-нашенски выразиться, отудобел: до меня далеко, Тимерган почти в конце списка, послушаю, что и как другие докладывают, сориентируюсь.

Алга докладывала чьим-то знакомым баском: сто процентов охвата, сумма — двести семьдесят процентов к плану.

— Якши, — похвалил Чурмантаев. — Мог и триста натянуть. Ну якщи. Давай Байляры.

— Двести семьдесят два процента. Полностью завершено, — сообщили Байляры, кажется, докладывала Нюра Тихановская, зав общим отделом РИКа.

— Хорош, — сказал Чурмантаев. И вдруг перескочил с алфавита ни с того, ни с сего: — Комсомол послушаем. Горбунов, ты где? Докладывай, парень.

— В Кичнарате, товарищ Чурмантаев, — отрапортовал Кеша. — Порядок. Сделали.

— Что значит — сделали? — рассердился первый и выругался по-татарски. — Кункретно, бит, давай.

— Триста двадцать восемь процентов, — торжествующе высказался Горбунов. — Сильно бились, но добились, Наиль Курбангалиевич.

Он вовсе ошалел от радости, забыл даже, что хозяев полагалось звать только по фамилии, так завел товарищ Сталин. Однако довольный Чурмантаев замечания не сделал.

— Молодец, Горбунов, хорошо, бит, парень, работаешь, — похвалил Чурмантаев. — Теперь твоего инструктора послушаем. Докладывай, Барташов. Вольный Тимерган, да?

У меня перехватило горло — я впервые был на телефонной перекличке, я медлил, Елхов подсунул бумажку, на ней скоренько выведено: «100 пр. 240 план». Я отодвинул писульку и сказал, окунаясь в неизбежность:

— Товарищ первый, секретарь, пока план идет на сто восемьдесят, из восемнадцати хозяйств не охвачено четыре…

Кто-то явственно хохотнул на телефонной линии, и грозовыми разрядами потрескивала трубка, и голос Чурмантаева показался мне гласом с небеси, это я сейчас определяю столь выспренне, а тогда я струсил и молчал.

— Аннан сыгаим! — выругался Чурмантаев, и женщины у аппаратов не воспротивились и не захихикали, — Пацан! — загремел Хозяин на весь район. — Пацан! Пуслали на свой шею. Елхова на провод!

— Елхов слушает! — отрапортовал мой председатель, и первый громыхнул:

— Райкум не спит сегодня, обкум не спит сегодня, туварищ Сталин, наверно, не спит, и вам не дрыхнуть, едри вашу в качель, чтуб утром всю расхлебать, пунятно? Район тормозите, область тормозите, вся страна подводите. С председателей летать хутел, Елхов? На фрунт захотел? Мы, бит, это тебе устроим, военком, слышишь?

— Слушаюсь, товарищ Чурмантаев, — лепетал Елхов. — Не поспим, конечно. Сделаем, конечно, товарищ первый секретарь…

— А этому пацану… — начал Чурмантаев, но удержался все-таки. — А инструктору райкомола ты, Елхов, помоги, ты человек зрелый, пускай и беспартийный большевик. А не сделаешь — бронь снимем, воевать пойдешь, Елхов. Понял, парень?

— Так точно, товарищ Чурмантаев, — говорил Елхов, зеленея. — Так точно…

— Валеево, докладывай, — перебил Хозяин. — Ага, слышу, двести шестьдесят. Кончай к утру. Следующий кто?

— Тебе хорошо, — сказал Елхов, когда перекличка наконец завершилась. — Молодой, неженатый, пойдешь, повоюешь, может, и возвернешься. А мне бронь как председателю, и жена хворая, и пацанвы полон двор. А ты и меня подвел, едрена корень.

Я смолчал. Я не жалел ни Елхова, ни его больную жену, ни тех бабенок, что у нас остались неохваченными, я думал только: ну как завтра покажусь в городе, ведь все районные работники, все председатели, совхозные директора, секретари партийных и комсомольских организаций слышали, как меня обозвал пацаном сам Первый, и как мне дальше жить и работать… А я-то, дурак, еще думал о повышении после того разговора с Хозяином…

Тусклела усеченная луна, Елхов смяк малость, успокоил — меня и, наверное, себя:

— Не вяньгай. Завтра выколотим. Придавлю, аж из-под ногтей брызнет. Айда пока к Стешке, дернем у нее и ко мне, спать, а как солнышко подымется, обладим.

— К утру велено доложить, — напомнил я.

— Ай, верно, — спохватился Елхов. — Ты посиди тут, я в Большой звякну, мильтона стребую на подмогу, Никитишну пужать. Мы им покажем, сучонкам, как свободу любить.

Пока он в конторе трезвонил, довольно времени прошло, и на бревешке не сиделось что-то, я побрел сонной, голодной деревней и вскоре увидел: у своей калитки, тоже на бревешке, сидит Стеша, облитая лунным подзаревом.

— Перекурить вышла? — глупо спросил я, остановился и мигом углядел опухлое, страшное лицо.

— Перекурить, — сказала она. — Да. Перекурить. Барташов, ты послушай только. Вот не могу я, третью ночь не могу. Как он меня своими обрубками тронет — не могу, и только. Сволочь я последняя, Барташов, ты понял? Я ведь его люблю. Вот. А — не могу. А дитенка бы мне, дитенка…

Выла на соседнем дворе собака; мерзко кривилась щербатая луна, я не умел сказать Соломатиной ничего, я постоял немного и выдавил:

— Можно, я пойду?

— Иди, выколачивай, — отозвалась учительница Стеша на мой школярский вопрос, и опухлое лицо ее сделалось большим и круглым.

Я вернулся в освещенную коптилкой контору, Елхов оповестил:

— Мильтон сейчас прибудет, верхи. Займемся…

Занялись и к рассвету закончили. Напоследок мы с Елховым и милиционером Санькой, демобилизованным по ранению, выпили опять свекольного самогона, и я отправился восвояси — не пешедралом, а на председательской одноколке, пружинно выстеленной свежей травой. Рядом тулилась назначенная в кучера Сонька, медаль ее поблескивала в первых лучах, и Сонька чему-то посмеивалась, она легкая была, отходчивая.

Мы тарахтели вдоль еще сонных домов, и только у самой околицы выскочила моя — моя! — Улька и нам вослед завопила истошно и весело:

— Говнюк ты!

А с упряжной дуги, вырезанный из газеты, прилепленный и спереди, и сзади, равнодушно и величаво смотрел на меня, на Соньку, на деревню Вольный Тимерган и на всю землю — товарищ Сталин в полувоенной форме.

1968 г.

Ржаная каша

Надо было в Кузембетево. Чем только перед собою не оправдывался Игошин, чтобы туда не ходить, а вот приперло.

Доводы он придумывал всякие: в районе девяносто два колхоза, на каждый по два-три дня — году не хватит; тамошний куст — по населению в основном татарский — закреплен за инструктором Назией Бахтияровой; языка он, Игошин, почти не знает… И что-то еще в подобном роде.

Истинные же причины заключались в другом. Сам Николай Игошин был родом из Кузембетева и стыдился там показаться: третий год война, ровесников давно призвали, а его нет, поскольку слепошарый, без очков родную мать, когда была жива, на малом расстоянии узнать не мог. А еще Игошин женился недавно, взял эвакуированную с двумя детишками, в райцентре чесали языки о всякий столб, а в деревне, конечно, и подавно. И, наконец, вряд ли он сумеет в родных местах показать авторитет — всякий помнит Игошина сопливым пацаном.

Но вчера Николая вызвал Хозяин, первый секретарь райкомпарта, и велел отправляться в Кузембетево, уполномоченным на уборку, ты, парень, тамошний, условия знаешь, людей знаешь, давай руководи, проводи линию… Игошин только вздохнул тихомолкой.

Можно было вызвать из колхоза подводу, поскольку ехал уполномоченным, — своим транспортом комсомол не разбогател, но Игошин и этого постеснялся: не оберешься разговоров, ишь, мол, Колька-то, барин сыскался, тарантас ему подавай. И лошадей оставалось повсюду шиш, а теперь страда… Николай — не привыкать стать — ударил пешака.

Назад Дальше